— Окно, я так и думал...— Жданов обернулся, хотел что-то добавить и замер с полураскрытым ртом.
Впервые за долгие часы слепоты он увидел лицо Капитана.
Жданов его не узнал. Это была даже не маска, это было что-то вывернутое изнанкой к нему, лицо навыворот, все в белой слюдяной сыпи — мертвая рыба, отсвечивающая фосфорной чешуей.
— Ты кто? — спросил Жданов это лицо, но лицо молчало. Непонятно было, видело оно Жданова или нет: вместо глаз чернели выдавленные в мягком воске ямы. В них проваливался его вопрос, и неизвестно было, когда он с эхом выберется обратно.
Жданов медленно-медленно, не видя куда идет, стал отступать назад.
Потерявший лицо Капитан качнулся, пошел на Жданова — плавно, нехотя, как во сне. И все в нем было как мертвое, только руки оставались живые. Одна сжимала серый конус бумаги, острые пальцы другой бережно, как-то по-детски охраняли его открытый широкий край.
Жданов понял, что у Капитана в руке. Трудно было не догадаться. „Счастье — это когда тебе под конец выдают кулек с леденцами" — он же сам придумал эти слова. Или не он? Кто-то другой сказал их тогда за него? Другой, которого он не знал,— невидимый режиссер всего этого безумного карнавала?
Жданов пятился. Капитан, баюкая на руках бумажную птицу-счастье, шел на него. Жданов сделал шаг в сторону. Капитан шел не сворачивая. Жданов сделал еще шаг. Капитан продолжал идти. Жданова для него не существовало. Вот ноги его плавно сошли с откоса, ступни коснулись воды, и он спокойно, как водомерка, поскользил к противоположному берегу.
Тут Жданова наконец прорвало. Смотреть на все это было скучно и тошно. Жалкий, пошлый спектакль, заигранный дальше некуда за две тысячи лет, прошедших с его премьеры. А он-то вдруг посчитал, что режиссер — гений. Гений? Ничтожество он, штукарь! Жданов вспомнил ходячий лозунг из прошлого: „Осторожно: пошлость!" Вот именно — осторожно.
Капитан уже добрался до середины рва. Берег на другой стороне был выше — из воды, в том месте, откуда начиналась световая дорожка, вели наверх узкие каменные ступени. Лестница кончалась площадкой. Часть ее занимал механизм подъемника — кожухи двух лебедок и что-то большое, круглое, напоминающее тележное колесо. Сам мост, притянутый цепями к стене, сливался с каменной кладкой. Еще здесь стояла маленькая, раздувшаяся, на кривых ножках, похожая на лягушку пушечка. Один бок ее был освещен, и к боку кругленькими бочками приткнулись горошины-ядра.
Жданов набрал в рот воздуха:
-—Стой! Куда? Капитан! Да остановись, ты, придурок.
Фигура на воде вздрогнула, неловко замахала руками. Лицо ее сделало поворот, по лицу — привычному, такому знакомому, с траурным венчиком возле век и какой-то жалкой, детской, вечно виноватой улыбкой — побежали рябые тени. Ров снова стал рвом, тело — телом. Хождение по водам кончилось. Без всплеска, без кругов по воде Капитан провалился вниз.
Жданов зачем-то стал шарить глазами по сторонам — ища спасательный круг, потом опомнился и бестолково, не в лад начал стаскивать с себя шаровары.
И тут тишина взорвалась. Ров наполнился звуками. Вскипающие буруны рассекали смолу воды, и какие-то продолговатые тени торпедами торопились к цели. Цель была видна ясно. Сначала рука со сложенными лодочкой пальцами, потом голова и плечи — Капитан вынырнул на поверхность и, загребая правой, поплыл к гранитным ступеням.
Жданов все никак не мог справиться с шароварами. Одна нога уже готова была лететь на помощь, другая запуталась в складках — в матерчатом восточном силке — и чем больше он ее дергал, чем больше сыпал проклятий, тем безнадежней она оплеталась коварной смирительной пеленой.
Все это сильно напоминало заговор, но Жданов в заговоры не верил.
Тем временем трагедия на воде стремительно шла к развязке. Спасти могло только чудо. Капитан делал резкие короткие взмахи, но берег не приближался. Казалось, сама вода — вязкая смоляная патока — смеется над простодушным пловцом. Зато она откровенно играла на руку тем стремительным тварям, которые здесь были хозяева.
Чуда! Чуда! Жданов потерял равновесие и боком повалился на землю. Рука его схватилась за что-то шаткое, выпуклое, обтянутое сухой мешковиной. Мешок с черепами! Не понимая зачем, он выдернул из мешка завязку — рука нащупала круглую лобовину черепа, пальцы, провалившись в глазницы, кольцом сжались на переносице.
Он привстал на коленях, замахнулся в бессильной ярости и что есть силы швырнул череп в воду. Потом еще один, и еще. Как сумасшедший, он бросал черепа в ров. Отчаянно, без всякой надежды, как будто эта мертвая костяная армия могла помочь Капитану.
Черепа, словно бутоны нераскрывшихся лилий, череп за черепом, за цветком цветок, тихо, неумолимо тихо, в открытую, не таясь, шли в атаку по мертвой воде.
Наступал их последний бой.
Бой страшный — так всегда бывает, когда смерть, помноженная на смерть, встречается с другой смертью и бьется с ней смертным боем. Без крови, без пленных, без раненых, без хвастливых радиосводок. С холодным равнодушием Вечности на прекрасных выпуклых лбах.
Без генералов, без рядовых — все равны, все — белая кость, все — пустые немигающие глазницы, в которых заночевало время.
Мертвые спасали живых.
Поначалу ничего не менялось. Остроносые хищники как шли наперехват человеку, так и продолжали идти. Но вдруг одна из торпед сделала разворот и, не сбавляя скорости, устремилась к передовому отряду.
За ней развернулась другая, третья — и вот уже вся эскадра, перекраивая на ходу строй, кинулась в лобовую атаку.
Затрещала белая кость, черепа лопались и взрывались, летела костяная мука.
Туши механических крокодилов наваливались на белые поплавки, коверкали их, топили, визжали пилы зубов, гребные винты на подхвостьях лупили воздух и воду, ров превратился в ад.
Бой кончился как и начался — тишиной. Жданов, как расстроенный механизм, тянул руку к пустому мешку, выхватывал из него пустоту и швырял пустотой по призракам. Лицо его было похоже на череп — с ввалившимися глазами, с голодным оскалом рта, с темными ложбинами на висках. И не было рядом друга, который похлопал бы его по плечу и сказал: „Хватит, мы победили".
Капитан, снимая с глаз липкую холодную пелену, стоял на мокром граните. Он так ни разу и не оглянулся, так и не понял, на какой истонченной проволоке висел все эти минуты.
Уши залепило водой — когда глухота отпустила, ров был уже пустыней. О битве напоминали лишь мучное золотистое крошево да масляные разводы на полинялой коже воды.
Он дошел до лягушки-пушечки, осторожно тронул ногой крайнее из игрушечных ядер. Потом посмотрел на белый призрак окна с впечатанной в него кладбищенской крестовиной.
Голова закружилась. Оконный крест сорвался с белого полотна и вороном полетел вниз.
Капитан пригнулся, прикрывая руками голову, потом отнял руки, пробуя стряхнуть с себя усталую дурь. Посмотрел вверх. Верха не было. Ни верха, ни Великой Цепешевой стены, ни рва за спиной — ничего. Все съела тьма: и свет, который во тьме светит, и Жданова, и его самого — оставив лишь ночь и слова, которые пристали к губам: „Как капли дождя высыхают... так и дни мои исчезают уже..."
Капель не было, зачем он придумал капли?
— ...Помню, в Эдессе. Какие там были птичьи рынки! Ах какие! Вот у тебя тоже лицо птичье — ты кого больше любишь? Канареек? Скворчиков? Я — голубей. По мне — лучше голубка птицы нету. Голубок, он свой, он родной, гу-гу-гу-гу — голос какой, а? От него домом пахнет. Я же все так — там, здесь, Тигр, Хоросан, Басра. Перекати-камень как говорится. Или у вас не камень?
— Перекати-поле.
— Заговорил, заговорил, родной. А то все молчит, молчит. Ожил, значит. Это хорошо. Так поле, говоришь? Вот-вот, поле. Но камень лучше. Перекати-камень мохом не обрастает. Вот вы, Александр Михайлович, родом из иудеев? Это хорошо. Это значит — хорошая кровь, крепкая. А к голубкам вы относитесь, извиняюсь, как?
— ...Вон тот, с венчиком, это Шакар. А здесь у меня Дервиш. А этот — Амор Фати. Смотри — открываю клетку. Эй, Аморка, лети! Не летит. Не хочет лететь Аморка. Что толку лететь? Это все равно как бежать от смерти. Беги, не беги, все равно догонит...
— ...А вот мы сейчас винца. Утро уже. Утром винца — для души полезно. А то какой-то вы не веселый, Александр Михайлович. Вы что пить будете? Кларету хотите? Хересу? Ай, какой у нас херес! Илла лахо, какой херес. Пойдемте...
— ...В погреба! В погреба! Погреба мои покажу. Вы таких погребов еще не видели. Ручку извольте. Слабы вы еще, слабы. Вот я вас под ручку и поведу. Праздник сегодня, Александр Михайлович. Гости будут. Стол будет. Сынок мой сегодня женится. Владик мой...
— ...Стойте! Тихо! Вроде, зовут. Александр Михайлович, вы меня тут пока подождите. Я скоро. А потом — погреба. Кларет. А вы тут пока с голубками...
Зискинд медленно приходил в себя. Голова уже ясная, только в ноги словно свинца налили.
Кишкан ушел. Дверь осталась полуоткрытой. Зискинд пожал плечами. „Беги, не беги..." Закудахтал в клетке шелковый Амор Фати. Зискинд подошел к клетке, тронул медную нить, и та запела на поднебесной ноте. Голубок повернул голову и доверчиво посмотрел на Зискинда. Красная точка крови застыла на его плоском зрачке.
Зискинду стало не по себе. От птичьего взгляда и от чего-то еще, что волнами накатывало на сердце. Словно он забыл что-то важное, важнее чего не бывает. Он стал перебирать в памяти слежавшиеся мертвые зерна. Книги? Не то. Дом? Нет его, теперь уже нет. Жизнь? Смерть? Может быть. Нет, вряд ли. Тогда что?
Зискинд отвернулся от клетки.
Зачем они здесь? ОНИ? Кто — ОНИ? Этот человек, который меняется, как полосы на раскаленном металле? Который легко, как щепки, перебрасывает мостки от настоящего к прошлому? Кишкан?
Он обвел глазами странную, неправильной формы, комнату, которую трудно было назвать жильем. Скорее уж какая-то голубятня, хотя и на голубятню она была не похожа. Птичья тюрьма с одиночными клетками-камерами. С птицами, которые не хотят улетать.