— Парни, да вы что? Я офицер советской армии, я вас прошу!
— Не положено, — как заведенный, тихо отвечал смуглый с усами. Другой такой же добавил. — Приказ.
— Едриттвою-в бога-душу-мать! — Михаил озадаченно смотрит в их восточные масляные глаза. — Вы что, боитесь, что он сбежит в ваш райский сад, какую-нибудь птичку съест? Или чего вы боитесь?
Молодые охранники молчали. Наконец, один сказал:
— Вот уедет товарищ Алиев... всех выпустим.
— Что? Значит, пока он тут... никому нельзя?.. — Михаил закрыл ладонью захрипевший от злобного смеха рот. — Вы что же, боитесь: он тут мину оставил? Мы что же, тут все как бы заложники? Да пошли вы все на хрен!.. — Он опомнился, и несколько секунд стояла напряженная тишина.
— Миша, — пробормотал я, пытаясь размочить пуговку валидола. — Мне уже лучше. — Я обманывал. — Как-нибудь... — Я кое-как поднялся, прилип лицом к разноцветному стеклу двери. Здесь был и кусочек простого стекла, и я увидел: во дворе, шатая кусты с мелкими белыми и розовыми цветами, движется ветер. Кажется, гроза начинается. Может, локтем выбить? Ну, заплачу потом... Но ведь напишут... такое понапишут — из Союза писателей выгонят... позору не оберешься... И я тут совсем выключился.
Пришел в себя, когда уже открыли все пять дверей. Я сидел на скамейке у фонтана, перед входом. Рядом курил Михаил. Товарищ Алиев уехал. Неподалеку, на каменной площадке, урча двигателями, нас ожидали легковые машины и автобусы. В небе грохотало. Когда мы покатили вниз, в город, в гостиницу, грянул темный плотный ливень, окна автобуса были подняты, понесло сладким ветром. Я, кажется, снова жил дальше.
В этот день,, кроме Михаила и какого-то эстонца, со мной никто не разговаривал. Я был провинившийся, почти прокаженный. И когда попросил Михаила узнать, не могу ли улететь домой, мне тут же принесли длинный билет на самолет (через Москву), и я, рассовав по карманам сердечные таблетки, был отправлен прочь. Меня не провожали ни девушки с золотыми зубами, ни парни с длинными трубами, но корзину с дарами юга все же сунули на колени — я был гость, мне заранее выделили подарок. И уже в дороге, над облаками, слегка ожив, я развернул синюю, как бы звездную бумагу: в корзине лежали два граната, кисть красно-черного винограда, яблоко, подвялая груша и бутылка розового вина. Поклявшись больше не пить, я это вино привез домой. А дома меня ждала жена, все-таки вернулась, пожалела дурака... Вы ее видели — смирная, добрая, с такими круглыми синими глазками. И обнялись мы с ней, поцеловались... зажгли, как в юности, свечку, выпили этого привезенного с юга пахнущего цветами вина... и я свалился замертво... Это был мой первый инфаркт. Очнулся в больнице через неделю. О, сосед мой, господин с пробитой головой! Вы спросите: а зачем я рассказал вам эту длинную историю? Не для того же, чтобы похвастаться: вот в каких дворцах сиживал... Нет, милый, вся беда в том, что, когда я пришел в сознание, я жить не хотел. Не поверите? Отрезвев, я вдруг увидел всю свою жизнь в таком безжалостном, таком опаляющем свете! И прежде всего перед моими глазами встали те высокие дубовые двери Дворца радости. Какой же я был и есть раб! И еще русский писатель, и не самый бесталанный! Размышлял годами о свободе духа, о выживаемости русского народа... и не мог заорать на весь Дворец : выпустите русского писателя! Ну, что, убили бы? Был бы шум? Наверняка, с ослепительными улыбками замяли бы шум... Чего боялся? Что отныне не станут печатать? Ну, не печатали бы... год, два, три... Время в России идет винтом... пришло бы и твое время... Больше не пригласят на всесоюзные попойки? Ты уже и сам догадался: с твоим сердцем там делать нечего. В этом кругу выдерживают особые люди, которые выйдут в начальство... так сказать, селекция... А ты перед запертыми дверями умирал! И даже стекло выбить не решился... Во имя чего?! Что за страшная сила стояла перед тобой?! Если ты, даже понимая, что вот-вот умрешь, не можешь взбунтоваться... как же ты взбунтуешься при ясном сознании, за письменным столом? Какие повести-рассказы ты бы ни сочинил с намеками, с историческими параллелями, какие дерзкие монологи ни дал свои героям, все равно это ущербная, робкая, искусственная литература, выросшая под ножницами цензуры, под прожекторами родного соцлагеря! И ты уже никогда не переменишься — в твоих костях особый советский кальций, в твоих жилах вода... Вот сегодня, когда КПСС нет у власти и можно говорить, писать все, что хочешь, ничего не пишется. Потому что поносить и без того тяжелую жизнь нет смысла, а звать... куда звать? Что мы знаем? Наверное, эстонцы знают... может, еще кто... которые уже тогда с таинственной улыбкой разглядывали наших вождей, по ночам читая иные книги и сочиняя иные тексты, нежели оглашавшиеся на собраниях... А мы, в России, наивные простодушные ваньки... пообещал нам оболдуй в картузе, что водка будет дешевая, хлеб дешевый, граница России отодвинется аж к Индийскому океану — полстраны проголосовало! Нет, ничего в нас не изменилось: завтра новый болтун пообещает — новому поверим! Лишь бы слаще, наглее, громче пообещал! Я, милостивый государь, за эти десять с лишним лет (после того стояния у дверей Дворца) исписал горы бумаги и все до строчки сжег у тещи в деревне, в овраге. Вы видели, как горит бумага? Такой черной сажи не бывает ни от каких дров. Будто черные вороны кружатся взлетевшие квадраты сажи... И это все, что осталось от моих бессонных дней и ночей... от мучительных поисков истины... На старости лет читаю запрещенных прежде философов... хожу, езжу, как могу, по России, вслушиваюсь в сегодняшнюю речь, вглядываюсь в сегодняшние глаза... понимаю — люди жаждут правды, прозрения... помоги им!.. Но словно некое проклятие лежит на мне... будто все краски убиты, слова заражены... Нашему поколению, наверное, нужно уйти, смиренно умереть. Это раньше меня понял Михаил, писатель из Мурманска... Да, да, долбанулся из ружья. Не веселиться же, когда Родина горит... не сочинять глумливые байки... не высмеивать наши собственные вчерашние книги... Я хочу сказать, уважаемый сосед, я признателен судьбе, что однажды оказался во Дворце Гюлистан. Вдруг понял цену всем нам... И вот сейчас как бы испытываю судьбу. Хожу и хожу по палате... Выживу — выживу. Нет — нет.
— Но знаете ли, — сказал я ему тихо, — есть такая методика выхода из инфаркта. Применяют в США. Движение и еще раз движение. Так что вы не так уж и рискуете... — Я, конечно, лукавил — мне было жаль видеть его искаженное страданиями желтое лицо. Лучше бы он лег.
— Да?.. — он, кажется, толком не слышал меня. — Ну, пусть. Останусь живым — значит, имей мужество и дальше стаканами пить этот срам. Я имею в виду впустую прожитую жизнь. А писать больше ничего не буду. Никогда. Мне пенсию дали. Хочу вот съездить в Мурманск, цветы возложить к изголовью Михаила... И если выпадет такое счастье, дождаться правнука... вроде внучка замуж собралась... Может, устрою пир. Последний... — Он рассмеялся сухим смешком. — Кстати, нам никогда не научиться готовить общественные праздники так, как их готовят люди востока. Обязательно что-нибудь напутаем... в последнюю минуту постараемся переделать, чтобы получше... а там и гостям надерзим, чтобы не считали нас холуями... Но как были рабы, так и останемся рабы, пусть даже на сей день взбунтовавшиеся! Посмотрите, с каким умилением, еще вчера несшие трехцветное знамя, смотрим старые фильмы, где нас учат жить комиссары! Это как у наркоманов... мы уже не можем... только-только начнет выходить из организма красная ложь, так больно и страшно! И смотрим, и смотрим. А то, что на стенах писали: даешь свободу... Как малое дитя, сделав лужу на полу, ждет отцова ремня, так и мы ждем диктатора. Вот тогда и успокоимся опять. Вот тогда и сочинять начнем. Конечно, помня о недавней воле, для начала что-нибудь смелое — в стол. А там опять беззубое — жить-то надо... А вот когда придет настоящая свобода... брезгующая ложью и кровью... нас уже не будет — и слава Богу!.. К этому времени явятся новые писатели русской земли...
Мой сосед по палате замолчал, прислушиваясь к шагам в коридоре — не врач ли грозный движется... а то ведь опять влупит снотворного в ягодицу — и уснешь на сутки... но нет, кажется, каблучки... женщина прошла... Пользуясь паузой, я осторожно возразил писателю:
— Ну, а если все же доживете до нового... третьего поворота в истории России... вы многое могли бы рассказать...
— Я не Лев Николаевич, столько не протяну.
— Но десять-то лет... как-нибудь?
— Вы думаете, за десять лет Русь-матушка выпрямится? Не сон ли это очередной, который снится Иванушке, замерзающему на печи? Если уж мы семнадцать лет терпели Брежнева... — Он вдруг пригнулся и юркнул под одеяло.
Вошел толстый, лысый, в сверкающих очках доктор, распространяя запах эфира и хорошего табака, а с ним носатая старшая медсестра со стопкой „Историй болезни".
Мы притворились спящими.
— Так, — пробормотал врач. — Ну, пусть спят. Завтра.
И работники медицины ушли.
Мы полежали, полежали — ив самом деле уснули. Проснемся ли?
Январь 1995 г.
„И разве не заслужили они бессмертия?"
Читающей Сибири представлять Николая Самохина не надо. Знают, помнят, перечитывают.
Написала — и засомневалась.
Не за горами — десятилетие выхода в свет его последней книжки.
Владельцы первых прижизненных изданий, ставшие затем стойкими читателями и почитателями его таланта, перебираются потихоньку в тот мир, где не пишут, не читают, книжками не обмениваются.
А новая Сибирь поновела так, что уж не возьмешь на себя смелость сказать о ней — читающая Самохина Сибирь...
Стало быть, надо представлять?!
И тем, кто еще помнит. И тем, кто уже не знает.
Лредставлять-то надо раннюю повесть Николая Самохина, бог весть по какой причине не опуб.ликованную тридцать с лишним лет назад и отыскавшуюся недавно в домашнем архиве.
Повесть — завязь будущего Самохина, зрелого мастера прозы, сколь веселой, столь и грустной, и автобиографичной и типажной, и публицистически меткой и лирически пронзительной.