Пучков видел, как из-под низкой стены, оплетенной проволокой воды, вылетело огненное колечко, ветер принес запах пороха, и облако, висевшее на хвосте машины, окрасилось в бурый цвет.
Пучков помахал рукой невидимому с высоты стрелку.
Второе ядро окатило теплой волной правую щеку летчика, самолет легонько тряхнуло, и, не став дожидаться третьего, летчик резко направил машину вниз.
— Вот и воюй с такой артиллерией, илла лахо! — Кишкан плюнул на горячий чугун.— Ладно, летун, лети. Дальше смерти не улетишь.— Потом задрал голову вверх и крикнул железной птице: — Добро пожаловать к нашему костерку! Не стесняйтесь, присаживайтесь, всем места хватит.
— Какой валютой платили за аэроплан? Как всегда натертыми пятаками? — Кишкан, посмеиваясь, смотрел на летчика, как тот заякоривает машину за ближний к краю крыши зубец.
— Сейчас.— Пучков вытер о штаны руки и стал сосредоточенно рыться в своем видавшем виды саквояжике с инструментом.
— Ну-ну.— Кишкан подошел ближе.
— Маслопровод течет,— не вынимая из саквояжа рук Пучков кивнул куда-то под брюхо машины,— у тебя ключа на двенадцать нет?
Кишкан, почесывая в затылке, подошел к крылу самолета, втянул носом теплый масляный дух, нагнул голову, почмокал губами. Головка гаечного ключа вошла ему точно в макушку, Кишкан даже не вскрикнул, просто мягко завалился на грудь и замер в тени машины.
Пучков сунул в саквояж ключ, аккуратно защелкнул замок и спрятал саквояж под сиденье. Молча приподнял тело за плечи, подтащил к краю крыши и сильным толчком ноги сбросил Кишкана вниз.
С минуту от оттирал ладони от клейких вишневых пятен, потом, ни слова не говоря, направился к тому месту, откуда из-под широкой решетки поднимался и стелился по крыше легкий кисловатый дымок.
Отверткой, как рычагом, он приподнял решетку за край, подсунув под металл пальцы, выдернул ее из пазов.
Огонь золотыми ящерками перескальзывал со стены на стену, тени сделались резче, искусственный свет померк и скоро исчез совсем, заступив место трепетному живому огню, растекавшемуся по стенам грота.
— Бал продолжается, господа мужья и любовники. Выбирает царица бала. Вы, Анечка, выбор ваш. Кто здесь у вас единственный, самый верный, самый любимый, за кого вам жизни отдать не жалко — ну же, ваше величество, огонь уже разгорается, выбирайте.
Анна Павловна стояла не двигаясь, только тень ее под всполохами огня металась от фигуры к фигуре. То тянулась губами к Зискинду, и он вздрагивал, обожженный током, то льнула к неподвижному Капитану, то в каком-то сумасшедшем порыве обнимала за плечи Жданова.
Дракула отпил из кубка и поднял его высоко вверх. Маленькая искра огня выстрелила из раскаленной стены, прочертила в воздухе след и упала в поднятый кубок. Над блестящим срезом стекла взметнулось красное пламя.
— Выпейте, ваше величество, от вас одной зависит счастье этих людей. А вы, праведники,— ты, Анания, ты, Азария, ты, Мисаил,— благословите свою царицу, пусть выбор ее будет правдив.
Он поднес огненный кубок к самым ее губам, она дрогнула, подалась назад, но сильная рука Влада удержала ее на месте.
— Не бойся, душенька, пей.
— Да.— Анна Павловна потянулась губами к огню.
— Нет.— Голос из-под дымного свода отразился тысячеустым эхом.
— Нет.— Ангел Господень сошел в горящую пещь. Он был похож на дьявола, злой, с обожженным лицом, в дымящейся истлевшей одежде.
— Коленька,— Анна Павловна протянула Пучкову руки.
Дракула громко смеялся, кубок с красным огнем прыгал перед его глазами.
— И от рук ваших избавит нас,— сказал он, давясь от смеха, и выплеснул огонь вверх.
Огненная река вавилонская накрыла всех с головой.
„И аз упокою вы“,— написано на последней странице книги со счастливым концом.
Роман СолнцевДВОРЕЦ РАДОСТИ
Мы оказались в одной палате: он — после инфаркта, я — с пробитой в автомобильной аварии головой. Кроме нас тут валялись еще двое, но их койки поодаль — и за книжкой не дотянуться, и не услышишь, о чем говорят. Ходить же мне первое время категорически запретили (хотя я, конечно, как только очнулся и понял: живой, стал по ночам подниматься). Впрочем, когда врачи разрешили покидать постель, мне уже было ни к чему налаживать тесное знакомство с лежавшими вдали — я подружился с моим соседом, привык к его тихому голосу, тем более, что моего соседа, как и меня, одолевал один проклятый вопрос: зачем живет человек? Вы наверняка замечали, что в обыденной суматохе как-то редко задумываешься „зачем" да „почему"? Живешь — и слава Богу. Но если вы побывали на краю, если вам привелось заглянуть в бездну, то, отойдя от этой бездны, вы норовите уже сами, по своей воле, вытянув шею, всмотреться .в далекий пламенный мрак. И неизбежно становитесь философом, беря в ожившие руки чашку с горячим чаем или уловив помимо мерзко-сладкого эфирного духа в воздухе еще и тонкий запах женских духов: „Ах, как хороша жизнь! И проста, проста в своих загадках!.." И в голове начинают сверкать огненные слова: „Зачем тогда всё это: муки совести, поиски истины? Может быть, стоит просто жить — есть, пить, спать? А каких нас больше любят женщины? Да и любят ли они? Может, они как кошки — великодушно делают вид, что любят, а им наши прикосновения, наши ласки нужны только для того, чтобы вырабатывалось электричество, от которого их глаза ярче, а кожа нежнее?.." Я попал в автокатастрофу из-за того, что торопился к своей красавице... Не могла она в новой шубе приехать ко мне автобусом... А водитель из меня плохой. Я не успел увернуться — какой-то пьяный на МАЗе поддел и откинул мою машинешку на тротуар, аж под окна магазина... Женщина не дождалась, наверняка обиделась и вряд ли знает, где я. Но я и не просил никого позвонить ей: когда она узнает, пусть у нее будет побольше чувства вины. „Ах, я представления не имела, где ты! Бедненький, в больнице!.."
Но повторяю, мне повезло — у меня интересный сосед. Остролицый, худенький человек в мешковатой лиловой пижаме, был, можно сказать, знаменитый местный писатель. Правда, я давно ничего нового у него не читал. Но, еще до того, как я понял, с кем рядом лежу, он обратил на себя внимание тем, что упорно нарушал грозное предписание врачей: не шевелиться. Он как будто искушал судьбу, вставал и, белый от боли, ходил взад-вперед, как, наверное ходят в зоне, руки за спину, от стены по дуге до стены, наклоняясь ко мне, рассуждая вслух о мучительных материях бытия. Если сказать коротко: он вслух каялся. И Дворец радости, про который он поведал, как бы собрал вокруг себя все его мысли... и я постараюсь передать его рассказ, как человек науки, максимально точно.
— Ну, кто мене, скажите, знает? — Он слегка „упрощал" свою речь, он как бы привык стесняться того, что он писатель, и всю жизнь доказывал словечками „чё“, „тады“, серой одежонкой, что тоже всякое повидал, от земли человек. — Только красноярцы и знают. Вот мне стукнуло шестой десяток. Если по правде, жизнь кончена. Хотя говорят: для писателя — самое начало зрелости, и на Льва Николаевича ссылаются. Ну, куды там, я не Лев Толстой, у нас имений не было... рос в холоде, ел, что попало... а самое главное — был атеист. Мы же все коммунистами были, писатели. Даже если не член, на собрание все равно должон прийти. И еще так на тебя смотрят: небось, что-то неправильное задумал писать... это ежели до сих пор заявление не подал... А вступил — взносы, собрания каждую неделю... Ты свой, ты тут... Так варились, как грибы в черной воде, все как бы одинаковые, все тупые... Хотя каждый про себя-то знал, чего он стоит. И посылал, посылал в скромной бумажной папочке свои произведения в Москву — авось, умному человеку на глаза попадутся... И уж если вдруг твоя книга выходила в Москве, здесь на тебя начинали коситься... ишь, вырывается из круга... для наших кураторов из КГБ дополнительная забота: переписка, телефонные звонки... Но что наши страсти в сравнении со столичными?! Как-нибудь подкопишь деньжат, соберешься с духом и прилетишь в Москву — там игры пострашнее: во-первых, нашего брата, писателей, не двадцать человек, и не двести, а может, вся тыща! И все разделились на шайки-лейки, и у каждой шайки свой журнал... И стукачи ходят из компании в компанию, звезды на погоны набирают... А где-нибудь в бане или на рыбалке решается, кому нынче премию дать... Мне Коля Доризо рассказывал (он сам из добрых мужиков): лет на пять вперед расписано, кому собрание сочинений издать, кому однотомник. Конечно, на провинцию им плевать. Но если ты прорвался с книгой под светлые очи всесоюзного читателя, то тебя тут же запишут к тем или этим. И бывает, на какой-нибудь писательский сабантуй издалека выдернут: вот, и о русской глубинке печемся... только тут, брат, голосуй за наших... Я-то лечу в столицу, робея, предполагая умные разговоры о вечности, о метафоре, о парадоксах истории, а там пьянка на три дня да хвастливый мат секретарей союза писателей... И когда вернешься домой, рассказать-то нечего. Коллеги подозревают, что там что-то особенное тебе рассказали, а поскольку ты молчишь, начинают злобиться: утаиваешь! Стал вхож к литературному начальству, нос задрал. Поганое время!.. Сейчас только от тебя зависит, что ты напишешь... Другое дело, частные издательства могут на хрен послать: им нужны „дефективы", но могут и издать... из тщеславия... или морда твоя понравится... Но уж курочить книги не будут, указывать на намеки, на пессимизм героев... Хотя бы из лени. Но я сейчас о другом.
Бывали и счастливые поездки, когда судьбу благодаришь, что ты сюда попал. Ну, например, делегация русских писателей ездила поздравлять Расула Гамзатова в Дагестан. Конечно, и там без водки не обошлось. Но какие мудрые речи! Страстные стихи среди отдающих эхом гор! Какое уважение к старикам! Или, помню, был один раз в Доме творчества в Пицунде... живого Косыгина видел — оказывается, там рядом санаторий ЦК, что-ли... Шел грустный такой старик с бритым помятым лицом. А вокруг божественная тишина. Белый гладкий песок, море на закате — как отвернувшийся подол неба, где край воды — не разберешь... Сосны, до корней раздетые ветром... Я тогда целую повесть разом отмахал, о своей целинной молодости...