— В строительный документы уже не принимают. Я знаю, у меня туда кореш поступает...
Я промолчал.
— А на гидрофак — тем более,— добавил он,— там конкурс — шесть человек.
Я зачеркнул последние три слова и поднялся. Теперь было вполне не рано забирать документы.
В комнате приемной комиссии сидела только девушка-секретарша, та самая, с золотыми нашивками на рукаве.
— Агарков, Агарков,— сказала она.— Что-то такое, не могу вспомнить... да! Вас просили зайти в деканат.
— Ничего не понимаю,— сердито сказал декан.— Вы же почти круглый отличник и забираете документы. Передумали? Так у нас другие факультеты есть. Да и поздно передумывать.
Я объяснил ему, в чем дело. Декан слушал, приговаривая „так, так“ и вроде веселел. Потом, неожиданно переходя на ты, спросил:
— Что ж, черное от белого не отличаешь?
— Черное от белого отличаю,— сказал я.
— Какой цвет? — вдруг ткнул он кривым мундштуком трубки в карту. Прямо в Советский Союз.
— Красный.
— А это? — он поднял авторучку.
— Голубой.
— А лысина моя какого цвета? — закричал декан.
— Голова у вас розовая,— сказал я.
— Голова! — фыркнул декан.— Какого же они черта!..
Я пояснил, что путаюсь только в оттенках.
— Ишь ты,— явно издеваясь, сказал декан.— Серьезный недостаток. А ну-ка пойдемте к этой мадам.
Уже в коридоре он остановился и, больно взяв меня за руку, сказал:
— Кстати, дорогой, как будущему гидротехнику вам надлежит запомнить: земснаряд никуда вести не надо. Это судно не управляемое, а буксируемое. Го-ло-ва!
...Алексеич зубрил физику. Закон Гей-Люссака.
— Гей, Митя,— сказал Алексеич, когда я влетел в комнату,— как дела?
— Хороши дела, Гей Алексеич,— заорал я.— Дела о гей!
— Ну? — Алексеич даже отбросил учебник.— Помог лысина?
— Мировой дядька! — сообщил я, не успев дать подумать. Откуда он знает, что я был у декана.— Просто замечательный дядька!
— А ну-ка, какой цвет? — спросил Женька, поднимая синюю ученическую тетрадь.
— Черный цвет! Зеленый! Бутылочный! Серо-буро-малиновый! Черт полосатый! — Я повалил Женьку на кровать и начал дубасить кулаками по спине.— Коричневый! Бордовый!..
— Гей, Митя,— остановил меня Алексеич.— Побереги энергию. Физика послезавтра.
Да, послезавтра физика — первый экзамен.
А я не прочитал ни странички. И как раз по физике-то у меня четверка.
— Физик у нас, ребята, между прочим, был... Враг народа.
— Ого! — сказал Женька.— Школу поджег?
— Да нет. В тюрьме за что-то сидел. И вообще темная личность. Я ему на экзамене трансформатор сжег.
— Двойка? — спросил Женька.
— Нет, четверка.
— Ну какой же он враг народа. Это ты враг прогресса.
— Заткнитесь,— сказал Алексеич и встал.
И сразу половина комнаты стала полосатой из-за его тельняшки.
— Ты, Митя, когда последний раз шамал?
— Вчера утром.
— Вот,— покачал головой Алексеич,— видали йога! Давай за Полинкой — и в столовую. Ну что ты окаменел, генеральский зять? Давай, давай, она же еще ничего не знает. Да есть у тебя совесть или нет?
И чуть не выдвинул меня за дверь вместе с кроватью, за которую я уцепился.
Наверное,, это был такой счастливый день. Полинка первым делом обследовала мое ухо.
— Распухло. Будешь еще гулять с посторонними красавицами?
— Ладно,— сказал я.— Довожу до сведения: был у декана...
— Он был,— дернула плечом Полинка.— Да Алексеич и Женя еще вчера к нему ходили. Сразу же, перед цирком. Съел?
Я съел. Проглотил, не пережевывая. Ну хватит! Идиотских положений больше не будет. Отходил в несчастненьких. Оттенки кончились. Начинаются основные цвета — экзамены.
V
— Хорошо-о! — говорит Алексеич с какой-то зябкой бодростью, словно только что выскочил из-под холодного душа.— Ух, хорошо.
Хорошо... Впрочем, у него-то не совсем. У него — посредственно. У меня — отлично. Мы с ним сдали физику. Женька с Полинкой написали сочинение. Они в другом потоке.
Мы сейчас все в одном потоке — в уличном. Мы шагаем легко и четко, как на параде, и милиционеры сигналят нам полосатыми, как Алексеичева тельняшка, жезлами: путь открыт!
Все пути открыты. Все дороги ясны. Прав Алексеич: хорошо жить на свете! Только... Только впереди идет Полинка — узкоплечая, стройная, с тонкими, изящными как у танцовщицы руками. Она знает, что мы смотрим на нее, и дурачится. Надела мохнатую кепку Алексеича, чуть пританцовывает на ходу и через плечо улыбается нам, морща нос.
— Ах ребятишки, ребятишки,— совсем уж растроганно бормочет Алексеич и обнимает меня за плечи.— Никогда больше не ссорьтесь. Слышишь, Митя?
Ах, милый человек, Алексеич! Неужели он совсем ничего не замечает? Не видит, как все дальше и дальше уходит от меня Полинка?
„Женя рассказывал... Женя считает... Женя передумал... Женя, Женя, Женя!“ — без счета повторяет она. Просто удивительно, когда успел молчальник Женька рассказать ей столько историй, высказать столько мнений, обнаружить столько желаний?
Я осторожно высвободил плечо из-под тяжелой руки Алексеича. Успокойтесь, дорогой товарищ Черданцев! Кажется, мы никогда больше не поссоримся.
В кинотеатре Полинка вдруг закапризничала.
— Ты сядешь рядом со мной,— сказала она.
— Мне и здесь хорошо,— ответил я, оставляя между нами Женьку и потом Алексеича.
— Нет, ты сядешь с этой стороны,— Полинка бросила кепку на крайнее кресло.— Вот сюда.
Наступило замешательство. Ребята стояли. Алексеич простодушно улыбался. На лице у него было написано совершенно определенно: ну что ж ты, чудак, ломаешься? Женька, как и я, понял, наверное, смысл этой вспышки. Он терпеливо ждал, слишком пристально рассматривал экран.
Я обошел ряд кругом, поднял кепку, сел и сказал как мог просто:
— С Алексеичем бы я мнениями обменивался по ходу. Не люблю, понимаешь, молча смотреть.
— А? — повернулась Полинка.— Мнениями? Поговоришь со мной...
Жужжит за спиной движок. Тянется через весь зал тоненький желтый лучик. На экране мужественный человек красиво любит растерявшуюся, беспомощную женщину. А если скосить глаза чуть в сторону, то можно разглядеть, как в темноте встретились их руки.
„Хорошо поговорили",— думаю я и незаметно вытираю слезы мохнатой кепкой Алексеича. .
— Побродим? — предлагает Женька и переводит ожидающий взгляд с меня на Алексеича.
— Нет,— говорит Алексеич.— Я на боковую. Эх, и спать же буду сегодня!
Полинка смотрит вниз, молчит и вращает туфельку, словно растирая что-то на асфальте. Они стоят близко друг к другу, напротив нас, и я чувствую, как вырастает между нами стенка, из-за которой мне тоже полагается зевнуть и присоединиться к Алексеичу. Но я заставляю какую-то пружину внутри себя распрямиться, шагаю через вязкую пустоту, беру Полинку под руку.
— Побродим,— говорю я и твердо гляжу на Женьку.
Женька опускает глаза.
— Нет, пожалуй, и я — спать.
...Мы гуляем с Полинкой. Мы добросовестно обходим кругом институт. Девятьсот сорок восемь шагов. И ни одного слова. Второй такой круг я не выдержу. Я завою.
— Домой, Поля?
-Да.
Вот и кончился первый день экзаменов.
VI
Алексеич, оказывается, любит оперетту. Мы собрались на „Сильву". Он в этот день получил очередную тройку, но все равно до самого вечера насвистывал „Без женщин жить нельзя на свете, нет..."
— Оперетка вообще-то не первый сорт — хабаровская,— сияя, говорил он.— Ну ничего — зато оперный здешний посмотрим... Сильва, ты меня не любишь!..
К нам поселили четвертого. Его зовут Гена. Он из Якутии. Кажется, парень ничего. Тихий, розовощекий. Все хочет с нами подружиться. По вечерам организовывает ' чай. Приносит батоны, любительскую колбасу в прозрачной бумажной обертке и деньги не берет. Мне Гена одолжил пиджак. Увидел, что я натягиваю куртку, и сказал.
— Возьми, надень.
Пиджак был только чуть-чуть узковат в плечах, а так подходящий. И еще Гена понацеплял для чего-то столько разных значков, что хватило бы четверым спортсменам. Я попробовал снять их. Нехорошо. Все лацканы в дырках. Привинтил обратно.
— Готов? — спросил Алексеич.— Силен! Полный георгиевский кавалер.
И тут вошел Женька. Прислонился плечом к косяку, будто в гостях, и сказал:
— Поговорить надо. Выйдем.
Я вышел.
— Не опоздайте! — крикнул Алексеич.
Женька-то не опоздает. Он в театр не идет. У него завтра — математика.
— Ну говори, о чем хотел.
Женька шел молча, засунув руки в карманы. Мы спустились вниз, прошли через сквер, мимо поликлиники, оставили позади кино „Пионер". Женька сутулился и все прибавлял шагу.
— Может, за город пойдем? — спросил я, догоняя Женьку.
И тогда он остановился прямо на улице, в самом людном месте. Его зацепили плечом, толкнули в спину. Он не заметил.
Я не сразу понял, откуда у него веснушки. Крупные, отчетливые: стоит дунуть, и они посыпятся со щек.
Потом я сообразил: Женька просто бледный. Бледный, как мел.
— Брось свою опеку, Митя, — тихо сказал Женька.— Слышишь?
Его еще раз толкнули, и он снова не заметил.
— Не ходи за ней больше. Она сама тебе не скажет. Не умеет она. И мучается. Понимаешь?
— Она!
Тебя!
Не любит! — ударил он меня три раза.
Веснушки его вдруг поплыли у меня в глазах. Я повернулся и пошел в обратную сторону.
Женька догнал меня, схватил за рукав.
— Митя! Подожди. Ну что же делать? Встретишь другую девушку. Митька!
— Ладно! — сказал я.— Все! Не переживай! Квиты мы!
Он не понял.
— В расчете,— сказал я.— Два раунда по две минуты!
— Ах ты! — выдохнул Женька.
Я резко выдернул руку и прыгнул в трогающийся автобус...
В пустом автобусе гудит ветер. Встречные машины с коротким рявканьем проносятся мимо, словно выпущенные из пращи. Водитель включил радио на полную катушку, и бьется о стекла, рыдает, взвизгивает на выбоинах вальс „Березка". А в открытом заднем окне кабины раскачивается пластмассовый Петрушка. На крашеном лице его застыла вечная бессмысленная улыбка.