Физик повернулся всем корпусом.
— А! — сказал он обрадованно.— Молодой человек! Я вижу — вас надо поздравить! — Он бесцеремонно стащил с моей головы мичманку. — Капитаном решили стать, если не ошибаюсь?
— Ошибаетесь,— сказал я.— Гидротехником.
— О! — скрутил мичманку физик.— Да, да, да! Строить гидростанции — понимаю! Нет уж, пойдемте! Тут надо пить чай! И не только чай, а, может быть, кое-что еще!
Он схватил меня за руку и потащил в дом.
Это были не комнаты, а лаборатория, склад металлолома.
— Как сдали мой предмет? — спросил физик, сдвигая со стола книги, мотки проводов и приборы.
— На отлично.
— Вы знали физику! — закричал он, уставя в меня палец.— Вы были у меня лучшим учеником!
Потом он решил показать будущее моей профессии. Кинулся к полке, вытащил журнал с крупной фотографией луны и сунул его мне под нос.
— Вот она! Атмосферы нет. Воды нет! Ни капли! — заволновался физик.— Вы создадите там моря, молодой человек!
— Рахиль! — закричал он вдруг без всякого перехода.— Иди познакомься с товарищем студентом. Он расскажет тебе, что это совсем не просто поступить в институт! Надо кое-что иметь здесь! — физик постучал пальцем по лбу.
Вышла Рахиль, рыхлая, черноглазая девочка и стала печально смотреть поверх моей головы.
Мне почему-то стало вдруг стыдно. За себя, за суетившегося Михаила Ароновича. Казалось, что девочка с умными глазами понимает что-то такое, что не понимаем мы с ее отцом.
Я не остался пить чай. Сказал, что тороплюсь домой. Это была правда.
...Третьим я встретил соседа нашего, деда Зяпина.
— Здоров был,— просипел дед и сунул мне исхлестанную дратвой руку.— Отвоевался пока? Ну и кем же ты будешь?
— Не знаю,— сказал я.
— Не знаю! — передразнил дед.— Человеком будешь! — Он важно поднял узловатый палец.— Инженером! Не то, что мы с батьком твоим. Отец-то всю жизнь кобыле хвоста крутит. Достижения!
Да, отец мой коновозчик. А дед Зяпин — сапожник. Можно сказать, знаменитый. Вся улица бьет его подметки. Но это дед считает баловством. Вообще-то он — стрелочник на железной дороге.
Новосибирск
1963
ПЕРЕВОДЫ. ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ. НАУКА. КРИТИКА
Георгий ГуревичПРИКЛЮЧЕНИЯ МЫСЛИАвтоментография
На старости лет тянет писать мемуары.
Большая часть жизни в прошлом, впереди считанные годы, да и новых впечатлений все меньше, сидишь дома, на мир смотришь через телевизор.
Но огладывая прожитое, я не вижу ничего сверхчрезвычайного, чтобы читателя поразить: ни приключений особенных, ни преступлений, ни страданий, ни разгулов безудержных. Рядовая жизнь, усредненная. Семья нормальная — отец, мать, еще сестра да бабушка. Голодали, когда страна голодала, с голоду не померли. Когда пришла пора учиться, поступил в школу, из школы в школу не бегал, кончил десятилетку через десять лет, в институт поступил с первого захода, несмотря на жестокий конкурс. Все гладко. И когда принято было сажать, сидел, а когда пришлось воевать — был солдатом. Потом, после войны уже, потребовались космополиты, меня разоблачили, исключили, но приняли обратно — нормальные литературные ухабы. Женился своевременно и даже удачно, надеюсь дожить до золотой свадьбы, уже немного осталось. Сына вырастил, хороший малый, трудяга. Были хорошие друзья, со знаменитыми людьми общался, с писателями и учеными, но как-то не сошелся близко, так что никаких пикантных сплетен о них рассказать не могу. По стране поездил порядочно, в командировки больше, в дебри нехоженные не забирался. За границей был, но только туристом, видел то, что показывают туристам. Никогда не роскошествовал, но и не бедствовал. Чем удивить читателя? Средняя жизнь какая-то.
Но вот думал я о вещах интересных, даже значительных, рассуждал, докапывался, додумывался иногда. Так не стоит ли мне вместо заурядной автобиографий написать повесть о приключениях мысли — автоментографию.
Велика ли разница — „био“ или „менто“, но ментографию строить приходится иначе. Мысли текут одновременно по разным направлениям, перебегают с одного на другое и возвращаются, что-то подобрав в стороне. Поэтому хронологический порядок здесь не годится, удобнее тематический. А иначе придется все время напоминать: семь лет назад обдумывал я такую-то тему, не забыли ли? А теперь к ней добавилось еще вот какая идея...
Множество направлений, переплетающихся, иногда параллельных, иногда расходящихся."Дельту реки напоминает такое построение. Каждая тема — русло, рукав. Так я и буду называть главы „руслами". А в конце все они впадут в море — в главную мою, итоговую „Книгу обо всем". В самом же начале, естественно, будет исток, первая глава моей жизни — дошкольная.
Глава 1. ИСТОК
Начнем с самого начала.
Родился я, могу подтвердить и метрикой, в апреле 1917 года в Москве, в Большом Николо-Песковском переулке, ныне улица Вахтангова. Со слов родителей известно, что упирался, побаивался родиться в 1917 году, но доктор вытащил меня щипцами. Вмятины я еще долго мог нащупать на черепе. Помялись ли мозги при этом, не мне судить.
Впрочем, я этого ничего не помню, принимаю на веру. Сознание обретаю через два года с лишним в громоздком шестиэтажном цементного цвета доме, с нарочито грубой рустовкой на цоколе и длинными эркерами над коричневой дверью подъезда. Вот из одного из эркеров с третьего этажа выглядывает маленький мальчик в коротеньких вельветовых штанишках и грубых ботинках с развязавшимися шнурками (очень нелегкое это дело завязывать шнурки, когда пальцы коротенькие). Это я — тот мальчуган. Впрочем, я ли? Я — седой старик, с трудом ковыляющий по комнате, всем телом опираясь на палку. Я завершаю жизнь, а тот — тройной мой тезка только начинает осматриваться. И он жадно глядит на улицу. Там, во дворе напротив, с телег сгружают мешки. А в телеги запряжены лошади. Самое интересное на свете — лошади.
Лошади — первое воспоминание, а, может, и не самое первое. Первое, которое я могу датировать, относится к осени 1919 года. В соседней комнате лежит старшая сестра, больная дифтеритом. В руках у нее книжка с картинками. „Дай!“ — требую я. „Иди возьми", — говорит она. Не жадничает. Но у сестры дифтерит, она заразная. „Нельзя!" — запрещает отец, загораживая мне дорогу. Но я упрямо рвусь к художественной литературе, видимо, уже тогда я чувствовал свое призвание. Я пытаюсь обогнуть колени отца. И тогда отец начинает расстегивать ремень.
Нет, меня не били дома, шлепали в худшем случае. Родители были интеллигентами во втором поколении. Отец в то время — недоучившийся студент, будущий архитектор, мать — недоучившаяся художница, оба деда — с высшим образованием. Деда Гуревича я не помню, он умер в ноябре 18-го года от того, что тогда называлось разрывом сердца, а сейчас — инфарктом. Умер внезапно, оставив растерянное семейство. Камфоры не было, к врачам не достучались, возможно, дверь боялись открыть. Этот дед был видным химиком, фамилия его встречается в учебниках, он руководил политехникумом в Иваново-Вознесенске, общался с Фрунзе, описывается в книге Аркадия Васильева „В час дня, ваше превосходительство". В молодые годы и его тянуло к литературе, он начал писать генеалогию своего рода, тетрадь эта сохранилась, так что кое-что мне известно о моем пра-пра-прадеде. О прадеде, увы, ничего не известно.
С другим дедом, одесским, по материнской линии, я познакомился позже. Он был частным врачом, венерологом и в своем роде примечательным человеком. В Одессе его знали не только сифилитики.
Оба деда были сиротами с юных лет, выбивались в люди, учась и зарабатывая уроками. Оба выбились, получили диплом и женились на купеческих дочках из очень плодовитых семей. У московской бабушки было шесть братьев и сестер, у одесской — одиннадцать. Одесская была попроще — домовитая хозяйка, убирала, готовила, кормила голодноватых сестер и прожорливых внуков („Жоржик, иди скорее к столу, мухи кушают твой суп!“). Московская же считала себя барыней, хозяйство не вела, только расходы записывала, зато читала по-французски и два часа в день играла на рояле. Играла неплохо. Играла вплоть до того дня, когда у нее случился паралич. Отец тоже играл — на виолончели. Позже у нас собирались квартеты. В том поколении принято было музицировать просто для своего удовольствия.
Еще была в семействе Матрена — домработница, по тогдашнему „при-слуга“, та самая, которая должна была бы управлять государством. Жила она в темной комнатке с окошком на лестницу, с лампадкой перед иконой и отрывным календарем, раскрытом на том дне, когда умер ее друг-городовой. От родителей мне известно, что Матрена единственная в нашем семействе голосовала в семнадцатом за большевиков и она же пуще всех ругала их, потому что после революции развеялись все ее многолетние сбережения. И единственная в нашем доме Матрена верила и ходила в церковь, пробовала и меня просветить, учила молиться:„Скажи: Господи Иисусе, Божий сын...“ Я однако, созоровал, сказал „чертов сын“ и бросился опрометью прочь.
За это, в свое время, конечно, буду наказан.
Но вернемся к ранним воспоминаниям.
От двух лет — одно, от трех уже несколько, довольно четких.
Помню, как у меня родился двоюродный брат. Меня водили к родильному дому на Пятую Тверскую-Ямскую, длинное такое желтое здание. Никаких аистов мне не навязывали. Я знал, что детей рожают мамы. Как рожают? Как-то не задумывался. Фрейду вопреки эта проблема меня не очень интересовала.
Подмечаю, что сейчас, описывая, я с любопытством наблюдаю этого далекого мальчонку. Вот проявилась у него тяга к самостоятельному мышлению. Вместо того, чтобы у „больших" спросить, самостоятельные гипотезы выдвигал. Впрочем, может быть взрослые и не ответили бы.
Затем в голове осталась серия четких отрывков от поездки в Ессентуки.
Безумная затея была. Видимо очень изголодались родители, если решились на это путешествие. Дело было летом 1920 года; гражданская война шла к концу, что-то начинало налаживаться, и для голодающих москвичей организовали санитарный поезд на юг, где можно было подкормиться. Мать моя числилась безработной учительницей рисования и каким-то образом ее поместили в такой санитарный поезд вместе с трехлетним сыном.
Девять суток мы ехали туда, а обратно — семнадцать в теплушке. И вот что осталось в моей памяти.
Прибытие. Большая палата, освещенная желтым светом, много кроватей, с одной встает женщина в длинной ночной рубашке.
Дворик, где мы снимали комнатенку. В середине двора деревянная крышка погреба. На нем примус. Хозяин зажигает его и садится на огонь. Вот так и запомнилось. А как было на самом деле, не знаю. И справки навести невозможно. Хозяина того на свете нет давно, и адреса я не знаю.
Приключение в парикмахерской. Как всякий нормальный ребенок, я не терплю, чтобы меня хватали за голову. И я поднимаю рев. Я реву так, что слышно в Москве. Никаких уговоров не принимаю. Мама носит меня на руках, остриженного наполовину. Наконец, догадливый парикмахер приносит блюдечко меда. Мед какой-то непривычный, не медового цвета, прозрачный. Мне разрешают съесть половину блюдечка и обещают вторую половину, если я не буду орать. Я замолкаю, я облизываю ложечку, я честно выполняю условие, у меня и сейчас перед глазами эта прямая линия раздела в густом меду. И я молча терплю стрекочущую машинку, но парикмахер не приносит блюдечко. О, эти взрослые! Все они обманщики. А я не решаюсь потребовать доплату, не решаюсь зареветь снова. Проклятая стеснительность. Так и с редакторами было. Брал, сколько давали, не подавал в суд отстаивать свои авторские права.
И еще одно воспоминание. Не такое горькое, но более опасное.
Выше я написал: семнадцать суток ехали мы из Ессентуков домой. Расписания не существовало, конечно. Давали паровоз — ехали, нет — ожидали сутками. Теплушки то отцепляли, то прицепляли, иногда мы стояли среди поля, тогда все едущие срочно справляли свои дела, бежали в кусты до ветру, или же супчик какой-нибудь пытались сварить на веточках. Варили и оглядывались, не тронулся ли поезд. И вот на какой-то стоянке поезд тронулся-таки. Перед глазами у меня покатое поле, по нему из зарослей катятся люди, и там моя мама. А я стою у распахнутой двери, реву благим матом, и кто-то держит меня за плечи. А мама моя там. Я ее не вижу, но знаю, что она там. И догонит ли, неизвестно.
К счастью, машинист остановил состав.
А что было бы, если бы не остановил? Кто и куда увез бы меня? Совсем другая была бы автоментография.
Даже написать стоило бы. Вариант судьбы. Но у меня никаких исходных данных нет. Не знаю, кто держал меня за плечи.
Так или иначе, ребенок развивался нормально. Безумной гениальности не проявлял. Первые воспоминания в три года. Не поздно и не рано.
И читать я научился не слишком рано — года в четыре с лишком. Помню: сохранилось в голове, что я сижу в гостях, и хозяин — большой уже мальчик, целых пять лет уже, показывает мне кубики, высокомерно кичась своей эрудицией.
— Знаешь ли, какая это буква? — вопрошает он.
А я не знаю.
— Это буква „Я“.
Вот с тех пор и я познал букву „я“, хотя она последняя в алфавите.
Вскоре я наверстал упущенное. Научился читать и писать, глядя, как сестра делает уроки. Но хотя выучился и писать, очень долго я употреблял только печатные буквы, письменные казались мне невыразительными, неразборчивыми, одинаковыми какими-то. И самое первое мое произведение изображено печатными буквами. Оно сохранилось, даже буква в букву, со всеми орфографическими ошибками.
КОНЬ ХРОБРЕЦ
„Покупать-бы надо коня съ лошадьями очень трудно особено съ ленивыми сковал раз хозяен пастуху. Раз постух шол с лошадами видет кон. Спрашивает почом етот кон. Дорого 16 меленое (по есть миллионов: такие тогда, как сейчас, были цены) отвечаетему торговец. Ну на пожал-ста. И ушол домой. На другой ден пошол съ коном на поле и встретилос им страшноя“
Какое именно страшилище встретилось им, увы, установить невозможно. Автор устал, вдохновение его иссякло на этом слове. Впрочем, вероятно храбрец затоптал страшилу, судя по тому, что в том же блокноте через несколько страниц изображен „конь хробрец жених“ очень нарядный, с завитой гривой и бантами на ногах; сзади гости — аист и „леситца“ (лисица). Невесту распознать трудно, но кажется это львица.
Тема первого прозаического сочинения выбрана не случайно. Я рисовал лошадей. В сущности всех остальных животных видел только на картинках. Против нашего дома разгружали телеги с мукой, рядом, на углу Садовой стояли извозчики, лошади мотали головами, засунутыми в торбы, под копытами прыгали проворные воробушки, подбирая рассыпанный овес. Бабушка, торгуясь, вздыхала: „Ах, как дорого!" И я давал себе слово, что когда вырасту и стану извозчиком, буду брать дешевле всех. Зачем же обижать пассажиров, когда для самого такое удовольствие: подрядили тебя и кати на край Москвы, каждый раз на новое место.
В ту пору рисовал я в основном лошадей, причем, к удивлению взрослых, начинал с заднего копыта. Но мне это казалось совершенно естественным. Копыта стоят на земле, я и рисую с твердой основы. А зачем же подвешивать лошадь за холку, она встанет неизвестно на что.
Впрочем интерес мой к лошадям был чисто теоретический. Когда меня, четырехлетнего, усадили на коня, я тут же запросился вниз, на твердую мостовую. Без зависти смотрел, как дядя мой — военный врач — лихо ускакал вместе со своим ординарцем. Почти двадцать лет прошло, прежде чем я опять взобрался в седло. И с гордостью могу сообщить, что мой Краб (полвека спустя я посвятил ему рассказ „Люди, лошади и гиппина“) не сумел сбросить меня, хотя и очень старался. В конце концов, отчаявшись, он просто лег вместе со мной на снег.
Лошадей я видел своими глазами, с другими животными знакомился по картинкам в трехтомном Брэме. И главной мечтой моей в ту пору был Зоологический атлас. У кого-то я видел его мельком и думал, что там изображены все-все звери, какие только есть на свете. Я очень долго приставал к родителям: „Мама, купи мне атлас, папа, купи мне атлас!" И атлас был добыт, но родители не поняли меня, принесли не зоологический, а географический, без всяких картинок, однообразно коричнево-голубой, Я был очень разочарован, но вежливо сказал „спасибо". Мне показали, где какие страны находятся. Помню я удивлялся, что Франция совсем не рядом с нами. Почему же именно французскому учат меня? Для чего я зубрю „ля пуль", „ле кок", „ле шмен де фер"?
Однако и карты показались мне интересными. Условная, казалось бы, картинка, но каждая черточка в ней имеет смысл, подразумевает бухточку, речку, изгиб дороги, границу... Не помню, как это произошло, но география вытеснила из моей души зоологию, и вытеснила на всю жизнь. По сей день полки забиты у меня практически ненужными картами, атласами, путеводителями. И путешествую я обязательно с картой на коленях. И не смотрю в окно, если не знаю, на каком перегоне мой поезд.
В дальнейшем к картам географическим прибавились планы городов, Москвы в первую очередь.
Не удовлетворившись этими планами (Москва, Одесса, Петербург, Лондон, Париж) я, вдобавок к ним, сам начал сочинять небывалые планы, специально для того, чтобы провести по ним очень нравившиеся мне трамвайные линии...
С планами связано второе мое прозаическое произведение. Я узнал, что города часто ставятся на устьях рек или при впадении притоков, Киев, например, при впадении Десны в Днепр, Нижний при впадении Оки в Волгу. Но такая несправедливость: при впадении могучей Камы города нет. Я решил исправить непорядок и поставить там солидный город по имени Камоуст. Кто-то неведомый должен был тайно составить план его, а потом и чертежи нашлись...
Увы, в том романе я написал только две строчки. И гласили они: „Однажды Ленин и Троцкий с лопатами отправились на мусорну кучу, посмотреть, нет ли там чего интересного..."
На том, увы, роман был оборван навеки, резко раскритикован и осмеян взрослыми. Может быть и уничтожен на всякий случай. Во всяком случае, в отличие от „Коня Хробреца" он не сохранился в архиве.
Горят все-таки рукописи, горят!
Еще позднее, наверное годам к шести, к картам и планам прибавился указатель железных дорог, тоже увлекательная книжка, остро необходимая при ежегодных поездках в Одессу, и я выучил ее наизусть. На ней было точно указано, сколько верст от одной станции до другой; всегда можно было узнать, какая на очереди. А станции были такими выразительными тогда: на каждой свои кушанья: в Конотопе конотопские пирожки, в Нежине — соленые огурцы, в Крутах — лук... а перед Киевом ждал меня огромнейший мост через Днепр, еще не отремонтированный как следует со времен Гражданской войны, и поезд шел по нему тихонечко, и мы сидели тихонько, побаиваясь: „А вдруг рухнет?"
К сожалению, возили меня только в Одессу. Время от времени возникали другие планы, но всякий раз дело кончалось тем, что Одесса всего разумнее и выгоднее: там море, солнце, пляж и без особых хлопот обеспечен обед у дедушки с хлебосольной бабушкой.
Но указатель я все равно выучил наизусть и удивлял гостей, без запинки сообщая им, сколько верст от Иноковки до Индавина или от Зикеева до Жиздры. И конечно я дополнял железнодорожную сеть, исчеркав все свои блокнотики необычайно извилистыми трассами с неудобоваримыми названиями станций, но с точным указанием расстояний между ними в верстах.
Карты привели меня к энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона. Энциклопедия произвела впечатление: вот книги, где описано ВСЕ. Мне даже мечталось сесть когда-нибудь и переписать ее том за томом красивым почерком. Этакая всеохватность, грандиозность и неторопливость, как в кругосветном путешествии! Но я и не пробовал начать, понимал, что брошу через полчаса. Однако задумал составлять энциклопедию моих собственных знаний. Конечно, уклон получился географический: Абхазия — Азербайджан. .. Отец очень одобрил эту мою затею, но через день уличил меня в том, что я заглядываю в Брокгауза. Нет, я не жульничал, просто не утерпел, характера не хватило.
Последним увлечением, уже в семилетием возрасте, стал отрывной календарь. Новинка была для того скудного времени, после революции все восстанавливалось крошечными шажками. Ведь все книги, карты, указатели, атласы были у меня дореволюционные, сохранившиеся от прежней жизни, в основном читал я по старой орфографии, может быть вы заметили в романе о Коне-храбреце съ — с твердым знаком. Календарем я завладел немедленно, мгновенно выучил все даты рождений и смертей знаменитостей, запомнил биографии, изложенные на обороте листиков. И, конечно, немедленно стал сочинять жизнеописания несуществующих личностей обязательно с указанием дат: когда родился, когда женился, где воевал, какую страну завоевал, чем прославился Николай Дозе или же Александр Апролджэ. Странная фамилия последнего взята со средней строки пишущей машинки.
Вот так я играл сам с собой в детстве — книжками, на бумаге. Отцовские игрушки не сохранились, новых купить было негде. Карандаши еще были в моем распоряжении, в том числе цветные, а вместо стола широченный гранитный подоконник. Левый подоконник был моим, правый принадлежал сестре. Карандашами я рисовал, а также играл в войну, выстраивая их по росту. Естественно, правофланговым был белый, меньше всех работающий; красный, синий, зеленый толкались в тылу. На благородные же карандашные войска нападали дикие „жеры“ — желтые стеклянные шарики от какой-то игры.
Товарищей-сверстников не было у меня. Сестра — девочка, к тому же старше на три с половиной года. Мы с ней жили не очень дружно. Я ее дразнил, бывало и дрались, но только до тех пор, пока она была сильнее.
Обычно в Москве компания друзей-товарищей составляется в „нашем дворе“. Но наш двор был асфальтирован, к тому же в глубине его был гараж, через ворота часто проезжали грузовики, однажды задавив семилетнего мальчика. Так что „большие" боялись выпускать нас на двор, может быть и не хотели, чтобы водились „с кем попало“. Так что на гулянье мы ходили с бабушкой в сад Эрмитаж через проломленный забор. До шести вечера нас там терпели, потом выгоняли.
А дома я сам себя развлекал и не скучал никогда.
Рисование и стихи мои родители одобряли, поддерживали, хвалили, но категорически не принимали планы несуществующих городов с трамвайными линиями и биографии неких лиц с неудобоваримыми фамилиями; я старался писать их тайком. И накануне поступления в школу, отец мой решил на всякий случай свезти меня к психиатру, убедиться, что ребенок у него не тронулся. Психиатр утешил отца, сказал, что ребенок нормальный, наверное будет художником (не угадал), а планы городов взял для своего музея детского творчества.
А через несколько дней, 15 сентября, меня отвели в школу, посадили на парту рядом с Рафой Фрадкиным (сын кустаря, в силу этого мальчик третьей категории; я как сын служащего относился ко второй. Впоследствии Рафа был тяжело ранен на войне и вскоре после Победы умер). Целый урок наша учительница разбиралась со списками, отсеивала более грамотных от неграмотных, а мамы, бабушки и няни при этом толкались в дверях, с умилением глядя, как их питомцы начинают приобщаться к образованию.
Поскольку я оказался чуть ли не самым грамотным, наша Зинаида Марковна назначила меня старостой. Я был очень смущен, подавлен ответственностью, не знал, что мне полагается делать и вернувшись домой, уединился под обеденным столом. Оттуда меня и извлекла Матрена, стыдя:
— Под стол залез, а еще староста.
Далее школа. Но о школе я не буду рассказывать подробно. Школа — явление общественное, она готовит среднего члена общества. В классе нас было сорок человек, программа для всех одинаковая. Программу должны усвоить все, стало быть равнение по отстающему, и школа быстро причесала меня, превратив вундеркинда в заурядного отличника.
Именно поэтому я так подробно останавливаюсь на дошкольном возрасте. Я анализирую задатки моего героя. Сейчас смотрю на него со стороны, совсем не ощущаю, что тот чудаковатый мальчонка — я и есть, даже с удивлением изучаю его каракули. Пожалуй, так можно сформулировать его вкусы.
Жадная любознательность. Стремление охватить все до самого конца. Охватить и продолжать. К Брэму добавляются рисунки небывалых зверей: волк хрыплый, крылатый чорт, бандитка страусовая, лихоманка обыкновенная. К планам существующих городов прибавляются планы несусветных, к атласу — карты небывалых государств, к биографиям подлинных людей — биографические сведения о неподлинных.
Далее жажда упорядочить знания, все расставить по местам, обозначив цифрами версты и даты. Мне кажется, хронологическая схема у меня в голове от того отрывного календаря. Не упоминал я: в научно-популярной сказке Рубакина „Дедушка Время" вычитал я, что у металлов есть номера: железо № 26, медь — № 29. Меня это ужасно заинтересовало. Оказывается, все вещи на свете пронумерованы. Но почему-то не спросил у старших. Только много лет спустя в школе узнал, что это номера химических элементов. И сразу химия стала любимым предметом, даже одно время я собирался стать химиком.
Карты, хронология, классификация, всеохватность и жажда продолжать за пределы известного — к чему это привело в конечном итоге, вы узнаете из последней главы, если у вас хватит терпения и интереса добраться до нее.
Но сразу отмечу. Теоретиком был тот любознательный паренек. Лошадей рисовал с упоением, проехать не решился даже и одного шага. Брэма знал наизусть (только первый том): обезьяны, полуобезьяны, насекомоядные, хищники, ластоногие, однокопытные, двукопытные, грызуны, хоботные, сумчатые, однопроходные... Всех мог классифицировать, как жюль-верновский Консель. Но когда предложили поработать в Зоопарке, отказался. Обозревать хотелось, возиться с одним хомяком не тянуло.
Глава 2. ВЕРХНЕЕ ТЕЧЕНИЕ
Итак, сначала я мечтал стать извозчиком: трусить по булыжнику с утра до вечера, каждый раз по новым улицам, наслаждаться ездой и никого не обижать — не торговаться, не уверять, что овес нынче дорог.
Потом решил перейти на технику — в вагоновожатые, кататься и кататься себе по рельсам в самые дальние края. О том, что стандартный маршрут осточертеет мне в первый же день, я не догадывался.
Затем, окончательно увлекшись географией, я дал себе слово стать путешественником. В ту пору меня больше всего привлекала Африка, вероятно потому что там водились самые крупные звери: львы, слоны, носороги, жирафы, гориллы, гиппопотамы. Я даже наметил себе исходную точку, на самом краю, у мыса Доброй Надежды, и оттуда собирался обойти пешком весь материк по периметру. Одно смущало меня: родиться я опоздал. И в Африке все уже открыто, и Северный полюс покорен и Южный, все проливы известны, и острова, и хребты. Мелочишка осталась на мою долю.
Но все же собрался я в опасное странствие — не в Африку, правда, а в Индию. Не сам придумал, это Дыня Горянов меня соблазнил.
Прозвище свое Дыня получил за странную форму головы, удлиненную — дыней, а на макушке у него было почему-то светлое пятнышко, как бы след от стебля. Отец его был комдивом, генерал-лейтенантом по нашему, и даже крупной величиной — ближайшим помощником ближайшего помощника Ягоды. О судьбе его догадаться легко. В прошлом он воевал с басмачами в Средней Азии, а там за горами маячила соблазнительно таинственная Индия; Лешка решил туда бежать и позвал меня с собой.
Дыня в отличие от меня увлекался только оружием, рисовал исключительно пушки и ружья и любил горделиво похаживать по комнате с какой-нибудь палкой, изображающей винтовку, а лучше всего — с отцовским пистолетом, фантазируя при этом о своих подвигах.
Дело было во втором классе.
Несмотря на несходство, а, может быть, благодаря несходству, мы подружились, и Дыня предложил мне бежать в Индию вдвоем.
Я соблазнился: ах, какие виды будут!
— К чему нам виды? — презрительно хмыкнул Дыня. — Мы будем искать приключения.
Девять лет было искателям.
Как специалист по географии, я составил маршрут, грамотный и совершенно несуразный. Предполагалось, что мы стащим лодку на Москве-реке, спустимся вниз по течению, по Оке и Волге до Каспийского моря, как-то переберемся на Аральское, оттуда по Аму-Дарье, а там и Индия рядышком, за горами.
Заманчиво!
Но все-таки, помечтав месяц, я со вздохом сказал Дыне, что не поеду с ним, жалко бросать маму и папу, они будут очень огорчены. Проявил рассудительность... и струсил немножко.
Дыня, однако, не утихомирился, разработал программу подробнее, составил команду, включив в нее, никого не спрашивая, шесть человек и раздал записки: „Будь готов 19-го числа". Лично я, повзрослев на полгода, отнесся к этой записке пренебрежительно, даже не сохранил ее для истории.
Однако всерьез ее восприняла мама Селедки.
Селедка — тоже прозвище. Чудаковатый парень был, поздний ребенок пожилых родителей. Отец его был очень известный человек, герой революции 1905 года, в честь него даже переулок назван в Москве. И однажды, когда учительница дала нам домашнее задание на тему: „Как мы питаемся дома“, идейный папа, чтобы не выделяться среди простого народа, велел написать сыну: „Едим картошку и селедку".
Как выяснилось на завтра, картошкой и селедкой у нас не питался никто. И с того дня, отныне и навеки, послушный Миша получил прозвище Селедки.
И этого Селедку великий соблазнитель Дыня вовлек в план побега в Индию. Мало того, к разработанному, маршруту прибавил роковое примечание: „Пищу добывать будем разбоем и грабежом".
Я тоже получил записку: „Будь готов 19-го числа".
И вот в роковой день 19-го я стою перед растерянной, с красными пятнами на лице, чуть не плачущей нашей Зинаидой Марковной.
И она, ничего не понимая, все лепечет: „Этот Миша их (Селедка), он совсем сумасшедший". А я, любимец ее, ничего не могу объяснить, никак нс могу сказать, что никто не собирался добывать пищу грабежом и разбоем, вообще и бежать не собирался.
Результаты были совершенно непредсказуемы. Я вдохновился и описал побег в Индию в стихах (более, чем посредственных), совершенно несправедливо взвалив вину не на Дыню-провокатора, а на несчастного Селедку.
Мой же отец, прочтя эти стихи, пришел к выводу, что у него действительно выдающийся многообещающий сын и надо поощрять его творчество. Тут же, немедленно, побежал в Столешников переулок в редакцию „Всемирного Следопыта", принес мне четыре номера сразу и подписку на целый год.
Так я стал страстным читателем лучшего нашего журнала фантастики и приключений, а затем и приложения к нему — журнала „Вокруг света" московского (был еще и ленинградский „Вокруг света"), где печатались с продолжением „Человек-амфибия" и „Продавец воздуха", и другие произведения А. Беляева. Так что шедевры эти я читал порционно, две недели ожидая, что же будет дальше с земноводным Ихтиандром. Кроме того, к тем журналам в качестве приложения давались 48 томов Джека Лондона, 24 — Жюля Верна и 24 — Герберта Уэллса.
Вот оно — мое литературное образование.
Кого благодарить — Дыню или Селедку?
Не помню точно, когда я твердо решил, что хочу стать писателем. Кажется, в шестом классе. Во всяком случае, в седьмом, проходя педологические испытания, нечто вроде определения коэффициента Ай-Кью, я написал, что намерен быть писателем или же химиком. Педологию, впрочем, осудили и отменили на следующий год. Наука о наследственных способностях никак не укладывалась в ведущую нашу идею: все решает среда; люди равны, все от рождения талантливы, каждый может все, если будет руководствоваться единственно истинным учением...
Но меня педологи еще успели испытать, проверили, силен ли я в синонимах и омонимах, много ли знаю прилагательных и умею ли проследить перекрещивающиеся кривые. А вывод сделали четкий: „Рекомендовать идти в химическое ФЗУ, или продолжать образование по химической линии".
Способностей к литературе не обнаружили. Может быть, и правда, к любому уменье приходит с усердием.
Писал я усердно. Писал стихи, сочинил детектив (прескверный), писал о школе, и, конечно, фантастику. Не самая первая, но вполне солидная по размеру повесть называлась „Первый Гритай". (Правильнее „грейт-ай“, я ошибся в произношении). Гритай был сверхчеловеком, представителем нового вида, следующего за Гомо сапиенс. И появился он по всем правилам науки, благодаря воздействию зноя и радиации при соитии его родителей. Я еще проходил генетику в школе, Лысенко не успел ее изничтожить.
Осознав, что он высшее существо, гритай приходит к выводу, что его вселенская задача — уничтожить устаревшее, изжившее себя человечество — низшую породу. Но логике вопреки, он зачем-то рассказал о своих намерениях доктору, и тот, спасая человечество, укокошил негодяя.
Нормальная научно-фантастическая тема, не потерявшая интереса и по сей день, использовалась не раз, в том числе братьями Стругацкими. В повести „Жук в муравейнике" они тоже уничтожили своего гритая, в повести „Волны гасят ветер" выдворили всех гритаев с Земли. Почему-то никому не пришло в голову подтянуть человека до высшего уровня. Гритаям тоже не пришло в голову подтягивать.
Впрочем, мы же не стараемся подтянуть до своего уровня обезьян.
„Первого Гритая" я читал знакомым, выслушивал похвалы, но в редакцию не предложил. Пожалуй и некуда было. Вместе с НЭПом и частными издательствами фантастика была вытравлена начисто. Не до того. Пятилетка. Выполнять надо было ее в четыре года. Только через год спохватились, что интересное чтение молодежи тоже необходимо.
И „Гритай" лег в архив. А к тому же как раз в это время в школе у нас начался литературный реннесанс.
Школа в ту пору переживала период перестройки. До того директором у нас был бывший владелец ее — Иван Иванович, очень строгий мужчина в черном пиджаке и пенсне. Но в 30-м году его заменила выдвиженка из рабочих, появился бригадный метод (один отвечает, пятерым ставят отметку), учителя менялись ежеквартально, особенно по политэкономии. Политэкономию давали нам в шестом классе и в седьмом. При этом каждый вновь приходящий справлялся, что мы проходили и велел тут же забыть: „Это был левый загибщик", или „Это был правый уклонист". Так что мы не удивились, когда нам объявили, что наша учительница литературы и русского языка — совершенно безвредная и достаточно толковая дама со светлыми буклями, покидает нас, а не ее место придет новый литератор.
Не могу сказать, что мы очень уж любили прежнюю учительницу. Проходили, „прорабатывали" у нее классиков как полагается. „Горе от ума" вслух читали в лицах, мне достался Фамусов, сколько помнится. Ушла и ушла, дело привычное. Но новому учителю мы решили устроить бенефис, проучить новичка, чтобы нас опасался. Дескать, „знай наших".
Бенефис же заключался в небольшом концерте. Ничего особенного. Он себе говорит, а мы все мычим с закрытыми ртами.
И вот в назначенный день (дату могу назвать — 1933 год, 17 февраля) появляется небольшого роста очень яркий брюнет с большим ртом и прямым решительным носом — колуном, бахает на стол облезлый, туго набитый книгами портфель, вываливает из него десятка два томов, отнюдь не учебники... и читает нам увлекательную, не для школьников, для студентов, лекцию о рукописях Пушкина.
Мы не мычали и не гудели. Мы слушали развесив уши все сорок пять минут без единого звука. И еще сорок пять минут на втором уроке. А после второго урока, когда новый учитель объявил об организации литературного кружка, я первый подошел к столу и предложил ему прочесть мой новый рассказ.
„На вокзале" назывался тот рассказ, и написан был со слов отца. Тогда он занимался проектированием городов Кузбасса, часто ездил в Сибирь, и в Новосибирске видел случай ужасный по жестокости и вынужденной черствости. Старика задавил поезд, а старуха с дочками не остались его хоронить, уехали с тем же поездом, потому что уехать им было нужно, а старик уже мертв, ему ничем не поможешь.
— Как ваша фамилия? — спросил новый учитель.
— Такая же как ваша, — сказал я.
Семен Абрамович Гуревич, тогда еще совсем молоденький (всего на шесть лет старше нас), впоследствии стал очень известным педагогом в Москве. Были у него и книжки по педагогике, но писал он без вдохновения, он был просто учителем божьей милостью. В квартире его жил не он, а книги. Книги на полках, на стульях, на кушетке, на полу, в кухне и передней. И где-то в закутках между книгами как-то ютилась жена, а потом выросли и дочки, одна из них ныне очень известная артистка. Семен Абрамович с гордостью водил нас, бывший класс, на ее выступления.
Самое удивительное, что во всем этом книжном наводнении хозяин разбирался великолепно, мгновенно вытаскивал нужную.
И литературный кружок открылся, и сделался смыслом школьной жизни. Семен Абрамович затевал диспуты, соревнования авторов, был устроен суд над сентиментальной Лидией Чарской, бывали особые задания, связанные с театром, живописью, историей (родню драматурга Островского доводилось мне разыскивать). У доски отвечать можно было все, что угодно; не обязательно на вопрос, лишь бы ты проявил интерес, старание, и вышел за рамки обязательного. Семен Абрамович много лет спустя припомнил, как на вопрос о „Железном потоке" я вышел к доске и, начертив на ней карту Кавказа, рассказал историю похода. А для меня велик ли труд был карту начертить? И сейчас, любую страну, пожалуйста.
Не литературу, а общую культуру преподавал нам этот учитель.
Еще одна затея. Ему пришла в голову идея составить историю нашей школы, собирать материалы, опрашивать старых учителей, добывать дневники. Вот это увлекало нас больше всего. Всем нам было 15—16 лет, пора влюбленности, все подробности обязательно надо было записать: что Он сказал и как посмотрел при этом, и как Она усмехнулась, и как отвернулась, хотя... И начался обмен дневниками, заглядывание в чужие дневники, даже изготовление для обмена. Я-то сам дневник не вел, знал, что не хватит терпения каждый день записывать, „полудневник" у меня сохранился с отчетом только о чрезвычайных событиях. Но ради обмена я сочинял фальшивый — с подробным описанием моей любви к несуществующей девушке Вере.
Фантастику Семен Абрамович осудил, и я не писал ее больше, зато взялся за роман из школьной жизни со звонким названием „Лига парадоксов“. Этакая „Лига“ существовала, но не в нашей школе, а в 10-ой, что у Никитских ворот. Через братишку я наладил связь с этой „Лигой", собирал материалы по всем литературным правилам — посылал анкеты с множеством вопросов. И секретарь этой Лиги по имени Олег отвечал мне охотно и подробно, должно быть и ему нравилось давать интервью. Единственно, чего я не мог добиться от него, какая же задача у этой Лиги. Только много лет спустя понял, что главная задача ее в существовании, в том, что есть председатель, секретарь, историограф и девочка, ради которой все это делается.
Большое счастье, что Лига та присутствовала главным образом в воображении Олега. Ох, если бы только о ней узнали! Комсомол не терпел никакой организации, самой безобидной, даже и целей никаких не имеющей. Полетели бы из школы с волчьим билетом любители поиграть в политику.
Всю весну я собирал материал, а затем все лето писал в жаркой Одессе, сидя в трусах за старой партой моей матери. Услышал и отзыв. Одна из тетушек сказала: „Сидит и пишет, и пишет. Я думала — гений. Но он все пишет. Так себе — оригинальчик".
Осенью „Лига" читалась в литературном кружке вся целиком, с продолжением читалась. Получил я и письменные отзывы. Все выясняли и спорили, кто с кого списан, но дружно пришли к выводу, что в девочках я не понимаю ничего.
Помимо уроков, помимо литкружка нам полагалось раз в полгода сдавать реферат — о чем угодно, о писателях, артистах, опере, балете, живописи, иллюстрации сделать, декорации нарисовать. Некто отличится, написав трактат о несуществующем поэте, его биографию, стихи... И поймал на удочку многих, которые припомнили этого поэта, приводит другие его стихи. Я же выбрал для реферата разгадку „Тайны Эдвина Друда" — последнего романа Диккенса, который он не успел окончить, умер внезапно. Взяться-то я взялся, но тема оказалась и сложной и трудоемкой, а меж тем время прошло, до срока осталась неделя. И тогда я схитрил, быстренько поменяв тему.
К нам на кружок Семен Абрамович приглашал нередко писателей. Тогда они не чинились, охотно соглашались прийти в школу. Побывал у нас Борис Пильняк (позже расстрелян), Сергей Третьяков (тоже расстрелян), Лев Кассиль (у Кассиля только родной брат расстрелян), Корней Чуковский, Николай Асеев. Считая себя будущим писателем, я записывал все эти встречи для себя, чтобы опыта набраться. И, готовя реферат, я записи эти просто переписал, нескромно озаглавив „О предшественниках". Товарищи мои считали, что я схалтурил, но Семен Абрамович был доволен. Какая ни на есть, а работа самостоятельная. Отрывок из нее он даже поместил в многотиражке. „Правда" была шефом соседней школы, редакция разрешила школьникам выпустить один номер для практики.
Реферат этот сохранился у меня. Сейчас я его перечитывал и думаю, что стоит о нем сказать. Это же не воспоминания, подернутые дымкой времени, а записи очевидца, подлинные, почти протокольные. Очень любопытны высказывания 60-летней давности. Вот Кассиль говорил нам, что он никогда не напишет эпохальную книгу, для этого надо быть совершенно новым, насквозь советским человеком, а он сам интеллигент, к сожалению. Чуковский читал нам отрывки из „Чуккокалы", тогда еще не изданной, рассказывал о Блоке, Репине, Маяковском. Больше всего мне запомнилось, как
Маяковский с утра уходил бродить по прибрежным скалам, шагал, шепотом повторяя слова, а к вечеру приносил четыре новых строки, в удачный день — восемь строк для „Облака в штанах", и за ужином читал все с начала плюс новые строки. А пятилетняя дочка Чуковского запомнила все наизусть и однажды потрясла родителей, декламируя: „И выбласывается как голая плоститутка из окна голясцего публицного дома..."
Из нашего литературного кружка вышло шесть писателей, может и больше: Анна Вальцева, Раиса Орлова, театровед Зоя Владимирова, поэт Леонид Шершер (погиб на войне), международник Виталий Боровский. Почти все они пошли учиться в ИФЛИ — Институт Философии, Литературы, Искусства. Только я соригинальничал к большому удивлению и огорчению Семена Абрамовича. Я счел и по сей день считаю, всем начинающим литераторам твержу, что литературное образование молодому автору бесполезно, даже и вредно. Институт учит КАК писать, но не учит ЧТО писать. Автор должен прийти к читателю с каким-то особенным, только им открытым, только им увиденным материалом, добыв его где угодно: в деревне, на заводе, учительствуя в школе, в дальних краях, в чужих странах, в тайге, в пустыне, в лаборатории... там, где читатель не был. Добудь и сумей рассказать! И расскажи по-своему, не по литературным прописям.
А что радости в уменье, если рассказывать нечего?
Так я рассуждал, так и решил поступить.
Специальность же выбрал из числа универсальных — планировку городов. Тут и география: климат, роза ветров, водный сток, транспортная сеть — внешняя и внутренняя, экономика и демография — градообразующий фактор (производственники), обслуживание, семьи, для семей школы, больницы, детские сады. Все надо знать, обо всем подумать, все учесть.
Но факультет планировки городов почему-то был в Архитектурном институте. Архитекторы же считали главнейшим предметом рисование. Пришлось заняться всерьез. Одно время я даже ходил в студию со страшным названием БДХВД (Бауманский Дом Художественного Воспитания Детей). Но там работали маслом, а масло у меня не пошло, до и не требовалось в Архитектурном. Потом в самом институте организовали подготовительные занятия. И в ближайший же день оказался я перед мольбертом с прикнопленным ватманом среди полусотни соперников. Десять человек на место. Неужели я нарисую лучше этого, и этого и этого? И тут еще для вящего моего смущения из-за портьеры вышла голая, ну совершенно голая, женщина и встала прямо перед нами во весь рост.
Не подумайте плохого. Так обучают рисованию на живой натуре, на женской предпочтительно. Считается, что мужчину рисовать легче, потому что у него мускулы выпуклые, а мягкие женские очертания вылепить гораздо труднее. Кто сумеет нежные формы изобразить, тот нарисует и что угодно. И хотя я вздрогнул в первый момент, через минуту я уже деловито „лепил" фигуру, ставил ноги, строил формы, бедра, склонял направо, плечи — для равновесия налево, от ключиц вел перпендикуляр к пяткам, чтобы фигура не завалилась.
Конкурс был свирепый, я уже говорил. К тому же вне очереди с тройками шли рабфаковцы (рабочая прослойка), ученики с годичных подготовительных курсов (не зря же с ними возились), и спортсмены — для славы института. Но мне повезло. Вообще мне в жизни везет. Я получил четверку на экзамене по рисунку и акварели, а всех четверок выставили десять на тысячу желающих.
И был я принят. И разочаровался. Не было планировки никакой, ни градообразующих факторов, ни розы ветров, ни стока вод, ни вокзалов, ни трамвайных линий. Планировку перенесли на четвертый курс, а до той поры наиглавнейшим предметом было рисование этой самой живой натуры (это еще ничего, это у меня получалось) и еще убийственное занятие, которое называлось „отмывкой" и состояло в кропотливом терпеливом раскрашивании китайской бледно-коричневой тушью округлых колонн, валиков, карнизов, причем хитрость заключалась в том, чтобы подлая тушь эта не засыхала, образуя пятна, а ложилась бы ровненько, так, чтобы было незаметно, что первый слой выкрасили один раз а второй слой — два раза и так далее, чтобы круглилось и казалось бы, что тени незаметно переходят в свет.
Каторга жуткого терпения. По отмывке я твердо занимал последнее место, только один раз переместился на второе с конца.
Ошибся я. Понял, что не архитектурная у меня душа. В распоряжении архитектора мало слов (архитектурные элементы я имею в виду: окна, стены, панели, капители, пилястры), а у литератора десятки тысяч, сумей распорядиться, сказать оригинально оригинальное. Нам же в Архитектурном твердили: „Не плохо повторять хорошее, плохо придумывать плохое". И посылали в библиотеку, чтобы мы полистали увражи (альбомы) и подобрали себе подходящую беседочку. Плагиат с моей точки зрения, литературной.
В общем, не удержался я в Архитектурном.
И писал, писал, писал. Стихи, поэмы, рассказы, сочинения, сплошь и рядом никому не нужные — о путешествиях в странах несуществующих в небывалые времена. Путешествия я задумывал глобальные, описывал их обстоятельно, начинал и увядал. Тогда я еще не знал, что описывать путешествие день за днем невозможно. Я это после узнал на геологическом русле... в четвертой главе.
Сейчас, с дистанции в полвека, я совершенно чужими глазами смотрю на того моего тройного тезку — мальчика двадцатых годов, юношу тридцатых. Я не ставлю его в пример, не оправдываю, я исследую его, нередко с удивлением и даже с иронией. В самом деле, не образец же для подражания. И вот я отмечаю, что с дошкольных лет его волновал почему-то мотив грандиозной, кропотливой, многолетней, иной раз и пожизненной работы: перерисовать всех зверей из Брэма, составить энциклопедию собственных знаний, объехать все материки. Даже не самому объехать, а описать этакое медлительное путешествие, на галере предпочтительно, или изложить историю переписчика, буква за буквой вырисовывающего каллиграфически какое-нибудь толстенное и очень значительное по содержанию сочинение, вроде Библии. Со временем я понял, что даже на описание у меня не хватит терпения, нет смысла посвящать свою жизнь пожизненному путешествию. И я завел себе рукописную „Книгу начал", где герои мои начинали свою историю, а потом страницы через две-три уступали место другой теме. И эпиграф взял для той книги у Шолом-Алейхема: „Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца". Были и законченные рассказы в той „Книге начал", например, „Падение тел"; молодой физик рассказал мне эту историю. Его пригласила в свой дом и в постель шикарная дама, но после страстной ночи были слезы и раскаяние и похвалы мужу, „которому ты в подметки не годишься", с вечера снова страсть, а днем любимый муж. Но я никому не мог предложить эту историю об извращении чувств. Время было суровое и ханжеское, даже о любви писать не рекомендовалось. Как откровение мы восприняли „Пять страниц" Симонова — небольшую поэму о неудавшейся любви, непонятном разрыве.
Именно тогда, к концу 1938 года до Сталина дошло, что он переборщил с расстрелами. Как обычно, он свалил вину на пособника, железного наркома Ежова, а некоторое послабление поручил следующему наркому — Берии. Берия и смягчение, странно звучит, правда? Некоторое послабление получила и литература, любовь вышла из-под запрета.
А весной 1939 года и у меня прорезался первый литературный успех.
Я написал небольшую „Повесть о надежде" — грустную историю юноши, попавшего под грузовик. Он выжил, но остался калекой, с парализованными ногами, инвалидом в девятнадцать лет. Учиться ему было незачем, друзья приходили из жалости, постепенно ушла и любимая девушка — спортсменка. Жизнь стала ненужной и бессмысленной. Но, конечно, я не мог обойтись без надежды и фантастики. У парня нашлись новые друзья, которые привлекли его к исследовательской работе по сращиванию нервов (тогда это была фантастика). Появился смысл жизни... и надежда на излечение.
Некая перекличка с духом времени была в той повести. Многих вышибла тогда и искалечила тяжеловесная сталинская машина, многие бывшие друзья обходили из осторожности калеку... политического.
Как раз в это время был объявлен всесоюзный конкурс на киносценарии. Разрешалось присылать и темы для фильма. Я послал „Повесть о надежде". В надлежащий момент появился список лауреатов, меня там не было естественно. Но еще месяца через полтора пришло письмо о том, что я зачислен в группу перспективных, приглашаюсь посещать занятия в Доме Литератора.
И вот я уже литературная личность, сижу в высшем творческом гнезде, что на Поварской, в парадной комнате на хорах над рестораном. Тогда было еще только одно старое здание, с одним единственным залом заседаний, где и хулили, и кутили, принимали, исключали и устраивали гражданские панихиды.
И некий модно одетый критик с холеной остроконечной бородкой поучал нас, говоря, что не следует браться за фильмы исторические, политические, приключенческие, комические, их напишут опытные люди и без нас. Само собой разумеется, не следует касаться зарубежной тематики, за границей мы не были, ничего толкового не напишем, а задача наша описать нового человека, рожденного советским обществом. Пунктиком был этот новый человек в тогдашнем литературоведении. Вот и Кассиль говорил нам о новом человеке, по новому думающем даже под одеялом.
Ко мне прикрепили личного платного консультанта, я даже в ведомости расписывался после каждой встречи — что он действительно потратил на меня два часа. „Повесть о надежде" он забраковал за излишний натурализм, сказал, что нельзя показывать на экране калеку в течение полнометражного фильма и предложил поискать тему о новом человеке.
Я порылся в памяти и нашел там девушку 22 лет, депутата Верховного Совета, которая жила на нашей улице. Сам я ее не знал и не решался познакомиться, но конечно же 22-летний депутат это и есть новый человек. Биографию ей я придумал, но все равно у меня ничего не вышло. У меня мышление прозаика, кинематографического не было тогда, нет и сейчас. Я рассказываю историю мысленно вслух, кинематографист должен видеть эпизоды, видеть и показывать. Вообще фильм это не роман и не повесть, а новелла. В ней не так много событий, короткие реплики, разговоров может не быть совсем, но желательно, чтобы было много движения, автомобилей как можно больше. Консультант пытался объяснить мне это, но я упрямился, я не понимал, почему нельзя снимать кинохронику жизни. Но прежде, чем мы доспорили, я уже стоял в чем мать родила перед комиссаром и врачом. И в ведомости появилась надпись : „годен!"
Повторилось путешествие в товарном поезде. Из Ессентуков — 17 суток, к месту службы всего лишь 15. Спутники вздыхали: „Куды везут? Куды завезут?" Но я-то представлял географию, знал, где упираются рельсы в границу. И на пятнадцатый день наш вагон выгрузили на степном полустанке. По рельсам расхаживали военные в темносиних петлицах. В кавалерию я угодил.
Итак, кавалерия. „Скребницей чистил он коня". Час до завтрака, час после обеда, час перед ужином. Строевая, физическая, политическая подготовка, устав, сборка-разборка затвора. Стрелковая подготовка, но без стрельбы. Патрон стоит шесть копеек золотом, патроны надо беречь, оружие беречь, лошадей беречь. Уборка конюшни, уборка казармы, уборка снега. Свободного времени десять минут в сутки, чтобы чистый воротничок пришить.
На мою робкую просьбу выделить денек в неделю для заочного образования легла решительная резолюция: „Кончите службу, будете учиться".
Ни учиться, ни тем более писать.
Все-таки я исхитрился.
В загруженной до предела службе, специально организованной так, чтобы солдат не задумывался зря, все-таки были блаженные часы одиночества и покоя — часы караульной службы. Восемь часов в сутки ты один одинешенек, завернут в доху, огражден от посторонних метелью, кто пойдет тебя проверять ночью в сорокаградусный мороз? Стоишь и думаешь, о доме тоскуешь. А почему не в стихах?
Заснул ночной Хада-Булак, спит, загасив огни.
Один свистит во всех углах ветрюга-озорник.
Уныла мертвенная мгла; охота в небо выть.
Была любовь и умерла; нет у меня любви...
А затем я припомнил рассказ о Маяковском, о том, как он шагал по прибрежным камням у Финского залива, добывая за сутки четыре строки, а в хороший день — восемь. Я решил тоже написать поэму. Лучшую в мире не брался, но мог бы создать самую длинную. Впереди были два года и вся жизнь. Я взялся. »
„Чудесная история вора, купца и мага“ — так называлась поэма. И начиналась „ин медиа рес“ — со смертного приговора:
„Как сгустки запекшейся крови застыли куски сургуча.
Топор уже чистит золою на кухне жена палача..."
Я очень гордился этой бытовой деталью. Золою топор палача чистит его жена. Чтобы блестел, чтобы на солнце с шиком сверкнул.
Но казнить героев я не собирался. Для того и был там маг, чтобы заколдовать, глаза отвести стражам. А потом, сбежав, герои должны были отправиться на поиски счастья и добраться до него в эпилоге, пройдя через всю историю человечества с питекантропа начиная. Размах! Не думаю, чтобы я надеялся написать все это. В чем счастье и где именно оно найдется, я не очень представлял. Но главное, я пустился в путь... Лучше всего писалось в карауле, иногда удавалось и в ночном наряде на конюшне, в строю я тоже придумывал рифмы, если только не подавалась команда „Запевай!“ И копились, копились, копились строки не лучшей в мире, но самой длинной поэмы. Само собой разумеется, длину ее надо было отсчитывать: сколько срок набралось — сто, двести, триста? К невыразительным цифрам — 249-я, 250-я, 251-я строка я добавил любезную мою географию: строки обозначали и километры, я пустился в странствие вокруг света. Позднее, когда я перешел на прозу, вместо строк я начал отсчитывать отработанные часы. И отсчитываю по сей день. И сопровождаю странствием по карте. В данный момент идет 58 228-й час моего литературного труда, добрался я аж до Суэцкого канала, вот куда меня занесло.
Я никому не рассказывал про мое чудаковатое развлечение, хотя оно ничем не страннее, чем собирание спичечных коробков, значков, или автографов или этикеток. Я коплю наработанные часы. Это даже дисциплинирует. День, когда я не провел три часа за столом — для меня потерянный день. А кроме того я узнал, что я не один такой на свете. Есть у меня напарник и даже очень почетный — доктор Любищев, герой романа Гранина. Любищев отсчитывал не только часы, но и минуты, подсчитывал месячные итоги, даже диаграммы цветные составлял, на что тратил время — несколько дней в году. Узнав о нем я получил возможность сравнивать. У него было несколько больше часов, но не принципиально; правда, я минуты не считал. Как и я, он очень разбрасывался: кристаллы, жучки, математика, общая биология, исторические трактаты. Но нашлась и существенная разница. Любищев в 23 года поставил цель: опровергнуть Дарвина, найти математическую теорию биологии. Начал с вывода, к нему подбирал подтверждающие факты, потому и перебрасывался в философию и историю. В общем теории не создал, Дарвина не опроверг. У меня получилось совсем иначе: я собирал факты, потом на основе фактов сделал вывод, в итоге, а не заранее. Но до моего вывода дело дойдет в самом конце при впадении в „море“. Пока еще идет пролог, предмышление.
Что касается „Чудесной истории", рекорд она не побила. Меня хватило на две тысячи строк — на две части пролога: рассказ вора о своем преступлении и рассказ мага; купца я даже не начал. Бросил же я потому, что улучшились условия: в штаб армии меня перевели, в канцелярию практически. Там я имел дело с топографическими картами (неизменно с картами), десять часов я сидел за столом, чертил, рисовал, с другими чертежниками лясы точил, голова была занята и не нашлось сосредоточенного времени для стихов. Постепенно остыл я к „Чудесной истории". И хорошо, что остыл. Я еще не нашел свою стезю.
Демобилизовался я в ноябре 1945 года, вернулся домой с твердым намерением стать писателем. Решил, что работать буду зверски, с утра до вечера — день положил на ученье (диплом мне предстоял и несколько предметов с последнего курса), а другой день — на литературу. И как же я взялся! От завтрака до полуночи за столом, и ни намека на усталость. Только об одном горевал: день подходит к концу, успел мало.
В ту пору у меня был соавтор — Жора Ясный — человек активный, общительный, в гражданской жизни студент, бильярдист, баскетболист, ценитель балета, оперетты, и литературы между прочим, а кроме всего еще и мой командир отделения. Сначала мы написали с ним небольшую повесть „Верный друг", сентиментальную и немного мистическую — о неотесанном и талантливом художнике Глебе, который влюбился в столичную красавицу Нелли, дочку видного режиссера (И почему это таланты из глубинки так тянутся к столичным бабочкам?). Глеб даже предложение сделал, но Нелли посмеялась: „Что вы, Глебушка, вы же только мой верный друг". А потом случилось несчастье и Нелли умерла, во всяком случае Глеб так думал. И он в отчаяние забился ночью за кулисы с бутылкой для утешения, пил и плакал там в темноте. И тут она пришла к нему сама, умильно просила спасти, поделившись своей кровью. Он отдал бы всю до последней капли, но она всю не взяла, оставила ему на год жизни. Он и погиб на войне ровно через год, день в день.
Вот такая была повесть. Конечно, она не прошла бы в те трезвые времена. Но Жора был знаком со всеми на свете; он показал повесть видному писателю Борису Горбатову, автору повести „Непокоренные". Сам-то Горбатов в частной жизни говаривал, что гораздо больше смог бы написать о покоренных. Я тоже наслышался о покоренных на Брянском фронте в 43-ем году. Слышал и о бабах, которые ходили с доносами друг на друга в „гестап", слышал о гордых девчонках, подруг победителей, которые гоняли местных мальчиков: „Русский, вон пошел!“ И навеки запомнил рассказ старой белоруски в Кричеве о том, как там ликвидировали евреев. Сначала расстреляли всех взрослых разом во рву, потом с щепетильной аккуратностью забрали малышей-полукровок, детей русских женщин и еврейских отцов (и кто о них сообщал дотошно?). И хотя мамы сутками рыдали под окнами гестапо, преступных малышей уничтожили всех поголовно. „И что же ен делает? — закончила рассказчица. — Явреи же тоже люди. Сягодня явреев, а завтра бялорусов подряд“.
Горбатов нашел нашу работу не безнадежной. Только посоветовал отбирать материал: писать то, в чем сильны, обходить свои слабости. Прекрасный совет всем начинающим. Но я ему не следовал никогда. Лез напролом на все, что требовала тема.
Сейчас мистики в моде. „Верный друг" мог бы и пройти. Но неохота переписывать, да и не волнуют никого жестокосердные Нелли. К тому же (вечный припев мемуары пишущих) , соавтора моего уже нет в живых.
„Верный друг" не пошел бы. Зато Жора явился с сообщением, что журналам требуется фантастика. Фантастика? Чего же лучше? Тем я заготовил целую тетрадку, из раздела фантастики извлек таблицу, конечно, таблицу „Превращение энергии". Там нашел пустую клетку: „трансформация химической энергии в биологическую" (конкретно подразумевалась полная ликвидация усталости на ходу). Усталость, как мне объясняли учебники, связана с накоплением молочной кислоты в мускулах, значит, надо было описать некое вещество, которое эту кислоту уничтожает. Его и изобрел ученый по фамилии Ткаченко, назвал в честь своей родины „украинолом" и дал на пробу студенту Игорю, довольно неуклюжему студенту, отнюдь не отличавшемуся на спортивных соревнованиях. И вот этот Игорь выходит на старт, бежит, бежит... и не устает. На марафоне свеженький, как на стометровке.
Для рекордов в беге есть существенное препятствие: скорость нервного сигнала — около 120 м/сек. Нервы должны оповестить мозг, что нога коснулась земли, мозг должен послать сигнал для следующего шага, мускулы должны доложить, что они выпрямились, вытянулись, оттолкнулись и снова достали беговую дорожку пальцами, сигнал об этом должен дойти до мозга, на все это требуется десятые доли секунды. От ноги в мозг, из мозга в другую ногу, от той ноги в мозг и обратно. Но Ткаченко преодолел и эту трудность, он дублировал нервы радиопередатчиком.
Итак, как полагается в фантастике, явился ученый, изобрел, вручил чудесное изобретение молодцу и тот стал „Человеком-Ракетой".
Как обычно в нашей паре, я начал с плана, а Жора с организации: поговорил с Горбатовым, а тот связался с Сурковым, который был тогда главным редактором „Огонька". В назначенный день мы оказались в его кабинете. С полчаса пришлось нам ждать, потом появился сам Сурков, запыхавшийся, замерзший, одно ухо на шапке у него торчало дыбом, обругал шофера, который „вечно своих баб катает", из-за него по морозу пришлось бежать. Я начал рассказывать содержание будущей повести, но по-моему Сурков ничего не услышал. Как водится, главному то и дело звонили по телефону, что-то кому-то он отвечал, давал распоряжения, потом обратился к нам:
— Ладно, ребята, пишите и несите поскорей. Почитаем.
План был составлен, разделен на главки, я взял себе нечетные, Жоре отдал четные. Научная лекция тоже была на моей совести.
И мы взялись за дело. Я взялся вплотную, а Жора вскоре исчез, написав три главы: 2, 4 и 6. Личный роман у него был бурный, и бильярд увлекательный, так что он удивился, когда я сообщил ему по телефону, что повесть готова.
Я-то был в себе уверен, а Жора впервые написал повесть для печати. Он собрал приятелей, один из них тоже впоследствии стал писателем, сам прочел вслух все, кроме научно-фантастического эпилога, там он запутался бы. Один из слушателей сказал: „Я приятно разочарован. Я-то думал, что будет мура, о том, как герой влюбился и от любовного вдохновения превзошел чемпионов. Нет, это оригинально. Несите!"
Сурков, конечно, за эти два месяца забыл про нас, „Огонек" больше не нуждался в фантастике; в „Советском спорте" повесть осудили, сказали, что наш „украинол" обыкновенный преступный допинг и больше ничего. Это, конечно, моя вина, я не проявил достаточного уважения к условностям рекордсменства. Мне казалось: обогнал и великолепно.
Легко сдаваясь, я сразу предложил Жоре написать еще что-нибудь: были темы в заветной тетрадке. Но он ценил свой труд, не отступился, понес в другие редакции.
А в „Советском спорте" мы поместили рассказ о его — жорином — баскетбольном подвиге: двумя точными штрафными он решил игру.
„Человек-Ракета" же прошла по радио с продолжением через три месяца. Телевидения тогда не было, радио слушали все. Мальчишки в нашем дворе бегали за мной, кричали: „Человек-Ракета". Думали, что я обижусь.
В конце года „Ракета" была опубликована в журнале „Знание-Сила".
Еще через полгода вышла отдельной книжкой.
Одобрительную рецензию в „Литературной Газете" написал о ней писатель-приключенец Лев Гумилевский.
В Румынии перевели ее вскоре.
А затем следившая за идеологией специальная газета „Культура и Жизнь" разгромила нас в статье „Халтура под маркой фантастики".
А там пошло и пошло, разгром за разгромом в „Комсомольской правде", в „Известиях", в „Октябре". И сам Симонов в отчетном очередном докладе упомянул, что в советской фантастике, наряду с достижениями имеются и Гуревичи.
В молодые годы, прочтя роман Джека Лондона „Мартин Иден", думал я, что такова типичная дорога литератора. Он трудится, трудится, трудится, пишет, пишет, посылает, посылает, получает отказы, отказы, отказы, но в какой-то день плотина прорвана, он признан, он достиг и теперь у него берут все, даже и отвергнутое раньше. Так я и настроился — на терпение до победы.
Оказалось, что в нашей стране не совсем так. Молодые у нас в почете, редакцию хвалят за то, что она находит молодых авторов; видно, что работает, ищет.
Но совсем иное отношение ко второй книге. „Ах, только мы его печатаем? Да стоит ли, да не ошиблись ли, да не упрекнут ли нас в кумовстве?" В других же местах ты нахал, лезущий без приглашения, кого-то толкающий, выталкивающий, теснящий. Журналов же так мало, издательств еще меньше. Только два публиковали у нас фантастику регулярно.
Но об этих мытарствах я расскажу где-нибудь в другой раз. Это биография, а не ментография. Здесь я хотел поведать о ходе мыслей, и меньше всего о палках, сунутых в колеса, о бревнах, недвижно лежащих на дороге.
Глава 3. РУСЛО ФАНТАЗИЙ
Историю нашей фантастики XX века можно изложить в одной фразе: „Шла борьба за своеобразие и разнообразие".
Борьба за своеобразие шла с основным литературным фарватером, так он и назывался „мэйнстрим" — главный поток. Девиз главного фарватера: „Есть литература хорошая и плохая". Отличить хорошую от плохой не так просто, иным невеждам нравится и плохая, но есть на свете знатоки, тонкие ценители, литературоведы и критики, которые и могут нам указать, чем надо восхищаться.
Так вот знатоки-ценители не ценили фантастику. Она просто их не интересовала, была не по вкусу. Мне самому много лет понадобилось, чтобы понять, что у читателей разные вкусы. Есть обширная категория читателей, которым фантастика просто не по душе. Фантастику любят мальчишки, студенты и специалисты с техническим уклоном мышления, инженеры, ученые, но не в своей специальности, в своей она им кажется несерьезной. Фантастику не любят в большинстве девочки, женщины среднего возраста, чересчур уж погружены они в семейные проблемы (любовь, быт, дети, верность, измены, хозяйство); не любят мужчины гуманитарного склада мышления. Но ведь именно они и занимаются литературоведением, оценкой литературы.
И фантастику старательно изгоняли из взрослых журналов, солидных издательств, спихивали на детско-юношескую периферию.
Позицию эту подкрепляла и марксистская теория, гласившая: „Искусство это отражение действительности". Казалось бы, при таком условии идеалом должна быть документальная проза или фотография. И совсем непонятна ценность оперы, где люди поют, вместо того, чтобы говорить по-человечески, или балет, где чувства выражают ногами и позами, не говоря уже о музыке или же архитектуре, отражающей действительность колоннами, фронтонами, капителями, фризами, карнизами, сводами и аркбутанами. С точки зрения теории отражения фантастика, изображающая то, чего явно нет на свете и даже не может быть, безусловно искажает действительность. Искажение, никакое не отражение... стало быть, плохая литература.
Но мне повезло. Я постучался в фантастику, когда появился спрос. Атомная бомба произвела впечатление, начальство подумало, что надо развивать техническую фантазию у молодежи. Спрос появился, а предложений было не много. Старые фантасты поумирали, погибли на войне или сидели. Один из моих редакторов сказал мне тогда: „Вы сразу вышли в первый ряд советской фантастики, но вся-то она состоит из одного ряда, второго нет вообще". В само деле, с трудом могу я насчитать десяток авторов, может быть, даже и десяти не найдется.
И тут я, новичок, молодой, необстрелянный, вступил в спор за своеобразие и за разнообразие заодно.
У геологов есть поговорка: „на двух геологов три теории". На десять авторов-фантастов приходилось десять теорий фантастики, если не больше.
1. Фантастика это литература светлой мечты, ни в коем случае не грустной, не пасмурной.
2. Фантастика это литература научного предвидения. Чем точнее, тем ценнее.
3. Фантастика это яркая цветная обертка для горького лекарства школьной программы.
4. Фантастика — побочный отдел приключенческой литературы: приключения с некоторым налетом выдумки.
5. Фантастика должна показывать творческий процесс.
6. Советская фантастика отличается высокой научностью в противовес зарубежной беспардонной фантасмагории.
7. Фантастика — литература, изображающая общество будущего.
8. Фантастика — разновидность политической сатиры.
9. Никакой специфики у фантастики нет. Нет такого жанра. Это просто литература. Ее дело изображать человека, его чувства.
И в заключение:
10. Фантастика просто не литература.
У десяти авторов десять теорий. И каждый из них со страстью доказывал, что именно его теория правильна, писать надо именно так, как он пишет, а все другие искажают лицо советской фантастики.
Я же, грешник, начитавшийся фантастики до отвала, вспоминал, что фантастика бывает разная.
Есть в ней литература светлой мечты, у Александра Грина, например. „Бегущая по волнам", или же „Блистающий мир“ — песнь о человеке, который летал, просто летал без крыльев, дар был у него такой.
Есть чисто приключенческая фантастика, хотя бы у Бэрроуза — автора „Тарзана", романов „Боги на Марсе", „Дочь тысячи джеддаков". А у нас „Месс Менд“ Мариэтты Шагинян.
Есть фантастика, написанная ради популяризации: ЯЛарри — „Приключения Карика и Вали“, В.Брагин — „В стране дремучих трав" — о странствиях уменьшившихся человечков в мире насекомых, или „Плутония" В.Обручева, где люди охотятся на динозавров.
Есть фантастика, показывающая творческий процесс: „Судьба открытия“ Н.Лукина, позднее написанное „Открытие себя" В.Савченко.
Есть сугубо научная, есть совсем ненаучная, хотя бы у классиков: „Фауст" Гете, „Демон" Лермонтова, „Нос“ Гоголя.
Утопии об обществе будущего писали Платон, Томас Мор, Беллами, А.Богданов.
Разная она, фантастика, разная, разнообразная.
Я видел широкий мир, бесконечный, а мне предлагали асфальтированный терренкур с перилами. И спорить было бесполезно. Авторы доказывали, что именно они работают лучше всех, правильнее всех. Доказывали заинтересованно и совершенно искренне. Человеку вообще свойственно считать, что он прав. Я тоже считаю, что мои рассуждения правильнее, чем у других.
Больше всего тяготила и угнетала меня распространенная и у авторов и у всех критиков теория Ближнего Прицела и связанная с ней теория точного предвидения. Предлагалось писать о ближайшем будущем, о назревающих открытиях, лучше всего о том, что уже разрабатывается в научных лабораториях (представив, конечно, справку, что разработки не секретны). Вот, скажем, строится гидростанция на Волге, опиши, как ее открывают, воду пускают на турбины и в поля. Спорить было бесполезно, так как эта позиция была угодна начальству. Есть Госплан, есть утвержденная пятилетка, есть великие стройки коммунизма, намеченные товарищем Сталиным лично. Не может же какой-то писателишка видеть дальше Сталина.
Нужна фантастика, но без фантазии.
Читатели этого не понимали, их интересовало фантастическое.
Однажды на наше заседание в Доме Литераторов забрел какой-то читатель, майор, сколько помнится. Послушал страстные речи во имя Ближнего Прицела, попросил слова и сказал:
— У нас в артиллерии есть орудия ближнего боя и орудия дальнего боя. На фронте нужны и те и другие.
Критики снисходительно улыбались.
А я, поклонник и последователь Александра Беляева, никак не мог согласиться на Ближний Прицел. „Голова профессора Доуэля“, „Человек-амфибия", „Продавец воздуха", „Светопреставление" были для меня стартовыми площадками. Я не хотел пятиться. Я намерен был идти вперед. Я считал, что человечество может ВСЕ, все, что задумает, захочет, на что решится, если не сегодня, то завтра, послезавтра, в далеком будущем. И намерен был писать о том, чего стоит добиваться, самого обширного, самого удивительного.
На том я стоял тогда, на том стою сейчас, не отступая. И книга эта написана о том же. Если не верите в разум, закрывайте ее на этой странице.
Но пока что — в те присталинские годы я еще не мог спорить. Я только судорожно цеплялся, чтобы меня не вышибли из литературы совсем. А мысли копил, заносил в черновые тетрадки.
Самому себе надо было объяснить, что же такое фантастика, на каком основании она существует?
Чтобы подтвердить право на существование, я взял для разбора произведение, к которому претензий нет — „Фауст" Гете.
Зачем гениальный немецкий поэт ввел в свое произведение черта? Говорят, был у него друг, язвительный молодой человек, циничный, все отрицавший, все высмеивающий, послуживший прообразом Мефистофеля. Ну пускай и изобразил бы молодого циника, к чему было наделять его хвостом, копытами и рогами? Что приобрел сюжет с включением фантастического существа?
Три качества: исключительность, наглядность и значительность вывода. Вот уже три черты СВОЕОБРАЗИЯ фантастики.
Интерес к исключительному — характерная черта человеческой психики. Общее мы понимаем лучше через единичный пример, примеры же предпочитаем из ряда вон выходящие. Тысячи детей играют на мостовой — нехорошо, рискованно, но обычно; прохожие идут по своим делам, им некогда. Но вот мальчик, погнавшийся за мячом, попал под машину — все сбегаются в ужасе. И дома расскажут с потрясением: „Вот до чего доводит беспечность!"
Не знаю, подсчитывал ли кто-нибудь, но думается мне, что в литературе процент убийств и в особенности самоубийств гораздо выше, чем в жизни. Велико внимание к чрезвычайному. Вот и в данном случае: не ростовщик, не вор, не судья — дьявол самолично пришел в гости. Не о доме, не о саде, не о мебели, о бессмертной душе торгуются. Исключительность вносит Мефистофель в историю старого доктора Фауста.
Второе достоинство фантастики — в наглядности. Гете волнует вопрос: в чем счастье человека? Но чтобы выяснить, в чем же счастье, герою — Фаусту — надо было перепробовать ВСЕ. Однако в реальной жизни ВСЕ иметь нельзя: денег не хватит, не добьешься, не успеешь, не по возрасту, не по чину. Дать все, даже молодость вернуть, может только сверхъестественное существо. С точки зрения построения сюжета Мефистофель — исполнитель желаний. Конечно, есть у него и самостоятельное значение — он скептик, насмешник, он оборотная сторона Фауста, но скептиком и насмешником мог быть и не черт, а человек — циничный приятель. Вот любые желания исполнять человеку не по плечу.
Мистический образ делает яснее тему поисков счастья.
А в итоге (третье достоинство) — ясный вывод: даже черт не может предложить иного счастья, кроме благородного труда на пользу человечества.
Если место действия отнесено в космос, автор как бы говорит: „Так будет везде!" Если время действия отнесено в будущее, автор как бы говорит: „Так будет всегда! “
Повторяю: у литературы невероятного три основных достоинства: исключительность, наглядная простота, значительность выводов.
Но есть и недостаток — недостоверность.
Чертей-то ведь не бывает.
И скептический слушатель сказки, читатель фантастики, научной фантастики тем более, с сомнением спрашивает:
— Чудеса? Где они были? Кто вершил? Как?
Очень любопытно, как постепенно и последовательно перемещается место действия чудес „ГДЕ?“.
Даже волшебна сказка столкнулась с этим вопросом:
— Баба-Яга? А где она? Сколько лет прожили, ни разу не видели.
— В темном дремучем лесу, в самой чаше, — отвечает сказочник.
Но темный лес, как обитель ведьм пригоден не для всякого слушателя, только для самого темного, суеверного и наивного. Со временем люди исходили ближние леса вдоль и поперек, ничего сверхъестественного там не встретили. И сказка переносит место действия подальше: „За тридевять земель, в тридесятом государстве".
Ответ годится, пока слушатель и свое-то государство знает плохо, смутно слышал о соседнем. В тридесятом мало ли что может быть.
Но вот корабли плавают в дальние страны, люди узнали уже про десятки стран-государств. Как же все-таки называется тридесятое?
И тогда предлагается некая, отдаленная, смутно известная страна, самая далекая из известных по имени. Герой греческого эпоса Ясон сражается с драконами и добывает золотое руно в Колхиде — в нынешней Грузии. Спутников Одиссея пожирает шестиглавый дракон Сцилла, живущий возле Сицилии. Для древних греков так называемой героической эпохи Грузия и Италия были краем света, пределом достижений, самое подходящее место для обитания драконов.
Но за последующие две тысячи лет „край света" отодвинулся намного дальше. Владелец волшебной лампы Алладин из „Тысячи и одной ночи" живет в Китае. Враг его — злой волшебник, приезжает за лампой из Магриба (Северо-Восточная Африка). Мир гомеровской Греции — от Кавказа до Италии, мир арабов X века — от Атлантического океана до Тихого.
Край света считала средневековая сказка самым удобным местом действия. И фантастика унаследовала этот прием.
В XV веке началась эпоха географических открытий. И когда Томас Мор выбирает место для своей „Утопии" (1516), он помещает ее на остров где-то возле Америки. Свифт пишет „Путешествия Гулливера" двести лет спустя (1726). На глобусе еще полным полно белых пятен, неведомы север и юг Тихого океана, не определены границы Австралии, в эти белые пятна Свифт и вписывает маршруты Гулливера. Лилипутию он помещает в Индийском океане, западнее Австралии, примерно там же страна благородных лошадей, страну великанов удалось втиснуть между Японией и Калифорнией, а ближе к Алеутским островам — летающий остров Лапута и Лаггнегг — страна бессмертных стариков.
К началу XIX века и неведомых морей не остается. Фантастика отступает к полюсам, в дебри Центральной Африки или Южной Америки. Но вот и материки пройдены вдоль и поперек, приходится совершать бросок в космос. по
Очень удобное место действия — на небе пальцем показать можно и добраться невозможно.
— А кто не верит, пусть слетает туда и проверит, — советует Лукиан Самосский, один из первейших путешественников на Луну.
Со временем и к Луне иссяк интерес, по мере того, как астрономы доказали безжизненность ее. И настоящей находкой для фантастики явилось открытие каналов на Марсе. Казалось бы, научно доказано, что жизнь на Марсе есть и притом еще разумная — каналы строят. Десятки фантастов отправляют экспедиции на Марс. На Марсе крушит туземцев Бэрроуз, с Марса прибывают благородные гуманитарии Лассвица и кровожадные завоеватели Уэллса. На Марс летит красноармеец Гусев с мечтательным интеллигентом Лосем, на Марсе образцовую утопию помещает А.Богданов.
Однако, ученые открыли Марс для фантастики, ученые и закрыли полвека спустя, придя к выводу, что Марс — безводная, безвоздушная, почти сухая пустыня. К середине XX века фантастика покинула Марс. Я еще застал пик интереса к Венере, но и там оказалось непомерно жарко, давление в 90 атмосфер, неподходящий край для цивилизаций и колонизаций. И фантастика рванулась к звездам. Логика та же: пальцем можно показать... а пойди-ка проверь.
Из темного леса к звездам — таким оказалось основное направление фантастики. Правда, есть еще и варианты с антимирами и четвертым измерением, но уж не стану о них рассказывать, тем более, что их существование пока еще не подтверждено, так что я отправлял туда своих героев с чистой совестью.
Второй вопрос дотошных слушателей: КТО творил чудеса?
Ответы сказки: черти, ведьмы, колдуны, волшебники, водяные, лешие, домовые, русалки, говорящие звери. В ненаучной фантастике кроме того еще и призраки, духи, мертвецы, зомби, вампиры.
Фантастика научная открыла нового волшебника: ученого, с хорошенькой дочкой желательно, чтобы герой мог влюбиться. Одновременно появлялся и „безумный ученый (МС — “мэд сайнтист“) — ученый, творящий зло, чаще не от злобной своей натуры, а от неосторожности, пренебрежения к природе и к интересам простых людей. Сейчас, к концу XX века, пожалуй, безумных ученых в фантастике больше, чем нормальных. Напуганное атомной войной человечество разуверилось в своих мудрецах. Затем к безумным ученым прибавились безумные роботы, и, наконец, пришельцы. В связи с увлечением НЛО в пришельцев верят больше, чем в земных ученых. Мы убедились уже, как часто наука бывает бессильна, пришельцы же еще не проявляли себя... Кто их знает, на что они способны? Может быть и на ВСЕ.
И, наконец, сомнение третье: „КАК?“, то есть, каким способом волшебник, профессор или пришелец творят чудеса?
Мне лично больше всего пришлось иметь дело с этим вопросом, о нем в основном и написаны все последующие главы.
Вопрос этот можно было бы игнорировать, если бы я писал о нежелательном. Нежелательное придумал безумный ученый, мозги у него набекрень, выдумал невесть что на нашу голову, и не важно, как именно выдумывал, важно вовремя его остановить. Но я же, как правило, почти всегда писал о чудесах желательных. Мне надо было показать, что они не только полезны, но и выполнимы.
Выполнимы с помощью науки и техники.
Но ведь на самом-то деле писатель не знает, как творить чудеса. Если бы знал, был бы не писателем, а великим изобретателем. В результате фантастика предлагает нечто не совсем точное, а приблизительно правдоподобное, уже существующее, но помощнее, пограндиознее. Так Эдгар По отправляет своего героя на Луну на воздушном шаре. Аэростаты уже были тогда, люди на них поднимались за облака; читатель мог поверить, что в очень большом шаре можно долететь и до Луны. На самом деле шар лопнул бы в безвоздушном пространстве.
Этакое противоречие: существующее правдоподобно, но бессильно.
И с тем надо было мириться. Всякое искусство условно: в театре свои условности, в балете свои, в опере свои — поют люди вместо того, чтобы разговаривать, в балете вообще чувства выражают ногами. Свои условности в самой серьезной литературе: всезнание автора обо всех мыслях героев, беседы иностранцев на русском языке. У фантастики своя условность — несуществующее она изображает как существующее.
Но поскольку фантастику неосторожно назвали „научной", а почтенное слово „научное" понимается, как безукоризненно точное, бесспорное, проверенное и доказанное, наши сочинения принято было давать на проверку специалистам, докторам и кандидатам наук, и специалисты, добросовестно потрудившись, извещали редакцию, что данная фантазия невыполнима, ненаучна, антинаучна, противоречит законам природы и высказываниям классиков, легко разоблачается с помощью таких-то и таких-то расчетов.
Так что мне, спасая мечту, приходилось в свою очередь влезать в первоисточники, отбивать цитату цитатой, цифру цифрой.
Приведу один пример, чтобы не быть голословным.
Одна из первых моих повестей была написана о быстрорастущих деревьях. Тополя мои поднимались в полный рост за одно лето, словно бамбук какой-нибудь. И рецензент, очень даже знающий и доброжелательный лесовод, в Сокольники я к нему ходил на опытный его участок, написал, что повесть моя полезна, но чересчур фантастична. Рост на метр в год был бы достаточным достижением. Главное препятствие — непомерный перерасход воды. Дерево тратит примерно тонну воды на килограмм сухого веса. Мне к каждому сеянцу пришлось бы целый канал подводить.
Сокрушительно!
Рукопись гибла, фантастика исчезала. Метр в год — есть о чем писать! Я кинулся к справочникам, и вскоре узнал, почему расходуется так много воды. В основном она идет на транспирацию, на испарение, а испарение нужно, чтобы дерево не сдохло от жары, микроклимат поддерживало. Но ведь нормальное медленно растущее дерево поддерживает этот микроклимат десятки лет, а мое-то фантастическое выростало за три месяца.
Стало быть опровергающая формула в данном случае неуместна.
Это я запомнил твердо: специалисты не ошибаются в цифрах, подсчеты их проверять не надо. Надо проверить, уместна ли формула в данном чрезвычайном случае.
Со временем я привык к этой научной адвокатуре, заранее, до повести писал пояснительные записки, потом начал и публиковать их отдельными статьями. В следующих главах поговорим именно об этих статьях-обоснованиях.
Но в этой речь пока только о фантастике. А в фантастике первый спор был о разнообразии. За скромную свободу тематического разнообразия ратовал я в редакциях, на литературных собраниях, в конце концов собрал мысли и доводы, понес статью в солидный авторитетный журнал — в „Новый Мир".
И получил отказ. Мне сказали: „Идет юбилейный год (1957 — сорокалетие Октябрьской революции), мы посвящаем наши страницы важнейшим вопросам; мы не можем отвести место второстепенному разделу литературы".
И ушел я не солоно хлебавши.
Сейчас, много лет спустя я спрашиваю себя, пожалуй и читатель спросит, почему же я не бился, не добивался, не пробивал, отказали и ушел смиренно. Да не стоило мне биться. Во-первых, главным моим делом была фантастика, а не фантастиковедение, во-вторых, я и не добился бы ничего, только время бы зря потратил. Все толстые журналы относились к фантастике с пренебрежением, они же ее не печатали. Так что я ушел, занялся другими делами, а вскоре открылась возможность высказаться в неожиданной аудитории.
Научной фантастикой заинтересовалось научно-популярное кино. В общем понятно. Люди мечтали о художественных фильмах, хотели поработать с артистами, с сюжетом, сложными съемками. Казалось, что фантастика предоставит им такую возможность. Начали солидно: организовали конференцию со стенограммой. Я тогда ходил еще в молодых (в начале пятого десятка), доклад поручили главному нашему теоретику Кириллу Андрееву. Не скверный писатель, автор неплохой книги о писателях-приключенцах (Дюма, Стивенсон, Жюль Верн) Андреев был слабоват на счет выпивки. Он и доклад делал под мухой. Где-то даже пошатнулся, лампу чуть не уронил, но проявил самообладание, лампу поймал и нить речи не утерял. Однако выдержки, чтобы написать свой доклад для печати, у него не хватило. Статью для сборника написал я, назвал ее „Путеводитель по фантастике". Все изложил там: и своеобразие, и проблему достоверности, и о том, как фантастика вышла из темного леса к звездам, и о границе между научной фантастикой и ненаучной.
Скоро сказки сказываются, не скоро печатаются. Шесть лет прошло от докладов до сборника. О, наши темпы!
К тому же сборник назывался „Научно-популярный фильм". За шесть лет выяснилось, что научно-популярное кино фантастикой заниматься не будет. Так что все рассуждения мои были обращены к остывшей уже аудитории. Но все-таки сборник вышел в почетном издательстве „Искусство". И „Искусству" и предложил написать книгу о фантастике.
Редакция согласилась. Но трижды напомнила мне, что я имею дело с редакцией кино, их интересует фантастика в кино, я должен написать о фантастике в кино.
— Но у нас нет кино-фантастики, — возражал я. — Пять с половиной фильмов. Я вам напишу о фантастике для кино.
— Но нам нужно о кино, — настаивал редактор.
„Ладно, напишу, там разберемся", — решил я.
И взялся за дело с усердием и с охотой. Б.В.Ляпунов — популяризатор, библиограф и любитель фантастики бескорыстно разрешил мне переписать его картотеку. Очень благородно с его стороны. Другой сказал бы: „Сам составляй!" Оказалось, что в русской фантастике набралось всего навсего шесть сотен романов и рассказов за полвека. Наверное ни в' каком другом жанре не было так скудно. Но зато с шестью сотнями карточек работать было легко, сортируя их так и этак. Я разложил их по годам и получил очень выразительную статистику.
Максимум пришелся на 1967 год, далее около 20 книг, только оригинальных, не переизданий, рассказы я уже не пересчитывал.
Обращаю ваше внимание, может быть, вы уже забыли, что книга эта о приключениях мысли. Так вот, стартовая площадка для мышления — обзор фактов. Чем больше фактов, тем содержательнее выводы. Вот шесть сотен фактов показывают нам историю развития русской фантастики (русской — национальная здесь не подсчитана). Взлет в период НЭПа, почти полное уничтожение в первой пятилетке, прозябание перед войной и после войны; во время войны опять исчезновение, не до того („Фантастики не было, когда были продовольственные карточки", — отметил один из моих слушателей). Новый взлет вместе с оттепелью и в особенности благодаря вниманию к спутникам. А затем неподвижный уровень эпохи застоя — ни вверх, ни вниз. Что происходит сейчас, вы знаете сами: наводнение зарубежной фантастики, жалкое трепыхание отечественной.
Мало того. В периодах менялось не только количество, но и качество — направление, тематика, дух. Для наглядности в лекциях я давал этим периодам названия по одному из характерных произведений.
1917—23 — „Красная звезда" — по роману А.Богданова.
Основная тема — отношение к революции. Пожалуй, самый выразительный роман — „Аэлита" А.Толстого. Герои его — красноармеец Гусев, энтузиаст мировой революции, готовый и на Марсе затеять революцию, и инженер Лось, его переживания: разлука и любовь. Тема очень близкая, когда эмиграция и фронт раскалывали семьи.
1924—30 — „Продавец воздуха" — по роману А.Беляева.
Мечта, техническая, научная и несколько воспаряющая над возможностями, воздух продается. Заоблачные идеи предлагают нам нередко авторы, тот же Беляев.
1933—40 — „Победители недр" — по роману Г.Адамова. Первая пятилетка позади, страна техницизирована. В большой литературе в моде производственные романы, в фантастике тоже производственные или обстоятельные познавательные путешествия.
1946—53 — „На грани возможного" — по сборнику В.Охотникова — писателя и изобретателя. Уровень рационализации. Рассказы о немнущихся брюках, нервущихся нитях, ветростанциях, новом методе строительства дорог.
1954—63 — „Падает вверх" — по роману А.Полещука. После XX съезда, после выхода в космос появилось настроение эйфории: все можем, все сумеем, чуть подтолкнуть и все само собой устремится вверх. В фантастике бурные мечты, далеко превосходящие Беляева. Но, увы, в практике бурный взлет не состоялся. Космос-космосом, а на полях неурожай, на Украине хлеб из гороховой муки. И последовал период сомнения, разочарования. Выразили его Стругацкие в романе „Трудно быть богом". Кстати одновременно выпустили они и самую радужную свою книжку „Понедельник начинается в субботу" — о веселых и всесильных молодых физиках, вынашивающих гениальные идеи с субботы начиная, даже пренебрегая свиданием с хорошенькой ведьмой.
Начертив волнистую трассу фантастики за 50 лет, я попробовал прогнозировать следующий поворот. Решил, что после неумеренного очарования „Падает вверх" и скептического охлаждения „Трудно быть богом" должна последовать синтетическая рассудительная фантастика, которую я назвал бы „Диспут богов". И не угадал. Молодые фантасты семидесятых годов все почти пошли по пути Стругацких, писали о том, что богом быть трудно, намекали, что наши боги и не боги вовсе. Я был одним из руководителей семинара молодых тогда, мы разбирали эти вещи с язвительными намеками, но публиковались они редко и с трудом. В печать же шла беззубая я сказал бы, фантастика, о космических, юмористических иногда приключениях простых людей, детей, бабушек, девушек. „Люди как люди" назвал я эту эпоху по сборнику Кира Булычева, пожалуй самого популярного автора тех лет. Думается мне, что настроение такое отвечало эпохе застоя. Люди остаются людьми, любят, заботятся о детях, ничего не меняется и менять не надо!
— Это удивительно, — сказал мне как-то В.А.Каверин, встретив меня на лесной дорожке в Переделкине, — как это вам удалось на второстепенном материале показать наше развитие.
Пропустим мимо ушей „второстепенность". Фантастика — часть литературы и вполне естественно, что литература отражает смену настроений не только властей, редакторов, но и читателей. Читатель берет то, что ему нравится, скучное не читает.
Я же со своей стороны, естественно, начал писать о диспуте богов. Имею ввиду мой роман „Приглашение в зенит" — подробнее о нем позднее. Он был готов в 1970 году, ко референт издательства посетовал, что в годовом плане слишком много лиц нерусской национальности. У меня был опубликован отрывок, потом в другом месте другой отрывок, еще отрывок и еще отрывок.
Собрать все целиком мне удалось только в 1985 году. Было ли это время диспута? Пожалуй, да. Но диспут пошел уже с полной откровенностью на страницах газет и без помощи фантастики. Такая же беда произошла и с молодыми моими семинаристами, искусно намекавшими, что „не все в порядке в датском королевстве". Со слезами на глазах слушали они меня, когда я говорил, что их вещи устарели не родившись. В литературе бывает такое. И если вещь-разоблачение писалась десятки лет, знаю такие случаи, это уже не просто трагедия, а крушение жизни.
Но я оторвался и заглянул далеко вперед: неизбежные зигзаги мысли. Мысль мгновенно перелетает через эпохи и расстояния, а я ведь остановился на работе над „Картой страны фантазий" для издательства „Искусство". „Картой", конечно, назвал я свою книгу. И карта была в ней обязательно — карта разновидностей фантастики, где близкие направления по возможности располагались рядом.
Значит, сделал я книгу, принес рукопись в двух экземплярах и с картой. И редактор мой, очень толковый редактор, претензий к нему не имею, кандидат наук и известный критик в дальнейшем, прочел мою рукопись и сказал со вздохом:
— Очень интересная рукопись, но у нас редакция кино, а вы написали о литературе. Как ни жалко, придется нам с вами расстаться. Обратитесь в другие издательства — в „Советский Писатель", в „Советскую Россию"...
— Но как же писать о кино-фантастике, когда у нас ее нет? — возразил я теме же словами.
Обратиться в другое издательство? Я понимал, что это означает. Все сначала, два-три года сомнений и в заключение: „У нас нет бумаги для второстепенных тем". И ушел я унылый, унося под мышкой рекламный план изданий на будущий год, где под № 100 значилась и моя отвергнутая рукопись. Пришел домой, развернул и прочел со вздохом:
— Номер 100. „Карта страны фантазий". Книга о научной фантастике в кино, богато иллюстрированная кадрами из кинофильмов.
Тут же немедленно я снял телефонную трубку и позвонил редактору:
— Я не могу написать книгу о нашей кино-фантастике, которой нет, но я могу богато иллюстрировать ее кадрами из зарубежных кинофильмов.
Дело в том, что в Ленинской библиотеке я раскопал французский альбом со множеством снимков. Они и перекочевали в мою книгу в дальнейшем, да еще кое-что я добыл в Белых Столбах. А кроме того, в том же альбоме была и фильмография всемирной фантастики, тоже не столь обильная к середине века, примерно четыреста названий. Но все же четыре сотни фактов, по ним можно сделать выводы.
Выводы по фактам, выводы по фактам, по множеству фактов!
Первый: о влиянии техники. Для изображения чудес на экране нужны некие приемы, фокусы оператора. Например, стоп-прием: приостановка съемки, перемены на сцене. Позволяет изобразить мгновенное появление, исчезновение, превращение.
Наплыв: накладывание двух съемок, на одной свет угасает, на другой становится ярче, дает постепенное превращение ведьмы в змею, урода в красавца.
Мультипликация — рисованная и кукольная. Мельчайшие перемещения создают иллюзию движения.
Маска: закрывается половина экрана. Герой может разговаривать сам с собой.
Блуждающая маска. Довольно сложная техника, прикрывающая силуэт героя. Позволяет изображать карликов, великанов, чудовищ, летающих людей, и т.д.
И вот в фильмографии очень заметно, как в истории кино появление нового приема вызвало целую серию фильмов с исчезновением, превращением, фильмов с великанами и чудовищами, тех, где прием можно обыграть.
Сейчас кино и телевидение усердно обыгрывают приемы компьютерной техники.
Второй вывод: „Марсианина на Земле легче изобразить, чем людей на Марсе“. Это понятно. Марсианин — единственная фигура, выделенная блуждающей маской, или просто странно одетая и загримированная. Но чудо это действует на фоне обычной земной обстановки, каждая деталь которой, с детства знакомая, подтверждает подлинность чуда. На Марсе противоположное: нужно придумать каждую деталь чужой марсианской обстановки. Знаю, как мучились постановщики с фильмом „Туманность Андромеды". Как выглядит будущее? Изобретали будущую мебель, что-то придумывали вместо обоев, привлекали модельеров для одежды будущего, для транспорта будущего. И телефоны у них не такие, часы не такие, наверное, и манеры не такие. А получилось ходульно и торжественно.
И третий вывод, может быть, самый важный:
Среди четырех сотен фильмов едва ли нашелся десяток изображающих нечто положительное: будущее или рай, Бога или ангелов. Но зато десятки, сотни, где действуют черти, демоны, вампиры, мертвецы, зомби, злобные машины. Оказывается, очень просто изобразить уродливое, страшное, противное, нужно только исказить норму. Но труднее трудного показать прекрасное, всех восхищающее. У каждого зрителя свое понятие о совершенстве. В тексте, может быть, говорится, что принцесса была красавица писанная, ни в сказке сказать, ни пером описать. Ни сказать, ни описать, а режиссер должен вывести на экран конкретную артистку, желательно собственную жену; может быть, зрителям она не покажется небывалой красавицей. Так и с будущим: кому нравится такое, а кому и не нравится. Вот и поэт С.Шипачев сказал на обсуждении „Туманности Андромеды": „Мне в то будущее не хочется, мне там холодно".
А может быть зрителя и вообще не очень интересует рай. В раю райская жизнь, что ее расписывать?
Но об этом еще будет разговор в следующей главе, во всех следующих главах.
Книга моя и с иллюстрациями и с картой все-таки вышла. Очень нарядная книга, и снимков много, и художник хороший — с юмором.
Была рецензия, довольно кислая, в том же „Новом мире". Автор упрекал меня, что я дал классификацию и правила: в таком-то разделе такие-то требования, а то-то можно игнорировать. Впрочем, как я замечал, критики не любят правил. Предпочитают вдохновение. „Я — мастер литературного вкуса, книга мне не нравится, стало быть она плохая".
Очень огорчил меня - один видный фантаст, из ведущих. Выступил на собрании с убежденной речью: „Фантастика это литература, требования к ней чисто литературные, бывают книги хорошие, бывают плохие". Ни своеобразия, ни разнообразия. „Пиши, как я пишу!"
Обидно было мне. Книгу написал, разбирался в фантастике, зря старался выходит. Не заметили, не запомнили.
Верно говорят: „Слово слишком слабый раздражитель, печатное в особенности".
Но утешила меня записка, полученная как-то позже на выступлении, в Звенигороде. Там было написано: „Спасибо, тов. Гуревич, за Ваши беседы о научной фантастике. Они очень помогают". И подпись: „Учитель".
Как все нормальные люди, я верю похвалам, а не равнодушию.
Глава 4. ГЕОЛОГИЧЕСКОЕ РУСЛО
Осенью 1949 года меня, молодого, в силу возраста что-то обещающего и еще не слишком заносчивого автора, пригласили в Геологиздат и предложили написать геологическую фантастику.
Геологическую? Почему бы нет?
Тему я нашел без труда, я хорошо знал, что темы фантастики можно заимствовать у волшебных сказок. В сказках мечты: мечта о бессмертии (о живой и мертвой воде), или об эликсире вечной молодости. Ковер-самолет, превращение в птицу и рыбу — транспортные мечты. Есть и мечта геологоразведочная: цветок-папоротник, чудесный цветок, расцветающий раз в году в ночь на Ивана Купалу и сразу делающей землю прозрачной, так что видны все скрытые под ней клады.
Я предложил в качестве темы „Цветок папоротника". Конечно, имел ввиду научно-технический цветок, этакий аппарат, просвечивающий землю и показывающий скрытые ценности, конечно, не пошлые сундуки со старинными монетами, а что-либо более современное: полезные ископаемые, например.
Тема моя подошла. И меня деловито спросили, не нужны ли мне какие-либо командировки или консультации?
Я подивился такому хозяйственному подходу. В других редакциях мне говорили: „Хорошо, принесите, посмотрим", а тут сразу оформление командировочных. Но от командировки, на зиму глядя, я отказался, а консультацию попросил... у геофизиков. Я же знал, что помимо обычной геологической поверхностной разведки, существует и геофизическая: сейсмическая, электромагнитная, гравитационная. Мне надо было познакомиться с последними достижениями, чтобы в фантастике превзойти их в сто раз.
Переговоры со мной вела средних лет дама с томным голосом. О геологии она тоже говорила томным голосом, закатывая глазки.
— Я познакомлю вас с опытным геологом, — сказала она. — Он интересуется литературой, он поможет вам. Правда, он глупый, Петя, жена у него гораздо умнее. Но вы поговорите с ним, подойдите в ГИН. Это близко, через двор. Сейчас там как раз кончают работу.
Я пересек двор, нашел надпись „ГИН" (Геологический Институт Академии Наук). „Петя" встретил меня в проходной: великолепный мужчина, косая сажень в плечах, выше меня на полголовы. А я сам в те времена считался высоким; великаны баскетбольного роста были тогда в редкость.
— Так вам геофизики нужны? — переспросил он. — Сейчас найдем вам геофизика.
Глянул вверх на парадную мраморную лестницу, по которой спускались сотрудники, подозвал какого-то молодого парня, у которого борода почему-то не росла, три светлых волосика торчали на подбородке.
— Познакомься, Ваня, — сказал мой богатырь. — Это писатель. Он ничего не понимает в нашем деле и поэтому хочет писать книгу о нас. Надо ему помочь.
Я проглотил пилюлю молча.
— Когда мы можем встретиться? — спросил вежливо.
— Встретиться надо обязательно, — сказал Ваня. — Но у меня малярия, приступы через день по нечетным.
— Встретимся в четные, — согласился я.
— Но по четным я должен работать, наверстывать, — не унимался Ваня.
— Бывают же у вас выходные?
— Да-да, вот позвоните в воскресенье. Правда, у меня телефон еще не поставили.
Уж не помню, как я договорился с этим ломакой. Но в ту пору журналистская хватка у меня была. Я повернулся к Пете-богатырю:
— Давайте поговорим с вами тоже.
Тот выдвинул свой насмешливый вариант:
— Я очень занят. Но иногда хожу пешком с работы. Я живу возле метро Сокол. По дороге мы могли бы поговорить.
Институт находился в Замоскворечье, до метро Сокол — километров двенадцать. В те годы такие расстояния я проходил шутя. Но я понял, что мне будет разыграна сцена из кинофильма „Пржевальский". Богатырь шагает широчайшими шагами, идти предстоит по людной Тверской. Я семеню
петушком сзади, натыкаясь на встречных прохожих, запыхаясь пытаюсь задавать вопросы.
— Я с удовольствием пройдусь с вами, — сказал я. — Но на ходу мне неудобно будет записывать.
Он внял и выдвинул другой вариант:
— Я дежурю в ночь с 7 на 8 ноября. Приходите ко мне ровно в полночь. Нам никто не помешает.
И думал, что отвязался от меня навсегда, но ровно в двенадцать, в ночь на 8 ноября, я стоял у дверей ГИНа.
На этот раз фокусов не было. Петр Евгеньевич открыл мне, проводил в кабинет, и мы проговорили с ним до шести утра. И конечно, не он меня, а я его загнал. Все-таки я был моложе лет на десять, к тому же я слушал, а он говорил, это утомительнее. В общем в шестом часу утра, он сказал:
— Давайте напишем с вами настоящую фантастику, без всякой выдумки.
Так началось наше многолетнее соавторство. Началось в 1949 году, а книжка вышла в 1959. Впрочем, это моя вина. Я в первую очередь делал договорную фантастику, а совместной нашей работе отводил свободные промежутки.
Вскоре я узнал, что понимал Петр Евгеньевич под „настоящей фантастикой без всякой выдумки". Понимал точное документальное описание экспедиции, день за днем, час за часом. Он был влюблен в геологию, врос в нее, считал, что в геологии все увлекательно, и точное описание фактов интересно само по себе. И рассказать ему было о чем. Двадцать пять экспедиций в Башкирию, на Печору, на Енисей и Подкаменную Тунгуску — поиски нефти, алмазных трубок, а главным образом во имя чистой теории — уяснения тектоники земной коры.
Петр Евгеньевич Оффман. Фамилия у него была немецкая, и в характере что-то немецкое: упорядоченность, организованность, методичность. Недаром один из рецензентов попрекал нас, что мы написали не роман, а инструкцию для геологических экспедиций.
Действительно, все у него было продумано: списки еды и инструментов; имущество разложено в разноцветные мешки так, чтобы не тратить время на поиски, сразу хватать нужный. Срочное лежало на носу лодки, как только причалил, сбрасывай. Обязанности распределены точно: ты — за дровами, ты — разжигай костер, ты носишь воду. Такая же последовательность при осмотре и описании геологических обнажений. „Обнажение" — совершенно приличное слово, оно означает грунт без травы и дерна, чаще всего на крутых береговых откосах. Именно поэтому в те времена экспедиции обычно шли по рекам на лодках и плотах, останавливаясь у круч и оврагов.
Я был доволен. Материалу полно, целое месторождение материала, и все продумано, все разложено по полочкам. Спросишь какую-нибудь деталь, тут же тебе целая лекция. Однажды я спросил Петра Евгеньевича, как он выбирает себе помощников. В группе полагается помимо старшего геолога еще один-два младших и человека три коллекторов — мальчиков на все руки. Обычно это были студенты-практиканты. Каждый год новые люди, их-то и надо выбрать.
Оказалось, что и тут своя методика.
Кандидатов, — а набиралось их человек шесть-восемь — Петр Евгеньевич приглашал на загородную прогулку ранней весной, в первых числах апреля, когда еще снег лежит в прогалинах, почва набухла водой, не так просто перебраться через канавы и лужи — не учебная обстановка, полевая. Вел группу и поглядывал, кто как себя ведет: кто помогает тому, кто послабее, кто делится, кто уписывает завтрак, отвернувшись, кто умело преодолевает канавы, кто плюхается в воду, кто говорит о геологии, а кто о ценах на рынке. Отобрал троих посильнее, но вот заметил, что самый сильный на обратном пути, севши в сторонке, подремывает, вытянув ноги.
— Ты что, Рома, устал?
— Да нет, не так уж устал. Но я, видите ли, спринтер, для моих мускулов не так уж полезна длительная, растянутая, расслабляющая в сущности нагрузка.
И Рома был забракован. В экспедиции не нужны люди, рассчитывающие, какая нагрузка полезна для их мускулов.
Для спутников у Петра Евгеньевича были подготовлены не только геологические, но и моральные наставления. Имелась особая книжечка с изречениями, иной раз и собственными. Некоторые из них запомнились, мы и в нашем семействе повторяем их нередко. Например:
— Если пойдешь вперед, неизвестно, найдешь ли что-нибудь, но если вернешься, ничего не найдешь наверняка.
Или:
— Люди подобны равнобедренным треугольникам. Есть высокие и узкие, есть широкие и плоские.
Сам себя он считал высоким (или глубоким) и гордился узостью. Неустанно твердил, что ученый и должен быть узким, сосредоточенным, только тогда он добьется успеха, даже ограниченным должен быть, даже глупым, как и говорила мне томная редакторша. Как понимает читатель, в отличие от Оффмана, я — треугольник широкий и плоский, с острыми углами и даже, как я предполагаю, с щупальцами на углах, чтобы еще до чего-то дотянуться, невидимое нащупать, залезть в самые неприметные щелочки.
Думаю, что в жизни нужны и такие и такие. Чаще узкие, чтобы конкретное дело делать, но некоторое количество и плоско-широких, чтобы осмотреться.
Эта книга вся плоско-широкая.
Вот еще наблюдение Петра Евгеньевича: когда олени дерутся, важенка стоит в сторонке и ждет победителя. Если опытная, обязательно дождется. А молодая, глупая, может и с третьим уйти.
Первая моя мысль: „Какой тупой звериный инстинкт! Никакого намека на возвышенные чувства". А как вдумаешься: ведь это правильно — по Дарвину. Важенка дожидается сильного, который подарит ей сильного сына. Победоносное потомство от победителя. Важенка, инстинктивно, конечно, заботится об улучшении рода.
А прелестные человеческие девушки разве не в победителей влюбляются? В победителей спортивных, победителей по уму, победителей по богатству, — последние хозяева жизни в XX веке. Тоже обеспечивают хорошую жизнь для себя и детей. Ну не всякие девушки. Есть и такие, у которых инстинкт материнства сильнее всего, эти самых жалких выбирают, за ручку по жизни ведут, как детишек.
Но больше всего мне запомнилось рассуждение о тесноте в просторной тайге. От него пойдет у меня целое русло — историческое. Но не будем отвлекаться. Пока плывем по геологическому.
Вот так шло у нас дело потихоньку. Время от времени я ездил (не пешком ходил) к метро Сокол. Петр Евгеньевич рассказывал, я записывал как можно подробнее историю самой любимой его экспедиции по реке Пижме, притоке Печоры. Но вскоре, к общему нашему удивлению оказалось, что материала для книги в одной экспедиции не хватает, пришлось прибавить еще и Мезень, да кое-что с Подкаменной Тунгуски прихватить, и с порогов Ангары.
Почему не хватало? Дело в том, прежде всего, что путешественнику каждый день пути интересен. Даже если он смотрит в окно поезда, смотрит с палубы парохода, перед ним все время проплывают новые ландшафты, он любуется разнообразием. При описании иначе: рутина каждый день, с утра встали, позавтракали, свернули палатки, погрузили в лодку, плывут вверх по течению, толкаясь шестами. Иногда порог на пути, если порядочный, надо разгружаться и по берегу его обходить, на небольшом можно и рискнуть, встряска для нервов. Преодолели, нашли подходящее обнажение, описали, собрали образцы, надписали, разложили по мешкам. Тут подошла пора обеда. Наловили рыбы или уток настреляли, разложили костер, сварили варево в котелке, поели. Поставили палатки, щели заткнули. Заснули, наконец. Выспались или не выспались, рассвело, пора вставать. Умылись ледяной водой в реке, позавтракали, свернули палатки, погрузили в лодку, пихаются шестами. Так на второй день, на третий, на четвертый. Декорация другая, но действия те же самые: палатки, лодка, обнажения... Про рыбную ловлю читатель уже знает, с добычей уток познакомился. Ему (вам) подавай новое.
Попробуйте сами рассказать свою поездку в поезде, от Москвы до Владивостока, скажем. Ехали и ехали. Если не было романа в купе, не о чем и говорить.
Так что я обкрадывал, как мог, всю биографию Петра Евгеньевича. Я усложнил маршрут, разделил группу надвое. Геолог с главным героем пошли на другую реку. По пути им попалось озеро, где ловили рыбу колхозники. Время было военное, мужчины все были на фронте, так что рыбачили одни девушки во главе со стариком. Девушки очень упрашивали заблудившихся мужчин застрять на озере, соблазн был велик, но долг неумолимый гнал их вперед. Не знаю почему, но именно эта глава нравилась читательницам. Казалось бы, что тут привлекательного: полсотни девушек на двух женихов. Может каждая представляла себя избранницей. Или злободневно было: все еще сказывалась нехватка мужчин после войны.
Еще была трудность с финалом. Победа или провал? Нашли месторождение или нет?
Но беда в том, что научное исследование — коллективный труд. Много-много раз и в разных руслах сталкивался я с этим. Считается, что открыл такой-то. На самом деле завершил долгий труд коллектива, иной раз нескольких поколений, подводящих к открытию.
В геологии давно уже прошел период находок на поверхности. Труды начинают теоретики — разбирают, как лежат породы, да какого они времени, что стоит искать в этой местности. Потом приходят полевые геологи, картируют, намечают перспективные точки для бурения. Буровики берут пробы, анализируют, оценивают запасы, считают, стоит ли начинать добычу. И снова бурение, уже не разведочное, а промышленное, закладка шахты...
Сам Петр Евгеньевич был теоретиком-тектонистом. Тектоника это наука о строении земной коры. Задача его экспедиций была — установить, как лежат пласты коры на Пижме, в дальнейшем — на Подкаменной Тунгуске. Лежали именно так, как он предполагал. Плиты упирались друг в друга, слегка приподнимались на стыках. Именно там могли быть подземные горбы — „купола", и если над этими куполами не песок, а плотная глина, под ней может накопиться просачивающаяся снизу или всплывающая на воде нефть. Если накопилась, можно пробурить и качать ее. Может быть, даже фонтан ударит из-за подземного давления.
Долгая история. Но читатель, увы, хочет конкретной находки — живой нефти. Я сам хотел живой нефти. Мне не хотелось писать историю находки поднятия на стыке плит, под которым всего лишь может быть нефть. И я заставил героя книги найти не только поднятие, но и купол, — книга так и называлась „Купол на Кельме", и в эпилоге из этого купола ударил фонтан.
Третья проблема: приключения. Читатель любит приключения. Книжка писалась для „Библиотеки приключений". Я требовал приключений, а Петр Евгеньевич сопротивлялся, твердил, что в хорошей экспедиции приключений не бывает. Кому это нужно — перевернуться на пороге, героически выплыть с трудом, девушку от смерти спасти, утопить все образцы? Приключение красочное, а экспедиция никчемная. Впустую ездили, усилия тратили, деньги тратили народные.
— А без приключений неинтересно, — настаивал я.
Выручил меня один из героев, местный житель, проводник экспедиции Тимофей (имя подлинное). Был он дельным человеком, неплохим охотником, хорошим рыбаком, снабжал экспедицию великолепной рыбой, но всегда рассказывал о своих неудачах истории с крючком, как он называл их, о том, как упустил добычу, как рыба сорвалась с крючка.
— И что ты все прибедняешься, — сказал ему геолог. — Мы же знаем, что ты молодец, ловить умеешь, стреляешь без промаха.
— А кому же интересно без крючка? — ответил Тимофей. — Если поймал, стало быть делал как умные люди, по закону. Почему сорвался сом — в понятие надо войти. Дурак, конечно, посмеется, а у которого голова на плечах, тот разберется, чтобы нос не расшибить там, где до него поскользнулись.
Итак, годы три я все слушал и записывал, записывал и записывал, с некоторой опаской ожидая следующей стадии работы, когда начнется отделка текста, и мы станем спорить из-за каждого выражения. Петр Евгеньевич со своей стороны с нетерпением дожидался своего активного участия. Он, как ученый, любил многократно переписывать, подыскивая все более точные формулировки. Мой язык казался ему неточным, он все твердил, что сказывается мое происхождение от мамы-одесситки, где приняты преувеличения (и отец-москвич меня не исправил). И вот наступает волнующий момент редактирования. Я вручаю Петру Евгеньевичу две главы и на следующий приход получаю вдоль и поперек исчерканный текст. Вижу примерно такое.
У меня молодая геологиня поучает влюбленного в нее Гришу:
— И что это, Гриша, ты все тужишься спорить с шефом?
„Тужишься... — вздыхает Гриша. — Вот так одним словом убивают человека".
Петр Евгеньевич, уточняя, зачеркивает „убивают", пишет: „портят настроение".
К счастью, однако, из-за каждого слова мне спорить не пришлось. Кто-то, не знаю, кто именно, может быть „умная" жена прочла его правку и посоветовала не вмешиваться в текст. И я написал его по-своему. И так он пошел в редакции: и в журнал, и в издательство — в „золотую библиотечку", и даже на конкурс детской книги. И получили мы премию, скромную, поощрительную. И имел я удовольствие видеть, как могучий геолог, краснея от смущения, шел получать грамоту и пожимать руки членам жюри.
Продолжения не было. Петру Евгеньевичу очень хотелось написать еще одну книгу, но из этого ничего не вышло. Ему казалось, что у него накопилась бездна материала, а я видел, что пересказывается примерно то же самое. Видимо, есть разница между точкой зрения ученого и литератора. Ученому кажется, что он далеко продвинулся, нашел новые детали, а с моей точки зрения — тема та же, с небольшими вариациями. Он и сам говорил мне не раз, что на докладах надо говорить не более пяти процентов нового, больше слушатель не воспримет. Видимо и тут он прибавил пять процентов, а мне представлялось: повторяет то же самое.
Но это еще не все о геологическом русле. Это только одна в нем струя, реалистическая („фантастика без всякой выдумки"), а началось-то с фантастической струи.
Значит, был у меня аппарат по имени „Цветок папоротника — ЦП-бис“. Работал он на ультразвуке разной частоты, по частоте определялось, какие именно породы под землей. Вручил я его симпатичной команде — двум студентам, двум студенткам, и послал эту симпатичную команду в Среднюю Азию искать золото. Предстояло им ходить со своим прибором, как с миноискателем, и самородки из почвы выковыривать.
Но нашли они нечто более крупное. Нашли вход в громадную подземную пещеру, даже не пещеру, а пустоту, в которой жили, оказывается, потомки древних согдийцев, огнепоклонников, ушедших под землю в VIII веке, когда арабы завоевали Согдиану. „Заповедник VII века" называлась эта повесть.
В Геологиздате она не понравилась. Почему золото — символ буржуазного мира? Разве нельзя было искать что-нибудь более полезное? И почему это „вбежал лысый геолог"? Разве наш советский геолог обязательно должен быть лысым? И почему студент Виктор на каждой станции бегает за пирожками? Разве он спекулянт, любитель поторговаться? Да тут еще меня объявили космополитом... Повесть легла, полежала года два, и мне не захотелось ее переписывать. Прочел я нечто похожее у Владко, потом еще у Бэрроуза. И вообще какой-то неприятный душок сам почувствовал. Наши люди попадают в VIII век, их берут в плен, надо бежать, девушек выручать... Что-то такое о превосходстве белого человека самому мне почудилось.
И когда я вернулся к этой теме — цветка папоротника, выбрал я другой объект для просвечивания — вулкан. Мог же Виктор (прежний герой остался) просветить вулкан своим аппаратом и разглядеть там накапливающиеся газы, поднимающуюся лаву, об извержении предупредить.
С тем я и послал его на Камчатку.
Сам я на Камчатку не поехал; не думаю, чтобы Геологиздат расщедрился на такую командировку; но мне удалось свести знакомство с работниками Вулканологической станции в Ключах — с В.Влодавцем и С.Набоко — первой женщиной, спускавшейся в кратер Ключевской сопки, самого грозного камчатского вулкана. Я беседовал с ней, женщина как женщина, ничего геройского с виду. Она даже собиралась писать со мной о вулканах, но потом передумала почему-то.
В общем представил я себе обстановку, в которой работал Виктор. Бревенчатый дом в селе, тесная группка, заброшенная в глушь, долгая зимняя ночь, бытовые заботы: дрова, консервы, погреб, постоянные записи в журнал наблюдений, патефон, поднадоевшие разговоры, а где-то в облаках, только в ясные дни видная вершина огромного вулкана, который может заговорить ежеминутно.
Виктор был хорошим парнем в духе пятидесятых годов — старательным, добросовестным и даже самоотверженным, с постоянной мыслью, что он что-то не додал, надо бы побольше. Скромность помешала ему и в личной жизни. Елена, спутница его в заповеднике VIII века, не оценила его, она была дальновидна, предпочла мужа не из пятидесятых, а из девяностых годов — процветающего доцента, лет на двадцать старше ее, умеющего добывать деньги, обставить квартиру, одеваться хорошо, держаться с апломбом и молоденькую жену одеть в шелка и меха. Короче, умел позаботиться о себе, в отличие от Виктора.
Виктор же, с его непомерной к себе требовательностью и самоотверженностью, погиб. Извержение предсказал, движение лавовых потоков проследил, но сам не уберегся.
Мои сотоварищи, писатели-приключенцы очень корили меня за то, что я погубил героя в середине книги. По их понятиям герой приключенческой повести должен победить, в крайнем случае погибнуть побеждая, но в самом эпилоге, не отдавая кому попало главную роль. Они даже ожидали, что Виктор спасся чудесным образом и пролежал до последней главы в какой-нибудь пещере без сознания. Но у меня был другой замысел. Меня волновала тема эстафеты научных деяний, общий труд разных специальностей, разных поколений даже. Я еще раз расскажу об этом в другом русле — темпорологическом.
Выше я говорил, что фантастику снабжают темами сказки. Обычная книжка обязана кончится свадьбой — это еще Марк Твен отметил. Историю двенадцатилетнего Тома свадьбой нельзя было завершить, Марк Твен вручил ему счастье по-американски — клад в 12 тысяч долларов. Фантастика же, та, которую я предпочитаю — „желательная" — завершается успехом дела. Но в науке или' технике успех — всего лишь очередная ступень, и за ней просвечивает следующая. Извержение предсказано — это явный успех. Но хорошо бы и вообще избавиться от извержений, не только предсказать, но и предотвратить.
О вулканах известно далеко не все, в недра действующего вулкана никто еще не влезал, но кое-что в его механизме все же понятно. Вулканы возникают на трещинах земной коры. В трещине, естественно, давление несколько ниже, туда выделяются растворенные в горячих породах газы. Газы, само собой разумеется, рвутся вверх, глубинное давление их подпирает, и в итоге, найдя слабое место, они вырываются наружу, иногда со страшенным взрывом. А за ними, также выталкиваемая давлением, поднимается и изливается расплавленная лава.
Такова картина в самом общем виде. Есть и варианты. Но я же не справочник пишу.
Газы бьют вверх, сбрасывая раскаленные бомбы, где-то в вышине расплываются облаком, лава же стекает, постепенно затвердевая и затыкая жерло каменной пробкой. Короче: вулкан это котел с испорченным клапаном. Какое может быть решение? Прочистить. Пусть газы выходят, но малыми порциями, не проламывая стенку вулкана! Пусть лава, если она поднимается до края, чинно стекает во заранее подготовленному лотку в заранее предназначенную равнину, в море, если оно поблизости. Не жар, не воспаление, а спокойное медицинское кровопускание.
Позднее я узнал, что нечто подобное предлагали в Индонезии для выпуска из кратера лавы или горячей пульпы.
Так что во второй части пришлось мне писать классический производственный роман с новыми героями: инженерами, проходчиками, диспетчерами, проходческими комбайнами.
Производственные романы были у нас в чести с тридцатых годов и до пятидесятых. Потом они вышли из моды, потом обливались литературным презрением. Но я всегда с уважением относился к труду. Мне казалось, что работа не менее интересна, чем семейные столкновения (чтобы не сказать ,,дрязги“). Но в том-то и дело, что семья есть у всех, у всех семейные заботы, они универсальны, а труды конкретны.
Значит, утихомирил я вулкан. Но на том эстафета не кончилась. Кроме извержений тревожат нас и землетрясения. Спитак надо напоминать? Причем это бедствие и тревожнее и кровожаднее.
Первопричина землетрясений тоже трещины в земной коре. Но какие именно? И почему они возникают? Мне самому довелось присутствовать на страстной дискуссии ученых. Они обсуждали, сжимается наша планета, или же расширяется. Если сжимается, тогда горные хребты это морщины, как на кожице засохшего яблока. Действительно, такие морщины видны на картах — Альпы, Кавказ, Гималаи, Анды и Кордильеры, всех не перечислишь. Если же Земля расширяется, кора ее должна бы лопаться как бы по шву, образуя длинные продолговатые трещины. И такие трещины есть, „рифтами" они называются в геологии: это озеро Байкал, африканские озера Танганьика и Ньяса, Красное море, Баффинов залив между Гренландией и Канадой, подводный Атлантический хребет, возможно, что и весь Атлантический океан — огромный рифт.
Так сжимается или расширяется?
Петр Евгеньевич, главный наставник мой по геологии, считал, что не сжимается и не расширяется, а разбита кора на плиты, и плиты эти давят друг на друга. На стыках же разломы, именно там и поступают из глубин самые ценные ископаемые, между прочим и нефть.
Я и сам заглянул в специальные книжки, увидел схему глубинных землетрясений и ахнул:
— Да это же косая трещина!
Оказалось, что глубинные центры землетрясений все располагаются на косой плоскости, уходящей от океана под материк. А с косыми трещинами я познакомился в свое время, когда в студенческие годы осваивал сопротивление материалов, в технических институтах этот предмет считается самым страшным. Говорят: „сдал сопромат, считай себя инженером".
Работая над книгой, я повторил и для вулканов старый рецепт: снимать напряжение клапаном. То есть там, где напряжения слишком велики и ожидается сползание, уменьшить напор искусственным извержением. Пусть выходят газы, пусть даже лава сливается запланировано, но под землей и в глубинах напряжение ослабеет. Так я и написал в своей повести „Под угрозой". Но мне это решение не нравится. Грубо, громоздко, и кому-же нужны добавочные вулканы? Но лучшего я не придумал.
Фантастика, правда, имеет право на нечто таинственно-невнятное, будто бы зашифрованное. Пусть будут некие лучи альфа-омега, или новооткрытые поля фи-пси, и эти фи-пси каким-то чудесным образом сплавляют швы коры. Но как-то не люблю я эти фи-пси, „не разбери поймешь". Косвенное признание в бессилии.
С повестью о землетрясении вообще было очень много хлопот. Я взялся за нее еще в Геолиздатовские времена, и местом действия выбрал Крым. В Крыму я побывал, зрительные впечатления есть; землетрясения там случаются, в 1927 году было порядочное, я его помню. Правда, тогда я был в Одессе, проснулся только потому, что диван дрожал мелкой дрожью. А в Крыму были и жертвы.
Однако в сталинские времена в Советском Союзе вообще не бывало бедствий. Об Ашхабадском 1946 года писали сквозь зубы. О Гарме я узнал задним числом только потому, что вдруг с карты исчез областной город. Ни за что редакция не разрешила бы мне „пугать“ население описанием руин Ялты и Алупки. И я перенес землетрясение в Калифорнию. Там эти беды бывают, там о них пишут, известен опасный разлом Сан-Андреас, на котором неосторожно построены и Сан-Франциско и Лос-Анджелес. Самое благородное дело помочь им избавиться от страха.
Но повесть все равно не удавалась. Борьбы не хватало в ней. Чтобы читатель волновался, нужно, чтобы бедствие началось, наступало бы, грозило и побеждало сначала, а потом удалось бы его преодолеть. Наводнение, допустим, нахлынуло, пожар разгорелся, ураган крушил бы, но потом фантастическими усилиями удалось бы его остановить. А землетрясение не дает разгона для борьбы. Встряхнуло... и конец! Остается только развалины разбирать. К тому же я писал о предупрежденном, несостоявшемся землетрясении, опять получался производственный роман. Чтобы напоминать об угрозе, я перебивал каждую главу документальными цитатами, описывающими прошлые землетрясения: Лиссабон — 1755, Токио — 1923, Сан-Франциско — 1906. Дескать, вот что может быть, если не потрудиться для предотвращения. Не знаю, сработал ли этот прием.
Вот если бы американцы прочли мою повесть своевременно, и приняли бы меры, те, которые можно принять в XX веке, может быть не рухнул бы у них мост через Золотой Рог, а в Лос-Анджелесе люди не спали бы под столами, чтобы во сне не посыпалось бы на голову штукатурка.
Повесть о землетрясениях вышла у меня в свет в 1963 году (а задумана в 1950). Ее очень долго манежили в журнале. Редакция тревожилась: как отнесутся к ней американцы? Когда отношения портятся, надо ли писать о дружной работе против стихии? В журнале повесть так и не вышла, спряталась в сборнике, вместе с нашими собственными камчатскими вулканами, и золотом, и среднеазиатской водой в пустыне.
Повесть о вулканах вышла гораздо раньше — в 1954 году, но там были свои приключения.
В самый последний момент Главлит неожиданно запретил ее. Встревоженный редактор кинулся к цензору, оказалось, что в придуманном мной аппарате „Цветок папоротника" выдаются какие-то секреты. Для просвечивания я выбрал ультразвук. Почему ультразвук? Он идет направленно, не расплывчато, как сейсмические или электромагнитные волны. Кроме того, у ультразвука разная частота, значит, теоретически можно породы распознавать по частоте и находить их местонахождения не приблизительно. Читатель понимает, что это не технические соображения, а научно-фантастические. Вроде бы ультразвук подает надежды. Но как раз накануне чью-то книгу об ультразвуке признали закрытой, и цензор запретил повесть, где упоминалось слово „ультразвук".
К радости обеспокоенного редактора, я исправил это мгновенно. Ультразвук вычеркнул, вместо того написал какую-то ахинею, что прибор посылает одновременно синие, красные и зеленые лучи. Синие создают экран, красные от него отражаются, а зеленые создают контраст, так что каждая порода выглядит в своем цвете. И цензор подписал, сказав при этом со вздохом: „Раньше выглядело серьезнее".
Так или иначе, книжка вышла. Это была пятая моя книжка, и по ней я был принят в Союз Писателей (хотя четвертая была лучше). Это тогда секретарь приемной комиссии посетовал: „Про вас говорят, что вы слишком много пишете".
Издательство же устроило мне проверочное обсуждение в школе, сколько помнится, на Хорошовском шоссе. К тому времени я уже привык выступать, без волнения уселся на сцене у стола, чтобы отвечать на вопросы. Но в начале произошла какая-то свалка. На трибуну вытаскивали долговязого парня, а он упирался, вырывался и ни за что не хотел выступать первым. Начала девушка посмелее. Она критиковала меня, как было принято в те годы по принципу „так не бывает", то есть, плохого не бывает, автор придумал это от плохого знания жизни. „Так не бывает, — сказала она с уверенностью, — чтобы девушка гуляла с одним, а вышла замуж за другого". („Ох, бывает, деточка", — сказала со вздохом директорша, сидевшая рядом со мной). Долговязый парень все-таки выбрался на трибуну третьим или четвертым. Оказалось, что он обещал девушкам меня высмеять и разгромить. „Этот инженер в книге, — обличил меня парень, — сидит в конторе, как паук, а работники у него, как мухи на путине". Прочего я не запомнил, но помню, что слушал благодушно, сочувствуя парню, потому что вспоминал, как сам я в девятом классе подготовил разгром комсомольского поэта Александра Жарова за его эпиталаму в честь гармошки, храбрился и дрожал и боялся, что язык у меня застрянет в гортани. Ах, ну как же это приятно девятикласснику посадить в лужу настоящего писателя.
А потом, когда все кончилось благополучно и я уже сходил со сцены, четыре девушки преградили мне дорогу и хором сказали: „Вы не обращайте внимания. Нам на самом деле всем очень-очень понравилось".
Утешить решили.
Самый же строгий мой критик, любивший фантастику „без всякой выдумки", соавтор мой Петр Евгеньевич сказал:
— Ваши вулканы никого не волнуют. Пыхтят где-то на Камчатке, за всю историю всего одного человека погубили и то геолога, который лез очертя голову в пекло.
Я не мог не согласиться. Действительно, в Италии, Индонезии или Исландии — вулканы животрепещущая тема, а у нас — некая отдаленная туристская экзотика. Красочно, но не волнует.
В следующей главе я перейду на волнующее русло.
Глава 5. РУСЛО ЖИЗНИ
Говорят, три вечных темы есть в литературе: любовь, война и смерть. Лично мне фантастика кажется не очень удобной для изображения любви. Если любовь особенная, если некие тонкости усмотрел ты в любви, при чем тут космический корабль и приключения на чужеземной планете? Войны я не люблю, даже в детстве ни единой сабли, ни единого пугача не было у меня. И вообще война нежелательна в моей „желательной" фантастике. Смерть? Лучше скажем: победа над смертью, удлинение срока жизни.
Вскоре после „Подземной непогоды" вышла у меня небольшая повесть „Второе сердце" — о замене сердец (тогда это звучало фантастично). Никаких претензий на предвидение я не предъявляю. Барнард тогда еще не приступил к своим операциям, но о работах Брюхоненко я, конечно, знал, не поленился связаться с профессором Негевским по телефону, спросил, как подвигаются исследования. „Никак", — сказал он. Но вскоре в НИИ медицинской техники мне показали искусственное сердце, этакую громоздкую тумбу на колесиках, белую, эмалированную, с виду похожую на холодильник. Сердце? Сто килограммов на колесиках.
Неоднократно смешил я юных читателей. Рассказывая им, как мой герой идет к невесте свататься, а любящее сердце катит на колесиках, потом еще в лифт втаскивает пыхтя.
Те самокатные сердца применяли только на операциях в течение немногих часов для временной подмены собственного сердца. Но зимой 1982-83 года человек жил уже с искусственным сердцем более сорока дней. В груди у него был пневматический насос, который питался от громоздкой стационарной установки, даже неподвижной, без колесиков. Однако врачи обещают, что не за горами те времена, когда замена сердца войдет в быт. Сердца будут штамповать на заводах, продавать в аптеках, доктора будут выписывать рецепты на бланках: „Rp Cito. Сердце одно, мужское, номер такой-то, 2 ат, бат на 5 v“. Люди привыкнут. Детишки будут приставать: „Дедушка, сердце трещит очень, не пора ли поменять?* — „Ах, оставьте, некогда. Вот ужо в июне, перед отпуском".
Так о чем же тогда писать в фантастике? Видимо, о следующем этапе: от отмене старости, победе над смертью.
Все-таки о смерти.
Как раз в ту пору смерть была у меня перед глазами: умирал мой отец. Умирал долго, мучительно и безнадежно. Помню несчастные глаза участкового нашего врача. Молодая женщина была, но с широкой седой прядью посреди прически. „Вызываете вы меня, — говорила она. — Обязана я прийти, а прихожу, как на казнь. Ничего не могу сделать, ничего". И профессоров знаменитых привозил я. Профессора выписывали заморские лекарства (как будто за океаном умеют лечить рак), главным образом, чтобы родные старались, доставали, заняты были хлопотами, отвлекались от горя. Ничего не помогало. Казалось, будто в теле отца сидит кто-то враждебный, злорадно уничтожая все наши усилия.
Вот это впечатление. и осталось: смерть — уголовное преступление природы, преднамеренное убийство человека. Победить ее, что может быть благороднее?
И решил я следующую книгу писать о победе над смертью и над старостью — преддверием смерти, подготовкой к смерти. Но поскольку фантастику я писал научную, желательную и осуществимую, не заоблачно-мечтательную, первым долгом я отправился в научный зал Ленинской библиотеки и выписал по каталогу все книги, что значились там о старости и о смерти.
Сколько же лет будут жить наши счастливые потомки с точки зрения науки?
В популярной печати тогда господствовала (да и ныне не сходит со страниц) теория, идущая из XVIII века, если не ошибаюсь, от Бюффона. Она гласит, что человеку от природы отпущено 150 лет. Лишь по неразумности своей мы сокращаем естественный срок алкоголем, курением, упрямой приверженностью к пыльным городам и душным комнатам. Стоит только взяться за ум...
Ну вот зачем я сейчас печатаю на машинке, пыль бумажную глотаю? А за окном май, зелень щедрая, ветерок свежий. Неделя жизни за час полновесного кислорода...
Приятная точка зрения, утешительная, обнадеживающая. Так легко дотянуть до ста пятидесяти. Но ненасытная фантастика вопрошала: а почему только 150? И дальше что? Смерть без всякой причины? В результате принялся я за дотошную проверку: а откуда взялась эта роковая цифра — 150?
Оказалось: добыта с помощью домашней кошки. Кошка растет в течение одной шестой части своей жизни, а пять шестых — взрослая. Человек же растет до 25 лет, умножаем 25 на 6 получаем 150.
Впрочем, по наблюдениям самой большой энтузиастки, ее кошка росла не шестую, а седьмую часть своей жизни, сама же она — наблюдательница — росла до 30 лет. Помножаем 30 на 7 получаем 210.
Признаюсь, познакомившись с этими расчетами, я как-то потерял доверие к общеизвестным истинам, хотя бы и повторенным в сотнях статей. Я не понял, почему у человека и у кошки должна быть одинаковая раскладка жизни. У других животных она другая: у овец 1:3, у слонов 1:10, а у попугаев даже 1:100. Не умножить ли нам 25 на 100? Получим прекрасный срок жизни — две тысячи лет с половиной. Для чего подражать кошкам, а не попугаям? Умнейшая птица, даже говорить умеет, в отличие от кошек. Самокритична, сама себя дураком признает.
Не в первый раз сталкиваюсь я: арифметика в науке безупречна, формулы спорны. Кроме того, вообще непонятно, от какой причины должны умереть люди, достигшие естественного предела. Просто так? И никак не дотянуть до 151-го года?
Отложив популярную литературу, я погрузился в профессиональную и обнаружил, что существует сотни две (а по последним сведениям четыре сотни) гипотез о причинах старения: отравление организма толстыми кишками, обызвествление и закупорка сосудов, отмирание незаменяющихся нервных клеток, исчерпание запасов энергии, „жизненной силы“ по старинному и т.д. и т.п.
Заметно было также, что по мере углубления научных знаний причину старости искали все глубже: в конце XIX столетия — в органах, в середине XX — в клетках, позднее — в молекулах.
Но все двести теорий опровергались с помощью простенькой таблицы.
А теперь, глядя на таблицу, попробуйте сами прийти к выводу: какие существа долговечнее — подвижные или неподвижные, с нервами или без нервов вообще, плавающие или летающие, крупные или мелкие, хищники или травоядные, или же энергию берущие у солнечных лучей, и, самое главное, примитивные или высоко организованные? Таблица наглядно показывает, что природа вовсе не стремилась к долголетию.
И здесь уместно вспомнить о дарвиновском принципе естественного отбора. В жестокой борьбе за существование, можно назвать ее и мягче — в разумном естественном отборе только целесообразное способно уцелеть. Нецелесообразное гибнет.
У животных целесообразно все — глаза великолепно приспособлены для солнечного света. Целесообразны уши, ноги, сердце, легкие, кожа, целесообразно поведение, иной раз невероятно сложное. Нам даже трудно понять, как это пчелы и муравьи, не имея разума, строят свои невероятно сложные города.
И вот возникает мысль: „А, может быть, срок жизни тоже целесообразен, полезен и достаточен для сохранения вида?"
Какой же срок считать целесообразным?
Нижняя граница определяется без труда. Чтобы вид не вымер, у животного (двуполого) должно уцелеть не меньше двух детенышей, не меньше четырех „внуков". Естественно, учитывая потери, животное должно родить больше двух, насекомое отложить больше двух яичек, рыба метать больше двух икринок, растение разбросать больше двух семян.
Не добродушие, не милосердная заботливость, а холодная жестокость природы проглядывает в этом правиле. Треска откладывает 36 миллионов икринок. Поскольку мировой океан не переполнен треской, стало быть из 36 миллионов вырастают и дают потомство в среднем две трески. Для новорожденной икринки жизнь — редкостная удача, как главный выигрыш в лото - миллион.
В отличие от рыб млекопитающие вынашивают детей, рождают сравнительно крупными, потом еще кормят и охраняют; у них убыль потомства не столь подавляющая. Но все же пресловутая кошка успевает в течение жизни принести примерно сотню котят. 98 из них гибнут, не дожив до зрелости. В противном случае все леса, поля и города были бы заполнены кошками.
Первобытный же человек — самое догадливое, самое совершенное, самое умелое и заботливое из всех живых существ, добился рекордной выживаемости. Он рождал, судя по современной физиологии — примерно десять детей, чтобы обеспечить продолжение рода. Двое доживали до старости и в свою очередь рождали десяток детей, прочие гибли от голода или в зубах хищных зверей.
Теперь становится понятным, почему у человека и кошки разное соотношение между периодом роста и зрелости. Человек лучше умел добывать пищу, он дольше мог кормить и охранять растущих потомков. Кошка не умела добывать так много пищи, раньше бросала своих детей на произвол судьбы. Свою неприспособленность ей приходилось покрывать плодовитостью и быстрым ростом.
Становится понятным и то, почему так трудно было найти логику в таблице продолжительности жизни. Для выживания не долголетие самое важное, к выживанию ведут разные пути: плодовитость или ловкость, большой рост (способствует безопасности) или же малый (пропитаться легче), в некоторых случаях и долголетие. Сокол, например, кладет 1-2 яйца, но живет сто лет. В сумме получается много птенцов.
Каков же должен быть минимальный срок жизни для первобытного человека с точки зрения сохранения вида? Очевидно лет 15-20 до половой зрелости, 20-30, чтобы народить десяток детей и еще 15 лет, чтобы вырастить последнего. Итого, 50-65, такова была естественная продолжительность жизни в первобытных лесах. Естественная, но не средняя. В лучшем случае только двое из десяти доживали до преклонного возраста.
Необходимый минимум — полсотни лет. Примерно в этом возрасте и у нас начинается старость. А максимум? .
Желательный максимум, как ни удивительно, как ни горько, равен минимуму. Те же интересы вида требуют, чтобы живое существо не задерживалось на этом свете.
Дело в том, что каждый вид — от вируса до человека — существует в смене поколений. Смена поколений была „изобретена" природой очень рано и сохранилась до наших дней, значит, она полезна для всех животных, для всех растений.
В смене поколений вид быстрее совершенствуется (приспосабливается к меняющейся среде), потому что дети не копия, а обновленная, улучшенная модель. У них и запас генов разнообразнее — наследство от отца и от матери, как бы больше инструментов для приспособления к жизни. Они и тело строят заново, не повторяя ненужные клетки.
Но морально устаревшая модель (родители) старше, крепче, больше ростом. Родители едят ту же пищу, что и дети, а запас пищи в природе не бесконечен. Пока лев-отец приносит добычу львятам, он помогает им расти. Когда же львиная семья распадается, лев-отец становится соперником, он как бы отнимает пищу у молодняка. Он сильнее и забирает себе львиную долю. Молодые же не в силах прогнать его, не в силах соревноваться с матерым зверем. И природа приходит на помощь младшему поколению. Она хладнокровно убивает могучего патриарха старостью. Лев-отец стареет и умирает. Его собственный организм отключает жизнь, чтобы освободить место потомству.
Что же это у меня получается? Выходит, что смерть — самоубийство организма?
Сознаюсь, что я сам был чрезвычайно смущен, когда пришел к такому выводу. Смерть — самоубийство? Да не может этого быть! Но щедрый музей живой природы предоставил сколько угодно фактов, подтверждающих этот парадоксальный, казалось бы, вывод.
У низших животных можно найти самое откровенное самоустранение. Например, у поденок. Они живут несколько часов, откладывают яички и умирают. Можно ли говорить об изнашивании, истощении, даже о смерти от голода в течение нескольких часов? Тем более, что личинка той же поденки живет до трех лет? Три года ползает, питается, растет зародыш, потом за несколько часов превращается во взрослое половозрелое насекомое, — брак, роды и смерть. Так же у майских жуков, так же у бабочек.
Как раз в то лето, когда все это обдумывалось, в Подмосковье шло роение соснового шелкопряда, сероватой некрасивой бабочки. И шелкопряд очень наглядно, у меня на глазах, подтверждал мысль о самоустранении. Отложив яички на. кору, бабочки садились тут же рядом и умирали. Ясно, что постареть они не успели. Насекомые достаточно выносливы. Еще месяца два они могли бы летать до холодов, какой-нибудь сок посасывать. Но для продолжения рода это было бы бесполезно. Яички отложены — больше на этом свете делать нечего, и организм прекращает бесполезную жизнь.
Так же у лососевых рыб, у кеты и горбуши. Год или несколько лет нагуливают они тело в океане, затем все сразу устремляются в родную реку, откладывают там икру и тут же умирают. Старость? Какая же старость за считанные дни? Голод? Другие рыбы терпят голод месяцами. Уж самые сильные как-нибудь вниз по течению добрались бы до океана.
Нет, просто жизненная задача выполнена, икра отложена и далее существовать незачем. Пожалуй, можно даже считать, что рыбины своими трупами прикрывают икру от поедания.
Примерно такое же самоубийство у живородящих рыбок, у осьминогов и у многих растений.
Есть виды бамбука, которые цветут раз в двадцать лет, или даже раз в сто лет и сразу после этого отмирают. Да что далеко ходить за примерами? Ведь и рожь и пшеница — хлеб наш насущный — засыхают, как только осыпались семена. Казалось, почему бы не дожить до холодов? Солнце есть, почва есть, есть в воздухе углекислый газ. Но в эти оставшиеся месяцы растение не даст семян, а почву будет истощать, отнимать пищу у следующего поколения. И колос „самоотверженно" убирает сам себя из жизни — засыхает.
Изложение мое пестрит кавычками, потому что для наглядности я применяю антропоморфные сравнения. На самом деле речь идет об автоматизме развития, который укрепился в процессе естественного отбора, такого же автоматизма, в котором работают у нас сердце или почки.
Итак, колос убивает себя, горбуша убивает себя. Но откровенное „самоубийство" встречается только у тех растений и животных, которые приносят потомство один раз в жизни и более о нем не заботятся.
Однако птицы и млекопитающие выкармливают свое потомство. Взрослые необходимы малышам и после появления на свет. Заботливым нельзя немедленно выключаться из жизни. И их „самоубийство" растягивается на многие годы. Эту завуалированную форму медленного самоуничтожения мы и называем старостью.
В мрачных, на первый взгляд, рассуждениях о самоустранении организма заложена на самом деле большая надежда, гораздо большая, чем в двухстах теориях изнашивания.
В самом деле, изнашивание — вещь как будто бы не страшная, но вместе с тем и неизбежная. Крышу и стены не избавишь от влаги и гниения.
Выключатель жизни, заложенный где-то в нашем теле, вступает в действие не сразу. Это очень напоминает мину замедленного действия. Десятилетия она ждет, не давая знать о себе. Но нельзя ли эту мину разминировать?
Главное уже сказано. Все остальное — детализация.
В мине замедленного действия должен быть часовой механизм, чтобы она сработала в нужный момент — не раньше, чем следует. Биологической мине нужны биологические часы, причем они не обязательно должны отсчитывать время. Может быть иная мера отсчета. Растения, например, ориентируются на температуру воздуха, на влажность и на длительность светлого времени, чтобы своевременно распустить листья.
Итак:
МЕРА ОТСЧЕТА — ЧАСЫ — МИНА — РАЗРУШЕНИЕ.
Четыре звена биологической автоматики — четыре направления воздействия: на меру отсчета, на счетчик, на мину, на разрушение, следующие за биовзрывом. Впрочем, есть еще и добавочные, второстепенные меры воздействия — на сигнальные цепи, идущие к часам, от часов к мине и от мины к органам тела.
И что же получится, когда люди будущего научатся отключать всю эту подрывную систему?
Получится примерно такое: доживут они до начала старения, направятся в клинику, сделают операцию отключения и застынут в финале зрелого возраста, или же, в зависимости от успехов медицины, вернутся на любой возраст — двадцатилетний, тридцатилетний. Потом повторят операцию, получат вторую, третью, четвертую молодость — сколько угодно, пока не надоест. А если надоест, никто же не заставит омолаживаться насильно.
До сих пор мои рассуждения шли просто, линейно, по принципу „да-нет“. Полезно для вида долголетие или нет? Почему приходит старость — нечаянно или намеренно, по программе? Разваливается организм или отключается? Если же отключается, тоща схема железная: предмет отсчета — счетчик — мина — развал. Четко и однозначно.
Но дальше — расплывчатые возможности. Что именно отсчитывается? Где находятся часы? Где пресловутая мина? Там, тут, в разных местах? Сотни могут быть вариантов.
Но ответы необходимы. И волей-неволей приходится вступать на зыбкую почву гипотез.
Начнем с отсчета. Что могут отсчитывать часы жизни? Да все, что угодно. И у разных животных разное.
Амеба, например, отсчитывает, по-видимому, массу собственного тела. Это выяснено на опыте: если отщепить кусочек ее тела, деление не состоится. Логичное решение, возражать не приходится. Ведь прежде чем делиться пополам, надо накопить материал на две клетки. Похоже на то, что и черви отсчитывают массу тела. Известно, что если червя заставить голодать, он омолаживается.
А что же отсчитывает организм человека?
Первое, что пришло мне в голову: число потомков. Народил нужное количество детей, чтобы двое хотя бы уцелели и дали потомство, и жизненная функция выполнена, можно покидать мир.
Но это было бы нецелесообразно с точки зрения вида. Тогда дольше всех жили бы бездетные. Нет, не в интересах вида плодить бесплодных.
Может быть, отсчитываются годы жизни? Нет, конечно. Тогда старость приходила бы ко всем одновременно, год в год, и все ровесники умирали бы одновременно.
Впрочем, тут гадать нечего. Вопрос этот решен наукой. Часы нашей жизни отсчитывают не годы, а невзгоды, горести, неприятности. Научный термин — „отрицательные эмоции".
Пожалуй, такой порядок отвечает дарвиновской целесообразности. Обилие отрицательных эмоций — признак неприспособленности организма. Неудачник плачет, и Природа спешит списать неудавшийся вариант.
Вспоминается „Шагреневая кожа“ Бальзака. Волшебная кожа эта съеживалась, выполняя желания владельца, и вместе с ней сокращался срок его жизни. Вся разница в том, что наша „шагреневая кожа“ отсчитывает не исполненные, а неисполненные желания. Каждое огорчение приближает старость и смерть.
Вот и наметился первый путь к удлинению жизни: устранение неприятностей, внешних (огорчений) и внутренних (болезней).
Второе звено — часы. Где движутся стрелки, отсчитывающие сроки нашей жизни?
Вообще-то в организме немало биологических часов. Особенно много требуется их эмбриону: возникновение органов, образование глаз, рук, ног — все должно быть согласовано, чтобы на свет появился нормальный человек, а не урод. Часы нужны и в дальнейшем — для своевременного прорезывания и выпадения молочных зубов, для наступления зрелости, для роста бороды, усов, и т.д. Все должно происходить в надлежащее время... по биологическим часам.
Но где же находятся самые главные, ведающие сроком жизни? По логике вещей в том отделе мозга, который ведает эмоциями — радостями и горестями. Он называется гипоталамус. Ему же подчинено все равновесие организма — кровяное давление, температура тела, кислотность, содержание сахара в крови, а соответственно и болезни, связанные с нарушением равновесия — язва желудка, диабет, гипотония и гипертония. Все они возникают из-за нарушения морального равновесия, вследствие нервных срывов.
Что же происходит в этих часах? Как они устроены?
В принципе счетчик может работать по двум схемам: по схеме наполнения и по схеме опустошения. Сначала я думал, что в биосчетчике накапливается какое-нибудь вещество, мешающее работать, что-то вроде нервного пигмента. Но, пожалуй, вероятнее, гипоталамус считает по схеме истощения. Ведь наши нервные клетки, как известно, не возобновляются; видимо, стрессы сжигают их, иссушают, гипоталамус становится все слабее. В преклонные годы он действительно все медленнее реагирует на нападки внешней среды — на холод, зной, сырость и сухость. Принято говорить, что старики чувствительнее к погоде. Наоборот — они запаздывают с приспособлением, потому и реагируют на перемены болезненно.
Главное противоядие этому — тренировка с молодых лет, закалка физическая и нравственная. Надо, чтобы гипоталамус был выносливее, не сжигал свои клетки по пустякам.
Но вот биологические часы сработали и в мину пошел сигнал о самоуничтожении. Сначала я предполагал, что именно это звено самое слабое в цепи и, разорвав его, можно избавиться от старости. Однако Природа оказалась хитрее. В обычной мине взрыв происходит, когда послан сигнал. В организме же мина срабатывает, когда разрывается связь с часами.
Убедительные опыты были проделаны на насекомых. Личинке клопа отрезали голову. Результат получался неожиданный: она превращалась в клопа, но малюсенького. Видимо, часы у личинки находились в голове, а мина в теле. Кстати, часы эти были найдены: особые железки, находящиеся на головном нервном узле, выполняющем у насекомых роль мозга. С помощью искусственно выделенных гормонов можно продлить стадию роста и получить гигантскую гусеницу, а затем и гигантское насекомое.
Стало быть рвать сигнальную цепь нельзя. Необходимо противоположное и гораздо более трудное: усиливать сигналы, посылать их, когда они прекращаются.
Но зато мы получили намек на местонахождение мины.
Гигантское насекомое можно получить, питая личинку гормоном из некоей железки.
И у человека есть железа, ведающая ростом. Болезнь ее — несвоевременное выключение — приводит к раннему прекращению роста — получаются взрослые карлики. Запоздалое же выключение рождает гигантов. Но виновник гигантизма или лилипутского роста известен. Это гипофиз, железа внутренней секреции.
Обратите внимание: никто не старается объяснить прекращение роста изнашиванием, засорением, отравлением, хилостью. Никто не жалуется на прекращение роста годам к двадцати. Мы считаем, что происходит правильный переход от одной стадии к другой, от юного роста к зрелости. И переходом этим ведает гипофиз.
Так, может быть, и переходом от зрелости к старости тоже ведает гипофиз.
Известно, что железа эта в течение жизни перестраивается, клетки ее изменяются, вырабатывают сначала одни гормоны, потом другие. Может быть, среди них есть и гормон старения.
У кеты и горбуши есть наверняка. Резкая приостановка жизни в течение нескольких дней не может произойти самопроизвольно, необходимо самоотравление.
У человека, вероятно, иначе. Вероятно гипофиз саботирует, не посылает необходимые гормоны для нормальной жизни.
Проверяю себя. Ищу слабое место в рассуждениях.
На рубеже юности и зрелости болезни гипофиза изменяют период роста, укорачивают или удлиняют. А где же болезни при переходе от зрелости к старости? Болезнь преждевременной старости известна, бывает дряхлость в двадцать лет. Но где болезнь задержки старости? Мы бы с удовольствием ее прививали.
Но нельзя ли предположить... с некоторым смущением пишу... прославленное долголетие кавказских старцев — не от чистого воздуха горных высот, не от молодого вина и свежей баранины, а от гипофиза. Тут же вспоминается: зоб — болезнь другой железы (щитовидной) часто встречается в горах.
Есть ли уверенность, что именно гипофиз — единственная мина старости?
Уверенности нет, конечно. Возможно, что у гипофиза есть соучастники — другие железы, половые в частности. Возможно, что он не главный преступник, а только исполнитель бесчеловечных приказов (гипоталамуса?). Но все это не так уж принципиально. Главное, что мы наметили звенья выключения жизни: отсчет — счетчик — мина. Разминирование — один из трех путей к долголетию.
Четвертый путь — починка разрушений. Этим занимается медицина: занятие героическое и, увы, временное, потому что ведет только к отсрочке. Но ко всем томам медицинских библиотек я ничего не могу и не собираюсь прибавить. Медики, как известно, специалисты, знатоки, по терминологии моего бывшего соавтора, треугольники узкие и глубокие. Я же — обзорщик — я плоский и широкий. Мое дело — все оглядеть и указать пальцем на белые пятна.
Существует, однако, еще и пятый путь, или же нулевой — гены. В генах записано все — и строение часов, и строение мины, и инструкция к их деятельности. Это направление многообещающее, но обещающее не скоро. В хромосомах огромнейший биохимический архив — добрая сотня тысяч молекул. И запись там косвенная — закодированное сочетание четырех химических знаков, обозначающих в свою очередь формулы белков. К сожалению для облегчения генетикам не обозначено, который ген для чего. Генные болезни удается лечить, если они зависят от нехватки одного какого-то гена. Если бы из сотни тысяч генов только один ведал старостью, проблема была бы решена быстро. А если сотня? И если изменения этой сотни увязаны с изменением другой тысячи? Пока что я надеюсь на более простой, не молекулярный, а биохимический уровень. Мне он представляется доступнее.
И сколько же лет люди будут жить, научившись менять программу, например, переводя назад стрелки биологических часов?
Тут все зависит от уменья. .Научатся переводить на десять лет, прибавят десять лет молодости, научатся переводить на пятьдесят, прибавят пятьдесят, научатся переводить многократно, прибавят сто, двести... тысячу... две тысячи...
Как это понять? Бессмертными будут люди?
Нет, бессмертными, в смысле не подвластными никакой смерти, не станут. На бесконечном пути к вечности бесконечны и препятствия. Вот у первобытного человека срок жизни ограничивали хищники, ядовитые змеи, стихии. У современного — войны, радиация, бомбы мелкие и атомные. Конечно, если какой-нибудь дурак взорвет атомную бомбу, никакое омоложение не состоится.
Есть, впрочем, одна идея. Но она уже на совсем ином уровне техники. Я расскажу о ней, описывая русло ратомическое.
Но это замечание не по теме. Эта глава о биологическом омоложении.
Вот такие мысли сложились у меня в давние времена — целых 35 лет тому назад. Я изложил из в статье и понес ее в мой родной (а ныне чужой и даже неприязненный) журнал „Знание—сила", принес и сказал редактору с наивной самонадеянностью: „Я предлагаю вам статью, за которую вас будут ругать год и вспоминать сто лет“.
И Жигарев (с удовольствием называю фамилию. Вот редактор был — никаких усилий не жалел, чтобы номер был интересным), загорелся и вложил бездну энергии в мою статью. Рукопись вызвала сомнения, возражения, цензор боялся ее подписать. Жигарев послал ее восьми рецензентам. Шестеро отмолчались, двое поддержали: Иван Антонович Ефремов — тогда лидер нашей фантастики, и академик Чмутов — один из немногих крупных ученых, неравнодушных к фантастике.
И статья вышла в сентябрьском номере 1959 года. Нарядный такой журнал был, яркий, с красной обложкой.
Отклики начались на следующий день...
И продолжаются доныне.
Три продолжения: почтовое, литературное и научное.
Сначала о почте.
Первым откликнулся коллекционер московских чудаков: „Разрешите включить вас...“ — написал он. Чудаки жаловали меня и в дальнейшем, главным образом изобретатели и графоманы. Все они думали: „Уж если этот автор тиснул свои соображеньица, мои-то гениальные мысли он обязан на щит поднять".
Писали мне учителя — указывали, где именно я разошелся с учебником; писали школьники —- обещали вырасти и довести дело до конца; писали инженеры, опровергали меня на основе теории ошибок. По их мнению, люди старели от накопления ошибок в молекулах, клетках, органах и в мозгу. То, что жизнь и есть беспрерывное исправление ошибок, им в голову не приходило. Писали сельские врачи — эти, наоборот, меня поддерживали. Писали больные, один из Индии прислал копии своих анализов в полной уверенности, что я, жизнь обещающий продлевать, как-нибудь вылечу его заурядную болезнь. Женщины считали, что я поторопился: прежде чем жизнь чью-то продлевать, надо существующую наладить: у одной муж попал под поезд, у другой зять погиб, испытывая самолет. Старушка из Днепропетровска написала: „Прочла я статью; слов в ней много, а смысла мало. Когда глянешь в зеркало, смотреть на себя противно. Лучше бы автор придумал, как умереть легче".
Вот ей единственной и не ответил. Не поверил. Не так трудно умереть, если очень хочется.
Месяца два я только и делал, что отвечал на письма. Потом поток постепенно иссяк. Но тут статью перепечатали в Архангельске и Алма-Ате. Новый почтовый всплеск. Затем ее перевели в Индии — на тринадцать языков. Пошли ко мне конверты с экзотическими марками на английском, хинди, телугу и бенгали. Захлопотала редакция, разыскивая переводчиков.
Как ни странно, больше всего писали мне священнослужители. Очень раздражала их моя надежда заменить загробную жизнь подлинной.
„Ваши старания насчет продления жизни напрасны, — написал мне Шри Сахастабудхе из города Пуна. — Мы и так бессмертны, потому что бессмертна у нас душа. Тело подобно автомобилю. Когда машина испортится, душа пересаживается в другую кабину. К чему заботы о бесконечном ремонте, когда вас ожидает новая машина?"
Но всех активнее оказался Бхактиведанта Свами, издатель газеты „Назад к богу" и доктор трансцендентальных (запредельных) наук. Он прислал мне свою книжечку „Легкий путь к другим планетам", где отвел несколько страниц критике „рашен сайенс-фикшен райтера" (меня то есть). Критиковался там не только я, но и наши космические успехи (тогда они были в новинку). „К чему столько хлопотать и говорить об игрушечных спутниках — вопрошал Бхактиведанта. — Мы — умелые йоги — может летать на любую планету материального мира и любую нематериального (рецепт излагался подробно), причем обретаем там новое тело, пригодное для жизни на той планете, материальное или нематериальное".
Хорошо бы! Для фантастики прекрасный прием.
Я предлагал Бхактиведанте для доказательства переместиться хотя бы в мою московскую квартиру по своему рецепту. Но он пренебрег приглашением, вместо этого переместился в Калифорнию на самолете и там, насколько мне известно, основал религиозную секту, одну из модных сект, сочетающих индуизм и христианство.
Самое же интересное письмо пришло ко мне из Южной Индии, из маленького городка Старый Гунтур. Вот что сообщалось там:
„Мы в Индии знаем два способа продления жизни.
Йога-метод:
Жизнь состоит из поглощения и выделения. Одно дыхание — один цикл. Задерживая дыхательный процесс, йоги растягивают срок жизни. Но поскольку йога-метод включает в себя прекращение активности и отказ от жизненных удовольствий, не удивительно, что к нему не прибегают те, чьи желания материальны. Это метод продления жизни путем отказа от жизни, метод экономии жизненной силы.
Кайа-Калпа метод:
Метод добавления жизненной силы.
Включает врачевание для реконструкции всего организма и воссоздания всей клеточной организации. Когда применяются ингредиенты Кайа-Калпа, омоложение замечается сначала в почернении седых волос, затем в возвращении юности и силы..."
В заключение автор письма писал, что, к сожалению, знающие этот метод вымирают, и их искусство забывается).
О йогах мы все наслышаны, практика йогов у нас в ходу, но Кайа-Калпе я узнал впервые. Я поспешно написал в Старый Гунтур.
Письмо вернулось ко мне за ненахождением адресата. Лопнула надежда.
Так всех взбудоражила моя статья: учителей, школьников, старушек, инженеров, идеологов, йогов. Упорно хранили молчание только специалисты.
Но если гора не идет к Магомету, тогда Магомет идет к горе.
Глава 6. ПОРОГИ НА РУСЛЕ ЖИЗНИ
Специалисты не отзывались, тогда я сам отправился к ним. Оказалось, что в Москве, в Зоологическом музее, что на улице Герцена, позади китовых костей и осьминогов в банках со спиртом, раз в неделю собираются геронтологи на общественных началах.
Привел меня туда Новицкий. О нем тоже не грешно рассказать. Мы познакомились с ним в Ленинской библиотеке. Тем в научном зале столы на двоих, и однажды сел рядом со мной кругленький, круглоголовый, лысоватый человек в круглых очках, положил толстенную стопку книг и папок, а сам пошел за следующей. Я скосил глаза и на верхнем скоросшивателе увидел надпись: „Радикальное устранение старости. Аппарат. Папка четвертая". Когда мой сосед появился со следующей стопкой, я не преминул спросить: „Извините, я тут прочел заголовок. Не скажете ли вы, что за аппарат у вас по устранению старости?"
— Вы изобретатель? — насторожился он.
— Нет, нет, честное слово, только писатель. — Я вытащил свой тогдашний шоколадного цвета билет.
— В таком случае могу сказать. У нас работает некая группа, но поскольку мы еще не взяли патент...
— Меня не интересует, как устроен ваш аппарат, — успокоил его я. — Только скажите, что получится, когда у вас получится?
— Получится так: люди будут доживать до старости, им сделают некоторую операцию, потом лет через тридцать повторят, еще раз повторят... пока не надоест жить.
„Ага, — подумал я. — Значит, то же, что и у меня".
Впоследствии мы с ним сошлись ближе. Сосед мой оказался изобретателем из числа универсалов, не ограничивающихся одной наукой. В Энциклопедии он упомянут как изобретатель дневного кино. Со временем Новицкий познакомил меня со своей теорией, мне она показалась не слишком убедительной. Он считал, что причина нашей старости — вредный атавизм, унаследованный от амеб, которым перед делением нужно было ослаблять внутриклеточные связи. Это ослабление никак не изживается, из-за него мы и страдаем от старости. Моего самовыключения Новицкий не признавал, но и свою правоту доказать не мог, волновался, хватался за голову, бедняга, жаловался на склероз, на то, что забываются самые убедительные доводы. Но при всем при том, из своей амебной теории он выводил достаточно перспективное предложение — такое бывает в науке. Он предлагал подсаживать в мозг старикам ткани молодого мозга. Оставляю в стороне вопросы, где эти ткани придется брать и как их приживлять, но думаю, что пополнять запасы нервных клеток гипоталамуса было бы невредно.
Между прочим, именно сейчас, в самые последние годы, наметилось движение в этом направлении. Больные органы лечат, подсаживая кусочек ткани от эмбриона. Активная эта ткань заставляет расти и старческий орган. Но... Эмбрион нужен достаточно взрослый — пятимесячный, то есть на той стадии, когда аборты уже запрещены, разрешаются только при патологии...
Та же история и с сердцами. Говорил же мне профессор Неговский (тоже случайная встреча; на пароходе мы познакомились: Петрозаводск-Кижи-Со-ловки и обратно), что каждому третьему человеку надо бы менять сердце. А я отлично помнил рассказ врача из Института Медицинской Техники, как он четверо суток сидел у Склифассовского, ждал, когда придет подходящая почка. Наконец, „повезло": рабочий свалился с лесов, только голову разбил, а почки-то целы. Получается, что медицина — профессия циничная иногда.
А мафия не подхватит? Начнется охота за людьми, за их сердцами, почками, желудками? Фильмы уже были такие.
Но я отвлекся. Столько необычайного встречается в жизни, жалко не упомянуть. Итак, вскоре после выхода моей статьи Новицкий привел меня в ученое собрание, в комнату позади китовых костей. В обществе были энтузиасты геронтологии, в основном, пенсионеры. Председателем был профессор Алпатов, а заместителями Лев Комаров и Жорес Медведев. Последний — человек известный. Тогда он был докторантом в Сельскохозяйственной Академии, но так как диссертация его была посвящена генам, лысенковцы ее завалили. Бедняга звонил мне после провала в напрасной надежде, что журналистика поможет, но самостоятельности у журналистов не было ни на грош. Позже Медведев написал книгу о Вавилове, разоблачал преступления Лысенко, за это его пытались усадить в психушку, Сахаров выручил. И в итоге эмиграция. Комаров же остался воевать здесь. О нем еще будет речь.
Стало быть пришел, уселся в заднем ряду, стал слушать. Уверенный чернобородый лектор, водя указкой по отлично вычерченным схемам, объяснял нам, что в нашу эпоху наука подвергается и дивергенции и бифуркации. Химия уже дивергировала на неорганическую и органическую, последняя же бифуркнула (или бифурковала), и не раз. Геронтология же тоже дивергировала на экзогеронтологию и эндогеронтологию, т.е. внешнюю и внутреннюю, каковые можно расщепить в свою очередь на ихтио-, орнито-, мамма-(рыбью, птичью, звериную) и, наконец, гомогеронтологию (человечью), которая нас и интересует.
„Ну-ну! И это считается научным докладом... — подумал я все с той же самоуверенной наивностью. — Так я им сейчас глаза открою".
И предложил обсудить мою статью.
Общее оживление показало, что все они ее читали. Читали, отозваться не нашли нужным. Но обсудить согласились. Не сразу. Еще месяца два думали, не подорвет ли авторитет их научного собрания обсуждение статьи дилетанта. Так или иначе доклад состоялся. Первый же выступающий сказал, что он и сам так думал, только не успел написать. Другие были сдержаннее. „Мы это знаем давно, — говорили они. — Все старое хорошо известно, все новое неверно".
Впоследствии в „Автобиографии" Дарвина я прочел, что это обязательные формулы научного признания — высшая и средняя. А низшая гласит: „Все неверно, кроме цитат".
Итак, меня признали по высшему и среднему рангу. Но вскоре выяснилось, что все это не имеет значения. В музее собирались умные люди и просвещали друг друга докладами, толковыми или бестолковыми. Помню, как один доктор уговаривал молодежь заняться важным научным исследованием: он составил список из полутора тысяч великих людей и предложил их классифицировать по Павлову — по темпераментам: „сильный" (сангвиник), „слабый" (меланхолик) и пр. Естественно, все положительные личности должны были оказаться с сильным характером, менее положительные и иностранцы — послабее. Мне очень хотелось посоветовать молодым не тратить время на эту псевдонаучную формалистику.
Так вот, доклады были, а пользы от них не было и быть не могло, потому что у общества не было базы — никаких лабораторий. Никто не мог проверить на опыте их умные и неумные идеи. Но как раз в это время в Киеве, где сильны были традиции академика Богомольца, организовался институт долголетия. Новый институт нащупывал пути исследований, и первый директор не поленился выступить в московском обществе геронтологов. Слово взять я не решился, не понадеялся на свое красноречие, но незамедлительно послал письмо в Киев с предложением обсудить мою статью. В Москве колебались два месяца, взвешивали, не подорву ли я их авторитет, в Киеве думали год, но все же пригласили меня приехать... за свой счет. Впрочем я оформился, как корреспондент журнала „Знание—сила". И в некую пятницу 21 апреля мой доклад был поставлен на Ученом Совете (закрытом, чтобы молодежь не развратить).
Как же я готовился! Словно шахматист продумывал на пять ходов вперед: я скажу — мне возразят — я отвечу — ко мне придерутся — а я тогда... Но в глубине души все-таки шевелилось: „А вдруг те мудрые специалисты что-то знают такое, что в книгах не упоминается. И уползу я, краснея, смущаясь и извиняясь, что зря потратил их ученое время, предназначенное для открытий."
Первая беседа состоялась в кабинете заместителя директора Института (директор был командировке), кандидата медицинских наук П.Марчука.
— Зачем вы приехали к нам? — спросил он. Видимо, полагал, что мне нужны какие-нибудь рекомендации для книги или диссертации.
— Я привез идею, — сказал я. — Хочу передать для разработки. У меня нет лаборатории, я не могу вести исследования.
— Мы не можем разрабатывать чужую идею. У нас план, — возразил он.
— Но вы же сами составляете планы. Включите на будущий год.
— У нас неотложные задачи, — не согласился он. — К нам стучатся старики со своими старческими болезнями. Мы институт геронтологии, это наука о старости.
Дипломатический ход был сделан своевременно, задолго до моего приезда. Сначала задуман был институт долголетия. Но кто-то предусмотрительный предложил переименовать его. Долголетие надо добыть, надо продемонстрировать, „геронтология" — звучит безопаснее и солиднее. Геронтология — наука о старости, изучает старость. Изучает всесторонне — какие могут быть претензии?
— С какого возраста начинается старость? — спросил я. Ведь я же полагал, что воздействовать надо до начала старения, укреплять дом, прежде, чем он начнет рушиться.
— С семидесяти, — ответил он. — Но на ближайшей конференции мы поставим вопрос, чтобы отсчитывать старость с семидесяти пяти.
(Эх, если бы так легко было бороться со старостью! Собрал конференцию, принял постановление, жизнь продлил на пять лет).
— Но ведь старение-то начинается раньше. Когда, по-вашему?
— Около сорока. — сказал он, подумав.
— Какой институт занимается средним возрастом? Какой институт занимается жизнью в целом?
— Нет такого института у нас, — признался он.
Значит, есть институт, изучающий старость, но нет института, изучающего причины старости.
Доклад я все-таки сделал. Небольшая аудитория была забита, младшие научные все-таки пролезли, толпились у задней стенки, сидели на окнах. Я пересказал свою статью без запинки, готовился же целый год. Уложился в отведенные мне 35 минут.
— У кого есть вопросы?
Ну вот начинается. Держись!
Поднялся в первом ряду высокий худой старик с коротко стриженными усами.
— Известны ли автору отечественные труды по отрицательным эмоциям?
В первое мгновение я подумал, что этот старик сам автор каких-либо статей по отрицательным эмоциям, теперь обижен, что я не упомянул его. Но как его фамилия? И что он писал? Я же вообще не давал списка литературы. Сейчас они начнут меня экзаменовать, а я приехал обсуждать конкретную тему.
— Автор знаком с отечественными трудами по отрицательным эмоциям, — сказал я. — Автор стоит на позиции Ивана Петровича Павлова. А вы не согласны с этой позицией?
— Я не понимаю, кто собственно задает вопросы? — сказал старик с обидой.
Иначе говоря, я возвращал дискуссию от формы к сути. Упомянуто или не упомянуто — дело десятое. По существу, прав ли я — влияют ли отрицательные эмоции на срок жизни?
Когда началось обсуждение, тот же старик взял первое слово.
— Пусть мне объяснят, что у нас происходит сегодня, — сказал он. — Если мы обсуждаем научную статью, где тут список использованной литературы, отечественных трудов по отрицательным эмоциям? А если нам представлен рассказ писателя-фантаста, почему мы обсуждаем его на заседании Ученого Совета?
Так и шло дальше. Кто задавал вопросы, тот и возражал мне то той же теме. Строгая женщина обвинила меня в механицизме на том основании, что я говорил о механизме старения. Молодой человек объяснил мне, что нельзя сравнивать сроки жизни животных с человеческими, потому что животное это одно, а человек — совсем другое. Мне поставили также в укор, что я назвал рак болезнью пожилого возраста, тогда как рак бывает и у детей. („Но это же патология", — защищался я).
Все по мелочам, все по форме, не по существу. По существу выступил только председатель. Он сказал, что Совет выслушал меня, что моя точка зрения неубедительна, что на самом деле причина старения выяснена в науке: животные стареют из-за потери энергии. Теряют же больше энергии мелкие, поскольку у них сравнительно велика поверхность тела. Я знал эту теорию, есть такая среди двухсот теорий изнашивания, знал я и возражения против нее. Таблица сроков жизни была у меня в уме, я написал на листке бумаги „птицы" и подсунул председателю.
— Это и выяснено на воробьях, — прошипел он.
— А попугаи? — не унимался я. Ведь попугаи-то заметно меньше тигров, а живут почему-то дольше.
На том мы и расстались. Кажется, в таких случаях докладчики добиваются положительной резолюции, но мне резолюция не была нужна. Я поблагодарил за внимание и удалился.
Но, оказывается, обсуждение не кончилось. В раздевалке на меня накинулись младшие научные, те, которым не полагалось выступать на Совете по рангу или по сценарию. Добрый час они держали меня. Особенно запомнился один, самый активный. Он все пытался доказать, что у горбуши тоже старость — скоротечная, и у поденок старость — стремительная. Старость, следовательно, закон природы, ее нельзя упразднить. А я все твердил, что дело не в названии, важно понять причину этого увядания, быстрого или медлительного. Когда поймешь причину, можно будет бороться. Если есть выключатель, можно его выключить.
— У вас писательская логика, — воздевал руки к небу мой оппонент.
И за эмоциональными криками его я не заметил, что меня дергает за рукав девушка — секретарь Совета. Кажется, она вела протокол.
— А как надо работать по-вашему? — спросила она.
— Для того я и приехал, — сказал я. — У вас институт, у меня идея. Давайте обсудим, как ее разрабатывать, что надо сделать, что вы можете.
— Вам не с кем обсуждать у нас, — сказала она грустно. — Вот если бы Павлов был жив...
После этого было еще продолжение.
Ведь я приехал, как корреспондент журнала „Знание—сила", в этом качестве попросил разрешения осмотреть главные лаборатории — биологии, физиологии, биохимии, иммунологии. И в каждой разговор начинался заново.
В лаборатории физиологии в центре внимания был насмерть перепуганный кролик с прижатыми ушами. У него исследовали рецепторы кровяного давления. Удалось установить, что у старого кролика они менее чувствительны, чем у молодого, стало быть старики более склонны к гипертонии. Заведующая с неодобрительным недоумением спросила, как это я решился ехать в институт и давать советы ученым, не имея необходимого специального образования? Был тут же вчерашний шумный эмоционал, он снова вступил со мной в спор об определении старости, заглушив свою начальницу, но все-таки сказал на прощание: „Спасибо, что вы приехали. Вы заставляете думать".
Биохимик был приветлив, говорлив и меня не слышал совершенно. Занимался он ролью аскорбиновой кислоты в организме, но душой был предан генетике, уверял, что генетика все решит, я зря беспокоюсь, все сделается без меня. Так что я даже не сумел сказать ему, что генетический путь перспективен, но мне кажется более трудным и долгим.
В лаборатории же биологии меня встретила строгая дама, та, которая обвинила меня в механицизме. Она с гордостью показала мне свое оборудование — экраны осциллографов и микроскопические иголки, которые вводились в клетки. С помощью этих иголочек изучались электрические свойства клеток, и удалось доказать с непреложной достоверностью, что клетки мышц молодого крысенка активнее, чем у старой крысы.
— Вот так мы работаем, — сказала дама с гордостью. — Мы собираем факты, точные и достоверные. А домыслами не занимаемся.
Пожалуй, это было самое важное, что я услышал в институте. Собирают факты, не мыслят. И я промолчал. А на языке вертелось: „А когда начнете думать? И для чего употребляете голову до той поры?"
С тем и уехал. Ничего не добился, но кое-что понял. Понял, как на самом деле ведется работа в фундаментальной науке... скажем скромнее — в фундаментальной науке по имени геронтология.
Понял я, что самое главное в этой науке Экономия. Не цель, не интересы людей, а экономия средств и труда.
Вначале была благородная и немножко саморекламная задача: организовать именно в нашей советской стране первый в мире институт долголетия. Выделили пятиэтажное здание в хорошем районе — не в самом центре, но повыше знаменитого Бабьего Яра. Прибавили стационар — для содержания стариков, как бы подопытных. Утвердили фонды и штаты. Директором хорошо бы академика... не сразу нашли. Во главе лабораторий — кандидаты. Желательно киевляне, чтобы не добывать для них еще и жилища. Ну вот Марья Ивановна только что защитилась. Какая у нее тема была? Электрические свойства мышечных клеток. Прекрасно! Пусть занимается сравнением электрического потенциала клеток молодых и старых. Имеет это отношение к старости? Вот и вставим в план.
И так продолжается работа из года в год. Есть стационар, в нем живут одинокие старики, хорошо питаются, занимаются гимнастикой, соблюдают режим, можно фильм снять о том, как они хорошо себя чувствуют в круглогодичном доме отдыха: гуляют, купаются, даже на лодке гребут. Есть старики со старческими болезнями: хотя их лечат во всех поликлиниках, но можно изучать и в Институте Геронтологии. Можно проявлять и необходимую научную деятельность: писать статьи, составлять сборники, собирать конференции, самим ездить за границу для участия в международных, доклады делать, диссертации готовить. Работа кипит, дело стоит. Согласно статистике, продолжительность жизни не увеличилась у нас с шестидесятых годов.
Только лет через двадцать после моего визита в Киев, в планах института появилась графа „Радикальное увеличение жизни", да и то: „Установление биологического возраста человека".
Что такое биологический возраст? Допустим, по паспорту человеку семьдесят, а выглядит он или чувствует себя, как шестидесятилетний. Но как определить точную цифру? Все равно, что здоровье определять по термометру. Если повышенная температура, надо полагать, что болен, но может быть болен и при нормальной. Так и тут. Допустим, определим возраст по половой потенции. А если почки больные? Или ноги? Или легкие? Вводить коэффициенты для каждого органа? Что это даст? И допустим, закончив вычисления, записали, что биологический возраст — 62 года 7 месяцев. Дальше что? Как радикально продлевать жизнь?
Думается мне, что даже и скромная графа о биологическом возрасте появилась под давлением извне. А давление это исходило от посторонних энтузиастов. Всех не могу перечислить. Их было немало — одиночек, групп, обществ, даже с уставом, президиумом, правилами приема и исключения, временным пребыванием в каких-либо клубах. В большинстве дело кончалось пожеланиями, лекциями, спорами, но были и дельные люди, способные ставить опыты там, где они служили. Пожалуй, самым целеустремленным был Лев Владимирович Комаров, выше я упоминал его. Наверное, обижу всех остальных — Дильмана, Бердышева, Гаврилова, Исаева, Донцова, многих других, но мне кажется, что Комаров больше всех вложил души в дело.
Инженер по образованию, мой ровесник, во время войны он пришел к выводу, что жизнь человека можно увеличить многократно. Бросил инженерную специальность, бедствовал, голодал без продовольственных карточек, но находил возможность ставить опыты, трудясь по 14 часов в сутки. Приобрел второй диплом — биологический, в дальнейшем защитил и кандидатскую. Познакомился я с ним в обществе геронтологов. Он отнесся ко мне сурово, даже ревниво. Я-то пришел с большой статьей в популярном журнале, а у него тогда были только ксерокопии выступлений. Но он работал, на птичьих правах, но работал.
В Институте Высшей Нервной Деятельности выделили ему чуланчик на лестнице, там он ставил опыты с кроликами, привлекая на помощь дворовых мальчишек. Мне он показал свои опыты, ворча, что я отнимаю у него время.
Из этого института вскоре его выжили, как не соответствующего тематике. Он устроился в Институте Общей Генетики, там тоже кочевал — были у него комнаты на Живописной улице, что на обрыве над Москва-рекой, потом в старинном особняке возле Ивановского монастыря. Опыты он ставил уже не с кроликами, а с мухами — в два раза больше нормы жили у него мухи-долгожители. Авторитет он все-таки приобрел постепенно, его знали и за рубежом, он был соредактором международного журнала „Джувенейшен“ („Омоложение"). Приглашали его и на конференции, в общем он вносил беспокойство в размеренную жизнь Киевского Института.
При всем уважении, даже восхищении упорством Комарова, не умолчу об одной моей претензии к нему. Не было у него ясной теории, твердого плана борьбы за сверхдолголетие. Было общее представление, что на организм действуют химические и физические силы, стало быть какими-то физическими или химическими воздействиями можно изменить срок жизни. На кроликов он пытался воздействовать холодом, на мух магнетизмом и сахарным питанием, потом склонялся к теории исчерпания энергии в мускулах. Под конец занялся статистикой по примеру американцев Ирвина и Шоу, собирал сведения, какие лекарства способствуют продлению жизни. Конечно, это не радикальное продление, рядовая медицина.
Но не это главное. Главное, что он собрал всех сторонников радикального продления жизни. Организовал симпозиум, опубликовал тезисы докладов. Показал, что помимо официальной консервативно-наблюдательной линии, в геронтологии может быть и радикальный подход.
На том симпозиуме я присутствовал. Доклада не делал, но выступал. И опять (от ворчливости или от незнания обычаев) не был доволен. С моей точки зрения конференция собирается, чтобы поставить вопрос — как радикально продлить жизнь? Люди спорят, оспаривают, но выбирают в конце концов перспективные направления, распределяют обязанности, обещают к следующему симпозиуму что-то выяснить, опробовать, опровергнуть, доказать. Оказывается, все не так. На симпозиуме ученые мужи (и дамы) оповещают друг друга, чем они занимаются. Кое-что имеет отношение к долголетию, а что-то и не имеет. Важно выступить, важно опубликовать тезисы, это имеет значение для будущей диссертации. Обругал я молодую аспирантку, которая вообще никогда не слыхала о самоустранении животных (лососевых, поденок, других насекомых). Все время сползали на обычную медицину. Некий хитрый формалист предложил определить точно, что такое нормальный срок жизни. 70 лет? Тогда все сверх семидесяти будем считать радикальным долголетием. 70 лет и один месяц, вот мы и выполнили задачу.
Но все-таки симпозиум состоялся, и тезисы вышли, и главное в них было высказано. И консерваторы забеспокоились. И в результате...
В результате Комарова срочно уволили на пенсию.
Что я добавил к первой своей статье? Добавил роман, о нем речь будет ниже. Добавил с десяток статей, все о возможности долгой-предолгой жизни. Были статьи в журналах, у нас и за рубежом, в „Литературной Газете" выступал я трижды, все уговаривал людей не стареть и не умирать. Не уговорил, рвутся в старость. После каждой статьи был всплеск откликов, чаще наивных, иногда нахальных, типа: „Я знаю, как избавиться от старости, если вы поместите мой рассказ, статью, труд, я сообщу вам секрет". После одной из статей в „Литгазете" пришла решительная телеграмма на служебном бланке: „Бросьте газеты, это пустое. Приезжайте ко мне в Ленинград, мы с вами сделаем дело". И подпись: директор отдельной электроискровой лаборатории Л.Юткин. В Ленинграде я у него побывал, но не сразу. Оказалось, что он известный изобретатель-универсал, многостаночник, подобно упоминавшемуся в начале главы Новицкому. У Юткина было множество патентов, более двухсот, по всем стенам в его комнате были выставлены пронумерованные папки, иной раз с надписью: „Драка номер один, драка номер два". Идеи были самые разнообразные: электрические, механические, энергетические, что же касается омоложения, он надеялся достичь его длительным переливанием крови от молодого организма к старому. Как и у Новицкого, теория у Юткина была неубедительная, я даже не пересказываю ее, но практика не безнадежная. Были у него и предшественники. На омоложение путем переливания крови надеялся А.Богданов, революционер, философ, автор фантастических романов и первый у нас директор Института переливания крови. Богданов пробовал и опыты ставить на себе с тройным переливанием крови сыну и еще третьему человеку, но без особого результата. С сыном же мне довелось познакомиться, от него я и узнал об этих переливаниях. Сын тоже был биологом, но в геронтологии стоял на твердых позициях: человеку отведено 120 лет, если будет жить правильно, доживет. И переливанием крови заниматься не собирался.
Юткин же занимался. И утверждал, что на собаках у него получился хороший результат. Дряхлый кобель ожил, даже проявил активный интерес к собачьим дамам. К сожалению, он сбежал...
Чем дело кончилось? Общественный контроль установил, что в лаборатории занимаются посторонними делами, не соответствующими ее назначению. Собак пришлось изгнать.
А потом Юткин поехал читать лекции в Тбилиси и там умер.
О специалистах я рассказал, о любителях рассказал. Остается упомянуть еще о беседах с крупными учеными-биологами.
Первого я перехватил в вестибюле Дома Литераторов, он приезжал к нам читать лекцию и очень жаловался на равнодушие к новым идеям. „Ах так, — подумал я, — именно он и должен поддержать мою идею". Он неосторожно дал мне свой телефон, с полгода я звонил ему, наконец, встреча была назначена.
— Вам надо обратиться в Институт Геронтологии, — сказал он.
Я сказал, что был там и объяснил, какая там обстановка.
— Верно, — вздохнул ученый. — Мы возлагали на этот институт большие надежды, но там уже сложились традиции, ломать их тяжело.
— Если я напишу статью или книгу, вы ее поддержите? — спросил я.
— У нас есть научная этика, — возразил он. — Мы не вмешиваемся в чужую область.
Второй академик сразу спросил: „Вы будете говорить со мной о Комарове?" Тоже дал телефон и после долгих переговоров переслал к третьему. Тот принял меня очень радушно, угощал дорогим коньяком, шоферу велел дожидаться у дверей, книжек своих надавал, сам он был физиком, но долголетием интересовался, считал, что в старости виноваты осколки молекул — радикалы, разрушающие гены. Я же полагал, что гены, как и все в организме, способны саморемонтироваться. И получил подтверждение от четвертого академика несколько лет спустя.
Третий же сказал мне: „Вы можете поехать к Брежневу? Если можете, попросите, чтобы он дал деньги на институт".
Пятый мог бы быть самым полезным. Пятый ведал организацией всей научной работы в медицине. Пятый сказал: „Это обширная работа. Для начала надо поставить координатора, чтобы он собирал предложения во всему миру".
— Ну поставьте координатора. Это ваша работа.
— Я уборщицу не могу взять сверх штата, — вздохнул академик.
Шестой, самый симпатичный, сказал добродушно улыбаясь:
— Никому не нужны преждевременные идеи. Когда дело дойдет до дела, выделят специалистов, они и предложат и подсчитают все, что надо.
Может быть, он и прав.
Чтобы сделать дело, нужно взяться за него.
Люди хотят. Люди ОЧЕНЬ ХОТЯТ долгой жизни, но палец о палец не ударят для долголетия внуков, детей и собственного. Главный порог — неверие в науку, в свои силы, в самих себя. И второй — милая старая инерция. Деды старели, прадеды старели, стало быть и нам полагается. И наиглавнейшее — шевелиться лишний раз неохота... даже для жизни.
Может быть, академик прав: люди сделают, когда возьмутся..
Но чтобы взялись убедить надо: показать, доказать, увлечь, переспорить. Вот этим я и занимаюсь: спорю, спорю, твержу: „Можно жить века! Руки приложить надо".
Предрассудки, инерция, лень — сегодняшние пороги сверхдолголетия. В другой главе я расскажу о порогах будущих. Пожалуй, они даже серьезнее, заметно круче.
Глава 7. РУСЛО БИОКИБЕРНЕТИЧЕСКОЕ
В середине 1955 года мне позвонил Анатолий Аграновский, тогда он ведал отделом науки в „Литературной Газете", и предложил написать статью о кибернетике за известного философа профессора Кольмана. Конечно, Кольман и сам мог бы написать, но ему было некогда, он готовил большой очерк для „Вопросов Философии", а „Литературка" хотела высказаться раньше. Меня же в редакции знали, я уже завоевал репутацию мастера писать статьи за ученых.
О кибернетике я был наслышан достаточно. Она считалась одной из закрытых, антинаучных наук, наравне с генетикой, демографией, психоанализом, социальной психологией и уж не помню чем еще. Почему кибернетика не потрафила правоверным марксистам? Во-первых, потому что родилась не в нашей стране и потому еще, конечно, что кибернетики пытались и социальные явления объяснить информацией и обратной связью — естественное желание каждой науки распространить свои законы на все на свете. Марксисты же твердо стояли на том, что все объясняется классовой борьбой, все классово, даже математика.
Профессор Кольман принял меня в Политехническом музее, был радушен, нетороплив, внятно объяснил мне, что такое информация, обратная связь, двоичная система и все прочее, что ныне знают все школьники. Я выслушал, записал и, оставаясь в своем амплуа, под конец спросил, могут ли появиться разумные машины? Сам-то я был уверен, что предела никакого нет и быть не может, что человек сумеет создать машину даже умнее себя.
— О, нет, — сказал профессор. — Машины могут быть на уровне червяка, не выше. У человека — сознание. Сознание — явление общественное (сказался философ). — Впрочем, замявшись, сам себе возразил: — Конечно, может быть группа машин... или сообщество машин и людей. Но в сообществе собак и людей нет же сознания.
Статью я написал, вскоре вышла он за его подписью, выражала его мнение, не мое. Отклики были разные. Один ревнивый специалист возмущенно писал, что никакая это не новая наука, давным давно он занимается автоматикой, не видит причин переименовывать знакомое дело. А рядовая читательница высказалась восторженно: „Я чувствую такую гордость за наших советских ученых, которые придумывают такое, что простому человеку и понять невозможно".
Я же не был доволен. Неоднократно твержу в каждом своем русле, что я уверен во всемогуществе разумного человека, что человек сможет все, если не сегодня, то завтра или через сто лет, сможет, если захочет, если приложит усилия, разберется в препятствиях, догадается, как их преодолеть. Почему же это нельзя превзойти червяка? Природа же превзошла.
Привожу свои рассуждения.
Развиваясь стихийно, без всякой цели и плана, руководствуясь одним единственным методом естественного отбора, путем проб и ошибок, бессчетного количества ошибок, природа все-таки соорудила из бессмысленного доклеточного человека разумного, смонтировала только из атомов и физических полей. Стихия потратила три миллиарда лет на эту стихийную деятельность. Почему же человек разумный, действуя обдуманно и целесообразно, не сделает нечто подобное из тех же или других атомов лет за тридцать? Какие такие барьеры он не сможет преодолеть? Что остановит его уровне червяка?
Я попробовал мысленно проследить всю историю жизни. Живому предшествовали кристаллы, еще не живые, но почти живые. Кристаллы способны расти, они как бы питаются, притягивая йоны из окружающего раствора, расставляют эти йоны по порядку с помощью зарядов собственного тела: плюс к минусу, минус к плюсу. Таким образом само тело кристалла является как бы наследственной памятью, программой построения — геном своего рода. Даже на размножение способны кристаллы — на отколовшихся кусочках начинается кристаллизация. Единственное различие: кристаллы питаются только готовыми материалами — йонами, плавающими в растворе. Расставлять могут, ловить могут, перерабатывать не способны.
Пищеварение, оказывается, — главное достижение жизни.
И это не простая задача. Для пищеварения нужен сложный комплекс молекул: одни пищу должны дробить на осколки, другие — комбинировать из осколков нужные вещества, третьи — доставлять их на место, четвертые — выбрасывать ненужные осколки, пятые служить памятью и руководить всей этой работой. В бесклеточных организмах этим занимаются молекулы, в клетках — достаточно сложно устроенные органеллы: ядро, рибосомы, митохондрии и прочие.
Сложнейшая великолепная фабрика по построению жизни! Но и у нее нашелся свой недостаток. Она неудобна для долгоживущих и крупных существ, таких как растения. Неудобна потому, что им надо согласовывать свое развитие со средой, не распускать листья зимой, не сбрасывать их весной. Растению понадобились чувствительные рецепторы, оповещающие его о температуре, влажности, длине дня: по длине дня растение ориентируется в календаре, от рецепторов сигнальные молекулы поступают в сок — гумор, а сок уже (а у животных кровь) оповещает все тело о внешней обстановке и не только о внешней — о стадиях развития.
Но... Каждый параграф будет начинаться с „но“. У чувствительной гуморальной системы нашелся свой недостаток. Она медлительна. Она подходит растению для развития, дерево может и запоздать с плодоношением день-другой, но' сигнализация через кровь и сок совершенно не годится для подвижных животных, ловящих добычу или удирающих от хищника. И природа изобрела для них скоростную связь — нервную, скорость тока до 120 м/сек. Доля секунды от глаз до ног, от ног до мозга, от мозга до пасти. И чтобы управлять сложными движениями мускулов, к нервам были добавлены еще и нервные узлы, где с рождения по наследству была записана вся программа поведения. Это система безусловных рефлексов — уровень червей, раков, насекомых.
Но... великолепно разработанная система поведения имела свой недостаток. Она была наследственной, жесткой и узкой, не умела приспосабливаться к изменениям изменчивой среды. Поведение полезно было бы менять, приспосабливаясь. И на следующей стадии — уже у позвоночных: рыб, земноводных, птиц и зверей — природа прибавила к нервным узлам орган изменения поведения — мозг, создав систему условных рефлексов. Казалось, велика ли разница — условные, безусловные, а на самом деле усложнение громадное: надо запомнить собственный опыт, надо его оценить — приятно было или больно, запомнить свои ощущения, увязать действия со всеми органами и членами. У животного с мозгом появился собственный опыт, оно стало неповторимой личностью.
Но...
Неужели и у личности нашлись недостатки?
Нашлись. Личность оказалась эгоистичной. Она копила опыт, но для себя. С большим трудом, почти не могла передать опыт стае или потомству. А для вида какой толк, если опыт не передается потомству?
Чтобы передавать опыт, потребовалось осознать его и выразить в словах. Появился язык человеческий.
Три миллиарда лет развития жизни на Земле изложены на трех страницах. Можно было вместить даже в одну страницу, в одну таблицу, так оно и сделано в моих статьях. Литературный журнал, к сожалению, таблиц не терпит, приходится ограничиваться словесным изложением. Однако, вы заметили, вероятно, что излагал я по жесткой схеме: после кристаллов пять этапов биокибернетики (генетическая, гуморальная, безусловные рефлексы, условные рефлексы, сознание). У каждой системы свои недостатки, ограничивающие возможности живого существа. Эти недостатки преодолеваются на следующем этаже, для чего создается целая система новых органов. Но и на следующем этаже выявляются недостатки — ограничения, их преодолевает новая система с новыми органами.
Конечно, нет смысла сравнивать сегодняшние машины с человеком. Мы избавили машины от первого этажа жизни — от самопостроения, избавили и от второго — от поиска материала. Начали сразу с третьего этажа — с безусловных рефлексов: вот готовый робот, вот твоя программа. Но за полвека продвинулись и к условным рефлексам: действуй так или иначе, в зависимости от обстоятельств. Как только наделим машины языком, а дело идет к тому, появятся и начатки сознания.
Непреодолимого барьера я не вижу.
Примерно такие мысли сложились у меня тогда — в 1955 году, сложились и остались при мне, поскольку „Литературную Газету" интересовало сообщение Кольмана, а не мои рассуждения.
Как водится, я в это время плыл по другому руслу. Которому? Геологическому, в основном. Усмирял вулканы и землетрясения.
Но года два спустя родимый журнал мой „Знание—сила" задумал выпустить номер, посвященный кибернетике. Призвали и меня, как штатного фантазера. Я изложил им свои мысли; целый час вся редакция терпеливо слушала меня. Я доказывал, что никакого предела нет, будут умные машины и сверхумные, возможно, даже и несогласные с человеком, даже непослушные. Но ведь и дети бывают непослушные; чем оригинальнее, тем самостоятельнее.
Меня выслушали с интересом и со вздохом сказали: „Нет, на такое мы не можем решиться". И согласились всего-навсего на скромную-прескромную повесть „Приключения машины" — подводного автомата, условно-рефлекторного, который шел по дну и вел геологическую разведку. Конечно, в конце концов он нашел алмазные трубки. Только и всего. Туго выдавливается робость даже из научной фантастики.
Впрочем, уже через год в другом журнале появилась повесть А.Днепрова „Суэма“, в которой машина и не слушалась и даже нахально грозила человеку. Робость таяла.
А еще через год или два — в конце 1960 года в журнале „Техника— молодежи" выступил академик Колмогоров, известный ученый, математик, позднее — создатель новой системы преподавания математики в школе. На этот раз он написал о том, что разумная жизнь может быть какая угодно с виду, даже в форме плесени. Противоположную позицию упорно отстаивал Иван Антонович Ефремов, считавший, что во Вселенной единый эталон красоты, разумные обязательно похожи на человека.
Академик Колмогоров предложил открыть дискуссию. Я был готов, я немедленно послал статью, она была опубликована под названием „В поисках предела"; тезисы ее изложены выше. Ее поместили не сразу, погодя, а в сборник даже и не включили. По обыкновению я попал не в дугу. Редакция хотела дать красивый спор техников с гуманитариями, так чтобы техники высказались за машины („Машина и есть человек будущего", — написал один математик), гуманитарии же показали бы всю неповторимость бесценной человеческой личности. Я оказался не в той команде, где следовало, и сборник обошелся без меня. Но моральное удовлетворение я получил все-таки. Несколько лет спустя мне довелось встретиться с академиком Колмогоровым. Он пришел выступать к нам в Дом Литератора, и дожидаясь, пока народ соберется, спросил фамилии присутствующих. Среди прочих назвался и я. „А, помню, — сказал он. — Вы единственный писатель, который поддержал меня**.
Поддержал, потому что не верил в пределы и не верил, что человек — совершенство.
А если не совершенство, стало быть надо улучшать.
Логический заход точно такой же, как на предыдущих страницах. У каждого этажа развития есть свое характерное достижение, но достижение имеет свои пределы, свои слабости. Этаж условного рефлекса приобрел опыт, но опыт этот личный, его трудно передать потомкам и виду. Сознание передает опыт языком, но...
Неужели и у сознания свои „но“?
Есть, конечно. Первая слабость — неточность языка. Слова многозначны, слова понимаются по-разному, словами нельзя выразить запах, музыку, пейзаж, черты лица, выразить оттенки чувств, даже мысли в точности передать.
Может быть, людям будущего надо образы передавать, минуя слова или дополняя слова мысленной иллюстрацией?
Я написал повесть о чтении мыслей. Назвал ее „Опрятность ума“. Прошла она сразу и с удивительной для меня легкостью. С удивительной, поскольку в фантастике все еще действовал сталинских времен принцип: „Наш советский вор много выше любого капиталиста". В пятидесятых годах советский вор со скрипом все-таки появился в печати. Помню, с каким сомнением Аркадий Адамов нес в редакцию первый свой детектив. Но в фантастике уголовникам не было места... А в повести о чтении мыслей плохие люди были просто необходимы.
О чтении мыслей я писал не первый. Обычно эта тема была связана со сверхчеловеком, могучим, властным и употреблявшим свой дар для личной власти. Я же подарил этот талант простой девушке Юле; в туристских походах знакомился с такими, да и рассказ начал с туристского похода. И волей-неволей встал для нее и для меня вопрос: читать мысли — хорошо это или плохо? Оказалось, в некоторых случаях хорошо; я ввел их в сюжет: хорошо для учительницы, чтобы разобраться в смутноватом понимании ребятишек — ее собственных учеников. Хорошо врачу для понимания болезней и не только психических, хорошо для разоблачения преступников, симулянта в частности. Но и не очень хорошо в личной жизни: можно услышать что-то некрасивое, даже нечаянно некрасивое, потому что мысль — это черновик, вслух выговариваются отредактированные слова. И черновик не всегда точно выражает задуманное: он может быть груб, скороспел или однобок. Так что спорной оказалось мечта об открытости мыслей. Хорошо бы друг другу показывать ландшафты, лица, графики, чертежи, картины из собственной памяти, а с другой стороны, как бы не заляпать их грязью нечистоплотных мыслей. Особая опрятность ума нужна для обмена мыслями. Так я и назвал свою повесть.
Ладно. Без чтения мыслей можно обойтись. Но гораздо важнее для нас другой органический недостаток: разобщенность пяти кибернетических систем, пяти этажей.
Повторяю: все они были созданы постепенно в процессе развития, и у каждого этажа была своя задача. Генетический этаж был необходим для построения тела, гуморальный — для увязки со средой и стадиями развития, безусловно-рефлекторный — для движения, для поведения, условно-рефлекторный — для изменений в поведении, для накопления личного опыта, сознание — для обмена опытом. Сознание — высшая система, но руководить каждой клеткой мозг не может, так же, как главнокомандующий не может давать команды каждому солдату по отдельности. Мозг человека весит килограмм с лишним, тело — 60-80. В мозгу миллиарды клеток, в теле — триллионы. В результате, в теле, как и в армии — вынужденная иерархия: генералы отдают приказы офицерам, офицеры — сержантам, те — рядовым. Так и в организме: мозг отдает приказы спинному мозгу или членам или органам, те распоряжаются тканями или кровью, кровью все сообщается клеткам. Порядок... но и беспорядок. Из-за самовластия и инерционного упрямства нижних этажей может погибнуть все тело.
Обостряется этот разнобой в частности при пересадке органов — чужих сердец, чужих почек. Организму нужно приживить сердце, сознание это понимает, а иммунная система, относящаяся ко второму этажу — не понимает и не признает. Она и уничтожает сердце, почку, любой пересаженный орган. Бывает и так: мозг понимает, что организм болен, надо уничтожать вредоносные вирусы и бактерии, а иммунная система обманута, „ловкие и хитрые враги" (вирусы или микробы) притворились своими, и тело не сопротивляется. Это бывает при гриппе, при чуме, а у животных при сибирской язве.
Не менее трагична инерция генов. Гены клетки могут вырастить все, что угодно: руку, ногу, глаз, мозг, целого человека. Ящерицы способны отрастить потерянный хвост, аксолотли — откушенную лапу, целый червяк вообще вырастает из половины, из кусочка. Так что регенерация вовсе не противопоказана природе, это человек утратил ее, разделив обязанности между пятью кибернетическими системами.
И все-таки надежда тут есть. Дело в том, что границы между системами податливые, это не каменные стены, а занавеси, информация через занавески просачивается. Условно-рефлекторная система воспринимает из внешнего мира образы; сознание может воздействовать на нее воображением. Организм доставляет в мозг эмоции, мозг эмоциями может возбуждать железы, тревожить или успокаивать кровь и т.д.
Кроме того в истории развития жизни видна еще одна, даже многообещающая тенденция. Новые киберосистемы, более совершенные, нередко перехватывают обязанности старых систем, вытесняют их. Так, третья система со всеми своими нервами была создана для движения. У насекомых она и ведает только движением, а всей физиологией — кровь. Именно поэтому осы-наездники могут выкармливать своих личинок в теле кузнечиков. Осы парализуют нервы кузнечика, а тело его живет, вырабатывает все, что надо и позволяет личинке кормиться как бы живыми консервами. У человека же нервы пронизывают все органы. Если нарушена нервная система — гибель. В свою очередь безусловные рефлексы почти вытеснены у человека условными. Что осталось от автоматики? Только миганье, да отдергивание прищемленного пальца.
Сознание — сравнительно молодая система, она существует два-три миллиона лет, еще не успела набрать силу. Но тенденция ее усиления заметна. И можно надеяться, что со временем воля овладеет всем телом, будет распоряжаться и борьбой с болезнями, и приживанием органов, и заживлением ран, и, чем черт не шутит, выращиванием потерянных органов. К тому идет тенденция природы, а задача науки — тенденцию поддерживать, усиливать, ускорять.
На первом этаже кибернетика породила создание тела, на втором — изменение физиологии тела, на третьем — поведение, на четвертом — изменение поведения, на пятом — сознание. Что запроектируем на шестом — изменение сознания или изменение тела по собственному желанию: роста, внешности, способностей?
Метаморфная раса, люди-протеи, люди-хамелеоны, люди-маски!
Громаднейшая тема. Мне кажется, никто еще не брался за нее по-настоящему, даже Овидий. Овидий только привел случаи с метаморфозом. И современные фантасты чуточку пощипывали тему. Детектив с меняющим лица преступником у П.Багряка. Развод со сменой внешности у О.Ларионовой. Все порвано, и встретимся — не узнаешь, не полюбишь. Другую любил.
Я тоже пощипывал тему. Написал о девушках, меняющих внешность — „Право на красоту". Редакторша забраковала. „Спрячьте и никому не показывайте", — сказала она. И поскольку тут же она расхвалила другую мою повесть, я не сопротивлялся.
Написал о человеке, изменившем способности — „Требуются таланты". И тут не обошлось без изнанки. Девушка Маша полюбила человека простого, рядового, но доброты редкостной. А тут еще и ум редкостный... отвлекающий от личных дел.
Написал я еще и повесть „Ордер на молодость", естественное продолжение темы омоложения. Так она и начинается с повестки:
„Уважаемый Юш Ольгин!
Поздравляя Вас с почетной датой, шестидесятилетием со дня рождения, напоминаем Вам, что по мнению современной медицины шестидесятилетний возраст наиболее благоприятен для перестройки мужчины на следующую очередную молодость. В этой связи просим Вас в удобное для Вас время посетить ближайший Центр Омоложения, предварительно заполнив анкету: „Каким Вы хотите быть?"
И Ольгин задумывается: каким бы он хотел быть? Жизненные неудачи вспоминает. Что упустил? Что хотел бы исправить?
Первое горе: неудачная любовь. Влюбился... а девушка обожала известного артиста. Ольгин уступил, не пытался вымучить любовь. Не стать ли артистом во второй молодости? Ему предоставляется возможность испытать. Не понравилось. Не почувствовал искренности в актере. Самим собой хотел остаться, самим собой.
Почитателей театра прошу со мной не спорить. Это Юш Ольгин так рассудил, а его не поддерживаю.
Вторая мечта была о космосе. Отец Юша был космонавтом, точнее — исследователем планет, дежурил на дальних спутниках. Юш познакомился с его жизнью, не пришлась по душе. На спутниках требовалась самостоятельность и любовь к ручному труду: уменье чинить и налаживать. И еще — привычка к безделью. Два-три человека — компаньоны на годы. Юш был человеком общительным, отшельничество не привлекало его. И он уступил свое место приятелю, хотя и победил его на конкурсе.
И еще третья была мечта — тоже конкурс на большой архитектурный проект — перепланировку всей Австралии. Тут Юш просто не сумел победить, таланта не хватило. И еще он понял попутно, что каждый победитель вынужден огорчать соперников. Юш не любил огорчать, радовать предпочитал. Такой человек.
Мне и куратору его стоило большого труда найти для Юша подходящее занятие во второй молодости. И в конце концов куратор предложил Юшу самому стать куратором — консультантом для омолаживающихся — помогать людям найти свое место в жизни.
Но, конечно, это частная тема — не общая картина мира меняющихся по своей воле людей. „Ордер на молодость" — история меняющих свой возраст. О меняющих внешность написал я повесть „Я выбираю я“. Там люди у меня становятся дельфинами, дельфиньими глазами осматривают подводный мир. Но вообще тема изменчивости — рискованная тема. Мы живем в мире двусветных темно-светлых людей. Смена внешности представляет слишком много возможностей для темных: совершил преступление, сменил лицо, и нет тебя. Но что же все разоблачать и разоблачать темных личностей? Этим занимается не только фантастика. А мне все хотелось писать про желательное, светлые цели намечать.
Даже и чтение мыслей потребовало опрятности ума, деликатности мышления. Мир изменчивых должен быть особенно деликатным.
На нескольких страничках написал я полный отчет о моих находках на биокибернетическом русле. Несколько страничек, а плавание продолжалось сорок лет. Вот даты: открыл я для себя кибернетическое русло в 1955 году. Уже тогда понимал, что предела возможностей тут нет, через два года ясно представлял себе все пять этажей биокибернетики, доклад сделал, печатать не решились. Только в 1960 опубликовал пятиэтажную схему и то благодаря академику Колмогорову, он пробил тему, я пристроился в затылок.
И еще восемь лет понадобилось, чтобы подняться на шестой этаж — этаж исправленного человека будущего. В 1968 году опубликовали статью „Волетворцы — наши наследники". Волетворцами назвал я людей, меняющих тело по своему желанию, вопреки железной схеме генов. Опубликовал статью в географическом ежегоднике „На суше и на море“, но серьезные ученые не читают „На суше и на море". Доклад сделал трехчасовой перед друзьями моими долголетчиками. Слушали, хвалили... но лабораторий не было у них.
И двадцать два года спустя повторил статью, таблицу и схему статьи в книге своей главной — „Лоция будущих открытий".
О повестях я говорил: разрозненные картинки мира волетворцев. На роман не раскачался, не так легко осмыслить этот мир протеев. Только написал схему романа — „замысел", где изобразил специальный Институт Волетворчеетва широкой программы: величественное здание, целый городок, на воротах которого можно было бы написать даже:
„МЫ НЕ РАБЫ СВОИХ ГЕНОВ!"
Глава 8. РУСЛО КОСМИЧЕСКОЕ
К великому сожалению литературная молодость моя пришлась на эпоху робкой и ползучей фантастики „На грани возможного". Космическая тематика не запрещалась, но считалась нежелательной, подозрительной, недостаточно патриотичной. Критики объясняли нам, что в космос тянет читателя растленная западная литература, чтобы отвлечь читателя от насущных земных проблем, наша же фантастика от твердой почвы не отрывается, фантазирует о том, что нужно сегодня, а завтра будет явью.
Конечно, я, пожизненный поклонник географии, с удовольствием писал о земных проблемах. С детства я знал, что стадия географических открытий давно прошла, при моей жизни не открыли ни одного солидного острова. Горные хребты еще находились, но преимущественно на дне океанов, так что фантазировать об открытии неведомых стран было бы неубедительно. Понимал я, что и стадия использования и обработки началась десятки тысяч лет назад; в мое время в самом разгаре была инженерная география, строительная, перестроечная, творческая. Что ж, и стройки волновали меня: новые трамвайные линии в самом юном возрасте, ныне — новые магистрали, новые каналы, тоннели, новые города, плотины и озера. Мне нравилось жить в настоящем мире и описывать его изменения.
Между прочим, это единое правило для всех естественных наук: стадия открытия, стадия использования и обработки, стадия переделки. И связано оно с процентом использования: при открытии снимаются готовые пенки — первый легкий процент; процентов до десяти требуют обработки; выжимания десятков — переделки, управления, расчета. Это хорошо известно в гидротехнике. Существуют же реки, которые не доходят до моря, никуда не впадают, до последней капли используются на орошение, например, Зерав-шан, Мургаб, Чу, ныне Аму-Дарья...
Не помню, от кого услышал я о проблеме Каспийского моря. Усыхало оно в те годы, от портов отступало, на карте съеживалось, на северо-востоке потеряло изящные заливы. Я пошел консультироваться к профессору Ахутину: гидротехнику и гидравлику я ему сдавал. Профессор рассказал мне, что существует восемь проектов спасения Каспия, например, разные варианты добавления воды из северных рек, Дона и даже Днепра. Самый же лихой, самый дорогой, самый трудоемкий и самый вредоносный предусматривал сооружение канала из Азовского моря в Каспийское через Кум-Манычскую впадину. Действительно вода потекла бы по нему самотеком, поскольку уровень Каспия на 26-28 метров ниже, так что можно было даже и электростанции поставить на стоке. Но зато Черное море стало бы солонее, а из Черного соленая вода потекла бы в Азовское, а из Азовского в Каспийское, и была бы загублена драгоценная рыба всех этих трех не очень соленых морей. К счастью ничего этого строить не стали, а сейчас уровень Каспия поднимается. Почему опускался — неведомо, почему поднимается — тоже неведомо.
Кстати, все эти новейшие проекты очень стары. Ахутин показал мне карту, составленную русскими инженерами в 1916 году. Все створы гидростанций намечены на ней, поворот сибирских рек тоже.
О повороте я тоже услышал от Ахутина и он же познакомил меня с инженером Давыдовым, в прошлом министром водоиспользования одной из Средне-Азиатских республик, тогдашним автором проекта переброски сибирских рек. Повернуть он предлагал не только Обь, но и Енисей, перелить с севера на юг примерно две Волги, рассчитывал еще, что эти воды поработают дважды: испарившись на полях, осядут снегом на горных склонах, а весной при таянии еще раз прольются уже по знакомым руслам Сыр-Дарьи, Аму-Дарьи, Зеравшана, той же Оби и Иртыша. Заманчивая перспектива. Но для того в начале надо было построить плотину, канал шириной с Волгу с множеством шлюзов, да еще ждать, чтобы Обь наполнила водохранилище, а ждать надо было 16 лет, и водохранилище это было бы величиной с три Аральских моря и утопило бы (правда, инженер Давыдов о том не знал) все месторождения тюменской нефти. В те времена территорий не жалели у нас, считали, что просторы беспредельны.
На обсуждениях проектов познакомился я еще с одним преобразователем природы — инженером М.М.Крыловым — лауреатом Сталинской премии за проект ледяной плотины. Тоже фанатик был, даже дочь свою назвал Льдиной, не знаю, сказалось ли это на ее темпераменте. У него была своя идея: изменить климат льдом. В зимнее время он предполагал качать воду из рек на поля, наморозить многокилометровые наледи, с тем, чтобы они весной долго таяли, увлажняли воздух, смягчали жару в начале лета и добавляли бы воды в жару... Проект Крылова, конечно, не столь масштабен, как Давыдовский, но заметно дешевле. Однако и он не был осуществлен. „Изобретатель, — говаривал мне Крылов, — должен быть немножко нахальным, немножко голодным и очень злым“. Злости, видимо, не хватило. Скромный человек был, худенький, с усами, порыжевшими от курева, меня он считал коллегой — изобретателем, лауреатство не открыло перед ним все дороги. О его идеях я написал в своей повести „Иней на пальмах". Повесть была тоже о холоде, но фантастическая. А задумана она была по принципу „наоборот". Есть в природе процессы, где энергия выделяется бурно: горение, взрывы; есть процессы, где энергия поглощается. Есть атомные взрывы, все уничтожающие, испепеляющие, почему бы не быть антивзрыву — мгновенной зиме?
Нажал на кнопку, и ледяная плотина на реке, ледяные плоты, острова... иней на пальмах.
Позже, задним числом я узнал, что на фронте ходили слухи, будто бы у гитлеровцев есть такая бомба. Может быть, это был вывернутый наизнанку слух об атомной бомбе.
Так что темы я находил... даже в разгар идеологической зимы.
Но вот пришла оттепель. Образ этот ввел Илья Оренбург, так он озаглавил свой роман, и его еще долго корили: „Какая оттепель? С какой стати оттепель? Разве была у нас когда-нибудь политическая зима?“ Но оттепель распространилась, захватила фантастику, и однажды весной 1954 года Жигарев, главный редактор журнала „Знание—сила", вручил мне несколько статей специалистов о ракетах и автоматике и предложил составить номер журнала, посвященный будущему полету на Луну.
Я взялся с удовольствием. Астрономия интересовала меня не меньше географии. Небосвод — естественное продолжение Земли, но на Земле я к великим открытиям опоздал, а в космосе все еще было впереди, не только для открытий, но и для фантазии. Конечно, читал я и Циолковского, и Штернберга, и Перельмана, на радио писал очерки об астрономах-лауреатах, о Г.А.Тихове, самой собой, который считался у нас основателем новой науки астробиологии...
Хорошее лето было, приятно вспомнить. Жил я тогда в Кременье, в деревне на Оке, пониже Каширы. Кругом леса, на любой полянке мой кабинет. Жарко, пахуче, в руке у меня картонка, „мыслятня“ называется. Хожу по траве взад-вперед, думаю о Луне.
Я предложил сделать отдельный номер в номере с внутренней цветной обложкой, представил себе, как бы оформил в журнале подлинное сообщение о полете на Луну. Датировал 1974 годом — только на пять лет ошибся, поместил сообщение Академии Наук, портреты и биографии четырех космонавтов: командир был, штурман, инженер и врач. Стартовую площадку поставил на вершине Казбека и еще дал разгонную эстакаду (был и такой проект, но не в Байконуре). И от себя написал о той пользе, какую принесет освоение Луны. Конечно, поставил там обсерваторию — мечта астрономов, только ныне осуществленная на спутнике. Поставил еще лабораторию для работы в безвоздушном пространстве и прибавил клинику для сердечно больных, чтобы им легче было ходить при лунном в шесть раз уменьшенном весе.
Открылись литературные ворота в космос, широко открылись для всех космических тем — для трех потоков тем.
Первый поток: космос — широченное место действия, сцена для приключений, борьбы со стихиями, с чудовищами. И место действия для всех вариантов развития истории: утопических, катастрофических, сатирических, юмористических, абсурдных, разумных, теократических, демократических, однополых, трехполых.
Второй поток: дождь подарков с неба. Нам скучно и одиноко на Земле, вообще мы ее устроить для себя никак не умеем. Мы ждем, мы хотим, мы мечтаем, чтобы на звездах, вокруг звезд жили братья по разуму, желательно „старшие", более разумные, богатые и щедрые, и в один прекрасный день пусть они явились бы на Землю с огромным мешком подарков, технических, социальных, биологических, личных.
Даже личных. Засело у меня в памяти письмо одной американской девицы — не мне, Мензелу, автору книги о летающих тарелках, скептику, не верящему в пришельцев. „Зачем вы разрушаете мечту? — писала ему девушка. — Вы же знаете, каково в Вашингтоне — сплошь негры и чиновники, приличной девушке не с кем познакомиться. И я начала роман о том, что возле моего дома спустилась летающая тарелка, и из нее вышел небольшого роста блондин..."
Все должны привезти тарелки, даже женихов.
Надежда на подарки так велика, что многие рассказы кончаются не встречей, а только сведениями о братьях по разуму. Они найдены на какой-то планете, даже меньше того: получены сигналы от них. Сигналы уже радость — братья существуют, подарки будут.
Есть, конечно, и не менее мощная линия страхов: чужаки злы, чужаки опасны, чужаки хотят нас уничтожить...
Третий поток: деловой. Космос — продолжение Земли. На Земле мы работаем, живем, устраиваемся; будем работать, жить, устраиваться и в космосе. Для меня эта трезвая группа тем наиглавнейшая.
Однако вернемся в год 1954.
Я уже не был новичком в фантастике в ту пору, я был достаточно подготовлен для того, чтобы распахнуть широченные ворота в космическую тему. Мне поручили их распахнуть, я поднатужился и растворил.
Но я не был новичком. Младшие мои товарищи, представители следующего поколения, те, что были моложе лет на десять, налегке вприпрыжку вбежали в открытые ворота, а я потащил с собой тяжелые чемоданы начатых и готовых рукописей с геологического русла и с русла географического, в частности ледяную фантастику „Иней на пальмах", энергетическую фантастику обо всех видах энергии („Все цвета радуги" называлась она в черновике), вулканическую повесть, о которой я говорил уже, повесть о землетрясениях, а также и „подлинную фантастику без всякой выдумки" — наше совместное с Петром Евгеньевичем творение. Почти десять лет прошло, прежде чем все они вышли в свет. Я просто загубил бы себя как писателя, если бы сосредоточенно ждал их выхода в свет...
И еще один недостаток не новичка. Я продвигался неторопливым темпом. Я же привык видеть впереди запретные ворота, приближался к ним на шаг, еще на шаг... а когда они распахнулись, сделал за ворота очередной шаг, не ринулся во всю прыть.
Сразу после выхода нашего „лунного" номера другой журнал, до того неустанно терзавший „Знание—сила" и меня лично, предложил мне принять участие в конкурсе. Я написал скромный рассказ „Лунные будни" о скромной девушке, которой предложили обслуживать молодежную станцию на Луне, все хозяйство взять на себя, чтобы избавить молодых гениев от бытовых мелочей. Вот и сделал я очередной маленький шажок — после первой высадки на Луну описал первую станцию. С точки зрения фантастики это действительно скромный шажок; на самом деле высадка на Луну состоялась 25 лет назад, а станции пока нет. Но у фантастики иной темп развития. Описанное в печати уже не потрясает. Лунный номер вышел, лунная тема закрыта. Другие писатели покоряли уже Венеру (Казанцев, Стругацкие, Забелин, Палей).
Итак, Венера открыта, Марс обследован еще раньше (Уэллс, Богданов, А.Толстой). Пришлось мне совершить прыжок за пределы Марса — в пояс астероидов, написать космическую робинзонаду — „Пленники астероида“. На новом месте оказались свои трудности. Робинзонады космические отличаются от земных не в лучшую сторону. На Земле для робинзонов заготовлены острова с щедрой природой, космические робинзоны, как правило, беспомощны. Их вышвырнуло на голую скалу, где нет ни воды, ни воздуха, ни даже тяготения приличного. Они целиком зависят от запасов, уцелевших на полуразбитом корабле. Их подвиг в долготерпении: дождутся или не дождутся помощи?
К удивлению даже эта повесть о терпении проходила не без труда. Одна из редактрис без тени улыбки сказала мне: „Я объясню вам, в чем порочность вашей повести". Так и сказала: „порочность". — “Сейчас, когда у нас такие успехи в космосе, порочно описывать крушение звездолета, подрывая веру в надежность нашей техники “.
Впрочем, времена уже были либеральные. В другой редакции „Пленники астероида" прошли, так даже озаглавили сборник.
Уже после этого я решился на рывок за пределы Солнечной системы.
Здесь придется дать полстранички науки и совсем немного цифр. Без цифр, одними восклицательными знаками не обойдешься.
Дело в том, что межзвездные просторы чудовищно, невообразимо, бессмысленно, неприлично пустынны. Они так громадны, что километрами выражать их бесполезно, их мерят световыми единицами: одна световая секунда — 300 тысяч километров. Диаметр Земли, целого мира нашего — всего лишь одна двадцать третья доля световой секунды. До Луны — чуть побольше одной световой секунды, до Солнца — восемь минут, минуты — до Марса и Венеры, до края Солнечной системы — несколько часов, а до ближайшей, самой наиближайшей звезды — четыре с лишним года! До прочих — десятки, сотни, тысячи... Световые годы пустоты! Неужели там нет ничего?
Так вот, есть основание думать, что в промежутках между звездами могут оказаться промежуточные тела, побольше планет, поменьше звезд, а некоторые даже с приемлемой температурой, вроде земной. Их не нашли, потому что они светятся очень слабо, или совсем невидимыми инфракрасными лучами. Я так и назвал их „инфрами“. Право на название за мной, поскольку я опубликовал гипотезу на целых две недели раньше американского астронома Шепли. Но так как американцы не читали моего рассказа, сейчас принято называть эти полузвезды „коричневыми карликами".
Инфры могут быть и ближе звезд — на расстоянии в световые дни, недели, месяцы. И вот герой мой — старый космонавт, пенсионер, узнав об открытии инфры, понимает, что успел бы слетать туда — это будет самое последнее его путешествие.
Кстати, именно тогда мне пришлось задуматься: а сколько же лет люди будут жить в следующем столетии — 80 или 180? Если 180, канва в рассказа совсем иная.
И полет состоится. И на инфре находят цивилизацию. Но на дне в глубине океана. И старик ныряет туда в надежде на открытие, но без надежды на возвращение, отказывается от доживания на пенсии. „Жизнь измеряется делами, а не годами”, — любимое его изречение.
Освоив инфры,- я должен был направиться дальше к звездам. Но здесь, как и в других руслах, существует свой порог. Даже не порог, а барьер, стена, поставленная Эйнштейном: категорическая невозможность летать быстрее света. Годы, годы. Десять лет для полета к ближайшей звезде и обратно, десятки-сотни-тысячи лет к другим звездам. Громаднейшие громоздкие ракеты, несусветные запасы топлива, многолетние тоскливо-однообразные дежурства в течение всей жизни. Мучительство!
Фантастика обходит это, как может. Использует четвертое измерение, антимиры, ныряет в черные дыры. Придумывает подпространство, надпространство, ноль-пространство у Ефремова. Шорин — мой герой, о нем пойдет речь на следующей странице, — предлагает разрушать пространство, просверливать его. Дело в том, что Шорин, так же, как и я, а до меня Ньютон, считает пространство очень твердым, тверже стали. Каким же образом Земли со всеми своими пассажирами ухитряется беззвучно пробивать эту сталь? Есть у меня некоторые соображения, но они сложноваты. Самых дотошных отсылаю к книге „Лоция будущих открытий” („Наука”, Москва, 1990). О ней речь в последней главе.
„Пленники астероида” писались для „Молодой Гвардии”. Но тамошний редактор был твердым перестраховщиком. Из рукописей сборника он взял только два рассказа, которые публиковались в журналах. Однако конкуренция существовала и тогда, фантастику печатали целых два издательства. Я перенес рукопись в Детгиз. Там редактором оказался у меня Аркадий Стругацкий, может быть самый приятный из всех моих редакторов. Аркадий прочел и мягким своим голосом (позже он стал суровее) вежливо сказал: „Георгий Иосифович, мы возьмем все ваши рассказы, но один из них хуже других, вы не могли бы его заменить?” И я согласился. И вместо того рассказа, действительно и по тематике неуместного, единственного не космического, превратил в рассказ главу из романа — „Функция Шорина" „Функция" эта стала моим хрестоматийным сочинением, она кочует из сборника в сборник. В том же Детгизе другой редактор сказал мне, что „Функция" эта на голову выше всего сборника. Но почему? Ведь я нарушил все советы и наставления литературоведов, начиная с учителя моего Семена Абрамовича. Все они твердили, что высшее достижение писателя — изобразить человека во всей его тонкой сложности, что многосторонним должен быть культурный человек. Шорин прост как прямая линия. Он человек одной идеи, и вся его жизнь подчинена этой идее. Он даже уверил себя, что не имеет права погибнуть, пока не выполнит своей функции. Это автобиографический плагиат: я сам себя уверял, что не погибну на войне, потому что функции своей не выполнил. Самоутешение и самовнушение. Разве у двадцати миллионов убитых не было своей функции? И вот, к удивлению, именно вопреки литературным правилам написанный рассказ производил впечатление. Некоторые читатели говорили мне, что они хотят быть похожими на Шорина. Так, может быть, и в самом деле не средняя человеческая противоречивая запутанность, а резкая выдающаяся черта производит больше впечатления? Я давно замечаю, что люди любят ясную простоту.
Что же касается функции Шорина, она была обычная научно-фантастическая. Он тоже хотел во что бы то ни стало найти братьев по разуму и наладить с ними постоянную связь. Характер у него был незаурядный, а цель-то общефантастическая.
Но далеко не все авторы заботились о правдоподобном транспорте. Как их герои переправлялись на Сириус, на Вегу, на Бетельгейзе? Неведомо как. Потомки наши придумают, пришельцы перевезут,. как-нибудь доставят в удобной спальной ракете. Важно, чтобы было на что посмотреть. И вот раз за разом появляются рассказы, где звездолетчики, улетев за десять световых лет, находят там цивилизацию, улетают за сто световых лет и находят цивилизацию, улетают за тысячу, за десять тысяч — аж в самый центр Галактики, за миллионы световых лет в соседние галактики и находят там цивилизацию... Цифры уже не производили впечатления: миллион, два, три... сто миллионов световых лет... лишь бы нашлась цивилизация.
И я, упорный искатель новизны, подумал на каком-то этапе: „Миллионы-миллионы световых лет и цивилизация — это уже не новинка. Что если никаких цивилизаций не найдут?"
Логика географии моей любимой подсказывала следующее.
Первая стадия — открытие, обследование, использование готовых даров природы. Стадия вторая: освоение, заселение, обработка земель. И уж третья: когда свободные земли использованы, богатства исчерпываются — преобразование открытых земель, те есть орошение, осушение, каналы, тоннели, лесопосадки...
Космос, судя по началу, обещал не очень много богатства. Может, там и есть месторождения, да перевоз-то почем? Для освоения, заселения, обработки чужие планеты явно не годились. Очевидно человечеству, не в ближайшем будущем, а лет через двести-триста придется заняться преобразованием планет, приспособлением их для человека.
Или же — по совету моего йога — приспособлением человека к планетам, получению тела, пригодного для жизни в космосе. Но как с таким телом возвращаться в отпуск на Землю? Переодевать его что-ли?
Для начала я решил планеты приспосабливать. Но почти все они крупны, человеку на них будет тяжело жить. Задача первая: расколоть их на части. Я решил пожертвовать в первую очередь Ураном — далекая планета, холодная, явно бесполезная, обойдемся без нее. А если расколоть, выйдет целых двенадцать Земель — хватит для расселения на первое время. Потом можно будет Нептун пустить в расход, со временем — Сатурн и Юпитер.
И написал я рассказ „Первый день творения", рассказ о создании двенадцати планет из Урана. Парадный рассказ, о первом дне творения.
С подъемом писал я его. Масштабность вдохновляла. Не какое-нибудь путешествице, а создание дюжины миров. Праздник человеческого могущества. И героем я выбрал молодого поэта, свидетеля и участника великого дела. Он сам понимал, что он очевидец исторического события, дал себе слово воспеть его стихами. У меня каждая главка начиналась стихотворным эпиграфом.
Тоже подумать надо было: а какие стихи будут в те времена — в XXIII веке? Я решил: пусть будут разные. Давал и классические размеры, и свободный стиль под Маяковского и романс. Решил, что в будущем единого стиля не будет, у каждого стиха своя форма. Рассказ был напечатан довольно быстро в журнале, в авторском сборнике, в альманахе, переведен на немецкий, румынский, японский...
Но как же мне влетело за него от нашей критики!
„Я не знаю, что получится, если свалить сто масс в одну кучу, — писала одна очень прогрессивная критикесса, — но вижу, что получается, если свалить в одну кучу сто глупостей". Впрочем, тут же досталось и Стругацким за то, что их героям захотелось выпить холодного пива перед космическим стартом („И сколько же пива мы увидим в фантастике!" — возмущалась критик). Мне не удалось поговорить с этой сердитой дамой, но я так понимаю, что у всех критиков фантастики логика единая. Прежние честили фантастику за то, что она отвлекает от земных дел, указанных бюрократами, новые — за то, что она отвлекает от разоблачения бюрократов. Мешает восхвалять, мешает разоблачать. Но привлекает к движению вперед. Вперед двигаться надо или не надо? Задачи ставить надо или не надо?
— Ваша статья несвоевременна, — сказал мне полгода назад совсем другой редактор, когда я попробовал ставить задачи... самостоятельно, никого не спросясь.
Кроме того, в том космическом рассказе я сам себя подставил, выступив со стихами. Так логично было поиздеваться над стихами прозаика. Эту задачу взял на себя другой прогрессивный автор, не поэт, правда, прозаик, медик по профессии, автор книги о Павлове.
После праздничного журнала, посвященного первому прибытию на Луну, я написал „Лунные будни". И здесь, после праздничного „Первого дня творения", я написал о буднях, месяцах, годах отделки планеты, приспособления ее для житья. Заинтересовала меня смена отношения: высшее достижение становится заурядностью. Так в эпоху открытия, в XVI веке, Америка была главным достижением человечества. Если бы какие-нибудь пришельцы прибыли тогда на Землю, первым делом им похвалились бы: „Мы целый материк сумели открыть". А двести лет спустя, в начале XVIII, та же Америка стала далеким захолустьем, местом ссылки, рынком работорговли, люди мало-мальски культурные только и мечтали о поездке в Европу. И изобразил я в очередном рассказе „Мы с переднего края" будничную, скучную, тягомотную и опасную работу на неосвоенной планете. Героиня этого рассказа — театральная художница, влюбившаяся в героического космонавта, поехавшая за ним. А на той новой планете ей просто скучно, делать нечего, потому что культура-то на Земле, в уютном Магадане „подогретые тротуары". А на планете стройка, грязь, жар, извержения и ни единого художника.
Этот рассказ я старательно вставлял во все свои сборники, но особого интереса он не вызвал. Должно быть скучно читать про скучные будни. „Подумаешь, про целину написал", — говорили мне.
К космическим делам я еще вернусь, но на другом русле, футурологическом, вероятно. Тут мне попалась одна малозаметная, но очень любопытная протока, я завернул в нее и написал целый роман.
Раскалывая планеты, разглаживая планеты, я все время не забывал о глубоко противной для фантастики стене, которую выстроил всеми почитаемый старик Эйнштейн, доказывая, что скорость света — предел скорости. И вот однажды подумал я: нельзя ли передавать звездолетчиков по радио? Передавать людей со всем оборудованием и без всяких запасов топлива на разгон и торможение, избавить путников от нуднейшего, многолетнего странствия, когда за окном нет ничего, кроме все тех же и тех же созвездий, почти не меняющихся от года к году, и не требуется от тебя ничего, кроме терпения, терпения и долготерпения, регулярного дежурства, сплошь и рядом неподвижного дежурства от молодых лет до старых...
Но лучше я расскажу, как это все сложилось в рассказе „Алексей Березовский — волшебник без палочки". В дальнейшем рассказ этот стал тринадцатой главой романа „Мы из Солнечной Системы" (1965).
Ленинградский блокадник. Голодный в голодном городе лежит мой герой, укрывшись всеми одеялами и пальто, чтобы капли тепла сохранить в оледеневшем теле, и мечтает — о чем? — о еде, только о еде, о белках, жирах, углеводах... Но герой химик по образованию, и однажды ему приходит в голову, что еда состоит из обыкновенных атомов, из распространеннейших элементов — углерода, водорода, кислорода, азота, серы и фосфора немножко, кальция для костей, натрия, калия для крови. Но ведь все эти элементы тут же, рядом с ним, кислород и азот — в воздухе, водород — в намерзшем льде, углерод — в дереве — в столе и стульях, в каждой странице бесполезных книг, кальций — в известке, в штукатурке.
Почему об этом не думали раньше? Где были ученые головы? Никогда не голодали раньше? Не понимали, что голод придет с войной? Почему не изобрели, не раздали людям этакие машинки вроде пишущей, чтобы, постукивая, расставляли атомы — углерод к кислороду, к кислороду — водород: сахар — С17Н22О11, жир — С17Н33СООН, витамин С — С6Н8О6, даже спирт для настроения — С2Н5ОН. Хотя бы сахар, жир и водочка! Вот согрелся бы!
Ты себе полеживаешь, а машинка стучит... жизнерадостно, обнадеживающе, надежно! За ночь настучала завтрак, к середине дня — обед, к ужину ужин.
И не сразу приходит в голову первое сокрушительное возражение:
- Это сколько же времени стучать надо на один квадратик сахара? В нем примерно 1023 атомов — число с двадцатью тремя нулями.
Позднее я (не Березовский) прочел, что Норберт Винер — создатель кибернетики — отмечал то же препятствие: чересчур много информации нужно для этого процесса.
Но есть хочется, мысль об аппаратике не уходит. И в этот момент с улицы раздается:
— Граждане, воздушная тревога!
Березовский садится на постели. Нет, он не собирается спасаться. Давно решил: „Будь, что будет! Если умирать, лучше сразу... Авось и на этот раз пронесет".
— А радио как же? — думает он.
Конечно, школьную физику он помнит отлично. Знает, что в звуке до 20 тысяч колебаний в секунду. Двадцать тысяч колебаний доносит до его уха тарелка радио, висящая на стене. Пищевой аппаратик не обязан постукивать как пишущая машинка. Он может зудеть, пищать, шипеть, быть неслышным вообще, но прилаживать тысячи и тысячи атомов ежесекундно.
Кроме того, и это самое главное, ведь радио вообще не передача. „Передача" — неточное слово. На самом деле радио — копирование. На станции звучит голос диктора, его кодируют, переводят в электромагнитные волны. Волны эти рассылаются во все стороны, попадают в разные комнаты, и там в приемнике перекодируются обратно. Даже не обязательно лепить кусочек сахара с такой стремительностью. Кусочек в минуту — совершенно достаточно.
Или в данном случае:
— Граждане, передаем обед из трех блюд. На первое...
И даже лучше того. Не обязательно всем разливать суп в одно и то же время. Существует звукозапись — на патефон, обед записан на пластинку, у каждого на полке набор блюд. Когда проголодался, вставил в проигрыватель...
Заманчивым и легким становится самое дальнее звездоплавание. На Земле человек входит в космический вокзал, с ним несколько чемоданов с пластинками; чемодан еды, чемодан инструментов, чемодан с микрокнигами. Входит, садится в кресло, щелк, открывает глаза... и он уже на вокзале планеты А, самого приятного спутника звезды альфа-бета-гамма, где-то за тридцать-сорок-пятьдесят световых лет от Земли. Конечно, на Земле прошло за это время 30-40-50 лет... но путник их не ощутил. Он свеж, он молод, он только закрыл и открыл глаза.
На этом месте в рассказе о Березовском я, конечно, поместил таблицу. Ничего не поделаешь, я мыслю таблицами. В свое время колючий Альтов (фантаст и изобретатель) написал в пародии обо мне, что я пишу романы в 144-х таблицах. Конечно, на таблице все разъясняется экономнее, но редакция возражает, изложим суть таблицы словами.
СВЕТ
Простейшее единичное копирование: кино, фототелеграмма, телефакс.
Многократное копирование: телевидение.
Отложенное копирование: видозапись.
Искусственная запись: мультипликация.
На, а отсюда аналогия с материальными предметами.
Простейшее копирование, передача на любое расстояние.
Многократное копирование — на любой адрес.
Запись.
И по искусственной записи создание небывалых предметов.
Ратомикой — расстановкой атомов назвал я всю эту деятельность. Мне она показалась очень красочной, достаточно фантастичной: передача людей на дальние планеты, копирование чего угодно, даже и человека, многократное изготовление, размножение редкостей, новейших лекарств в первую очередь, запись — кулинария в чемодане на много лет вперед, запись человека перед опасными опытами: если погибнет — восстановят по записи... И, наконец, ратотворчество — проектирование небывалого.
Даже не сразу придумаешь, что можно сотворить передавая, копируя, записывая, комбинируя куски записей. Все, что угодно. Я решил, что нашел достойную тему для большого романа.
Красочно, фантастично и выглядит правдоподобно.
Но от дотошности своей я, конечно, подумал и о порогах на заманчивом ратомическом русле. Очень уж хотелось мне всегда описывать осуществимое, не условно-занимательное.
Первый же порог нашелся в коде — в системе передающих сигналов. В звуке тысячи колебаний, для хорошего звучания их передают переменным током с миллионом колебаний. Телевидению требуются миллионы сигналов в секунду, их передают электромагнитными волнами с частотой в сотни миллионов. Для несусветной цифры в 1023 атомов, нужно передать 1026 сообщений в секунду. Можете мне поверить, что электромагнитных волн таких не бывает, хуже того — не может быть.
Именно об этом думал Норберт Винер, когда написал, что для передачи на расстояние нужно слишком много информации.
Подумалось мне, что, может быть, выручит иерархия. Генералы не отдают приказы каждому солдату по отдельности, мозг не отдает приказы каждой клетке. Пусть ратопередатчик посылает единый приказ ткани: изготовить миллион клеток в таком-то мускуле, и дело с концом. Плюс, допустим, добавляется' программа изготовления типовой клетки, тоже иерархическая, столько-то молекул такого-то типа.
С самим мозгом сложнее. Как записать все содержание мозга путешественника? О мозге мы так мало знаем еще. Как и что записывается там?
Смущал меня и порог энергетический. Многие атомы при соединении выделяют энергию, например, при окислении. Как бы не загорелся мой записанный для оживления любитель рискованных опытов? Тоже проблема.
Но очень утешил меня случайно увиденный документальный фильм о делении живой клетки. В замедленном темпе показывалось там, как из одной хромосомы образуются две. И понял я, что задолго до меня и до Винера природа уже изобрела копировку, давным давно занимается ратомикой, и энергетическая проблема ее не смущает, и информационная решена.
Может быть, генетика это и есть ратомика в природе? Может быть, все чудеса мои надо будет переводить на генетический язык, чемоданы звездоплавателей набивать не ратомическими кассетами, а генами пирогов, генами мебели, генами инструментов и машин?
Но это уже поздние размышления. А тогда — в 1958 — решился я писать ратомический роман. „Все, что из атомов" — назывался он в черновике, потом редакция настояла на изменении названия, чересчур научно-популярным оно показалось. Решился я писать и начал писать. Ратомику всю обдумал, таблицу составил, а сюжет выбрал обычный: мы изобрели, у нас все хорошо, а они — злые, хотят у нас идею стащить и пустить на плохие дела — на организованную всякую преступность и наполнение долларами швейцарских банков.
Написал глав десять, снес в издательство. Не понравилось. Редактор отдела послала меня к главному. Зачем? Никогда не надоедал я главному.
А главный сказал:
— Зачем вы предлагаете нам такую банальную историю? Это же фантастика. Вы нам изобразите общество будущего.
— Кто? Я?
Ведь больше десяти лет меня только окорачивали, браковали очень скромные темы, внушали, что не мое дело рассуждать самостоятельно, убеждали писать исключительно о том, что уже делают серьезные ученые, в статьях честили, в докладах твердили, что наряду с достижениями есть у нас в фантастике и Гуревичи. Публиковали изредка...
И вдруг: изобразите нам общество будущего!
— Кто? Я? — спросил я опешив.
— А кто же еще? — возразил главный.
Я возгордился. Я принял его слова всерьез. Тогда у нас был только один единственный роман о будущем — „Туманность Андромеды" Ефремова. Но кто Ефремов, и кто я? Он — живой классик, он глава всей нашей фантастики, бывалый путешественник, доктор наук...
И я выкинул все написанные главы, кроме истории Березовского, я присоединил к руслу ратомическому еще и русло биологическое (главы 5 и 6) и с новыми силами взялся за тему „Общество будущего".
Роман мне заказали, но все равно в дальнейшем забраковали. Но это ничего, он вышел в другом издательстве каких-нибудь семь лет спустя — в 1965-ом.
Итак, мысли о будущем обществе. Но чтобы представить себе будущее, надо бы начинать с разбега — из прошлого.
Глава 9. РУСЛО ТЕМПОЛОГИЧЕСКОЕ
В октябре 1953 года академику Обручеву, выдающемуся ученому, путешественнику, геологу и писателю, автору не устаревающих, доныне издающихся романов „Плутония" и „Земля Санникова", исполнилось 90 лет. Юбилей был торжественно отмечен в Геологическом Институте и на даче патриарха, до нее даже довели асфальтовую дорогу по этому поводу.
И некий художник график, не помню его фамилию, к сожалению, сделал портрет юбиляра и принес его в журнал „Знание—сила". Но так как юбилей уже прошел и помещать портрет как-то было ни к чему, редактор решил при портрете дать какой-нибудь текст. Он попросил статью у Владимира Афанасьевича, но старик берег свое время и силы, он предложил выбрать отрывок из старой своей книги о странствиях по Монголии. Нехитрую эту работу поручили мне. А потом еще редактор придумал, что хорошо бы прибавить и обращение старого ученого к юным читателям, пожелания какие-нибудь, напутствия. И эту работу тоже поручили мне заодно.
Я развернулся вовсю. Не от своего имени писал, не придется отстаивать каждую нестандартную строчку. „Счастливого пути вам, путешественники в третье тысячелетие!" — так озаглавил я обращение. И составил список поручений для юных читателей, их детей и внуков по всей тематике научной фантастики:
„Требуется:
— продлить жизнь человека в среднем до 150-200 лет, победить старость и усталость, научиться возвращать жизнь при несвоевременной случайной смерти;
— предсказывать и обезвредить окончательно стихийные бедствия: наводнения, ураганы, вулканические извержения, землетрясения;
— потеснить, приспособить для жизни, освоить неудобные районы, болота, горы, пустыни, тайгу, тундру, а, может быть, и морское дно;
— Научиться управлять погодой, регулировать ветер и тепло, как сейчас регулируются реки, по своему усмотрению распоряжаться дождями и ясной погодой, снегом и жарой" и т.д.
И еще написал я:
„Не отрекайтесь от мечты! Дерзайте! Беритесь за большие дела, если вы беретесь всерьез. Способности, как и мускулы, растут при тренировке. Большие открытия не всякому по плечу, но кто не решается пробовать, наверняка ничего не откроет. Вы должны далеко уйти от своих дедов и прадедов.
Не скрывайте своих намерений, не держите замыслы в секрете. Это не скромность, а наоборот — гордость, ложный стыд и жадность старателя-собственника, хранящего для себя золотую жилу.
Будьте принципиальны! Нам нужна истина и только истина. Не бойтесь авторитетов. И если среди вас есть будущие геологи, которые не согласятся с академиком Обручевым, смело выступайте против него, если ваши данные опровергают его выводы.
Но не рассчитывайте на легкую победу, на открытие с налета, на осенившую вас идею. Все, что лежало под руками, давно уже подобрано и проверено, давно пришло в голову и обсуждалось. Только на новых фактах, на новых наблюдениях можно строить новые достижения в творчестве. Факты это ваше оружие в творчестве..."
И так далее.
А знаете ли, если бы я сейчас, сорок лет спустя, на за Обручева, от своего имени писал напутствие потомкам, я написал бы примерно то же самое.
Сдал я текст в журнал, ждал, не волнуясь. Не волновался потому, что в те годы многое у меня браковали, привык уже. Текст послали Владимиру Афансьевичу, он держал его у себя с месяц. Сказал: „Я и сам именно так думал". Добавил только несколько слов.
Обращение было опубликовано в мартовском номере за 1954 год, тут же перепечатано в „Литературной газете", по радио передано трижды, потом появилось в одном сборнике, в другом, у нас и за рубежом, не знаю сколько раз, авторов опубликованных статей тогда не принято было оповещать...
В тот раз мне не удалось свидеться с Обручевым. Встреча состоялась год спустя. „Литературная газета" разохотилась, захотела получить от престарелого академика обращение еще к 200-летию Московского Университета. Мне передали, что Владимир Афанасьевич согласен, но на этот раз хотел бы, чтобы при статье ему предоставили и составителя.
Организационными делами в том семействе ведала невестка. В назначенный день она заехала за мной на машине и по весенним брызгающим дорогам я был доставлен в Мозжинку, академический поселок возле Звенигорода. Как только машина подъехала к даче, на крыльцо выскочил маленький старичок с седенькой бородкой и шершавой, серой, словно мхом обросшей кожей, приставил руку к уху и закричал детским голоском:
— А? Кто? Кто приехал? Журналист? Я вчера ждал журналиста!
Дача была большая просторная, но кабинет академика помещался в маленькой боковушке. И столик там был низенький, и табурет у столика низенький вроде сапожного, на столе и подоконнике лежали книги. Академик работал тогда над записками о своем путешествии в Джунгарию в 1906 году. У Обручева была своя манера работать: он любил возвращаться к прежним наблюдениям и пересматривать их с новой точки зрения, тем более, как часто бывает у стариков, он великолепно помнил то, что видел полвека тому назад. И вообще он полагал, что опубликовано должно быть все написанное. Недаром предпринял титанический труд по изложению всех научных статей по геологии Сибири.
Видел он уже плохо, слышал тоже неважно и для ознакомления с моим текстом была призвана жена Обручева — высокая смуглая женщина с распущенными седыми волосами. Но и ей читать было тяжело. Напрягая голос, взялся декламировать я сам. Именно декламировать, каждое слово приходилось выкрикивать по отдельности. Звучало это ужасно, терялась связь в предложениях, я чувствовал, что текст мой совершенно бездарный. Попробуйте читать что угодно, самые хорошие стихи, выкрикивая каждое слово и с паузами между ними. Так я прокричал свою статью до конца, а потом еще раз. Академик подумал и сказал детским невинным голосом:
— Статья хорошая, но почему я должен ее подписывать?
Все-таки я потрудился, мне жалко было уходить ни с чем, и я потратил уйму красноречия, рассказывая, как я вчитывался в его работы и старался как можно точнее выразить его мысли. Старик терпеливо выслушал меня и повторил тем же голоском:
— Статья хорошая, но почему я должен ее подписывать?
Я плел еще что-то. В конце концов он пожалел меня и расписался.
Месяца два спустя „Литературная газета", войдя во вкус, в третий раз захотела превратить меня в Обручева, но тут уж я отказался наотрез.
Могу добавить маленькую деталь. Еще через месяц невестка Обручева вручила мне мою долю гонорара. Не все были так принципиальны. Иные не брезговали брать себе половину за подпись.
Но на том дело не кончилось.
Обращением Обручева „Детская Энциклопедия" открыла I том первого издания, а также второго, и третьего. Меня пригласили в редакцию, чтобы и другие тома снабжать подобными вступлениями. Я написал несколько, но все они не производили такого впечатления. Почему? Я начал продумывать каждое, каждому подыскивал особую тему. Нет, не получалось. И полагаю я, что тут не только моя вина. Обручевское обращение прозвучало очень вовремя. Через год после смерти Сталина, в самом-самом начале раскрепощения мыслей солидный старый ученый (и неважно, что слова подбирал я) выступает за мечту, за дерзание, за споры с авторитетами, за масштабность. Ведь добрых тридцать лет нас приучали ужимать, давить самостоятельность, а тут такой призыв к простору. Но, естественно, производил впечатление только первый призыв. Через 3-5-7 лет уже известна была норма выданной свободы.
В „Детской Энциклопедии" меня свели с другим академиком — Игорем Васильевичем Петряновым, Героем Социалистического Труда. Много хорошего могу сказать о нем: ученый, не замкнутый в своей науке, ученый-общественник, радетель популяризации, председатель Общества Книголюбов, редактор серии „Ученые — школьникам", редактор журнала „Химия и Жизнь", редактор тома „Детской Энциклопедии", посвященного физике и химии.
Для него я делал много работ, главным образом „литературных записей". Расскажу об одной, самой трудной, самой интересной и... провалившейся. Расскажу, потому что у нее было продолжение.
Для очередного издания „Энциклопедии" Игорь Васильевич затеял снабдить свой том коротенькими биографиями знаменитых физиков и химиков. Составил список — тридцать имен — и даже расписал, кому сколько строчек отвести: десять... двадцать... максимум Менделееву — две странички на машинке... Я взялся, хотя работа была очень трудоемкая. Трудная, но интересная: передо мной развернулась трехвековая биография науки — от младенческого возраста и до взрослого могущества, от самых первых умозрительных догадок через рассуждения, расчеты, опыты и вплоть до промышленного применения. И увидел я, что на разных ступеньках науки разные были задачи, поэтому разные требовались способности и характеры. И попытался я, втискивая в прокрустовы десять-двадцать строчек, внятно и лаконично написать, которая стадия исследования шла и что именно открыл данный великий человек, почему именно его способности, его склонности и характер способствовали открытию.
Написал. Втиснул в предписанные строки. Урезывал фразы, подыскивал самое лаконичное изложение. Петрянов одобрил, он вообще верил в меня. А потом все тридцать биографий забраковал главный редактор „Энциклопедии“, некий зам. министра. По его мнению я „панибратски“ отнесся к великим ученым. Надо было просто написать, что великий сделал такое-то великое дело.
Позже судьба отомстила за меня. Радетель глубокого почтения к науке проштрафился — его уличили в том, что он из государственных библиотек переправлял редкие книги в свою собственную. От почтения же. И беднягу сурово наказали.
Как бы то ни было, работа моя пропала.
Но и не пропала.
Опять получил я материал для обзора. Три десятка биографий, три десятка фактов, их можно было разложить по порядку. Картина научного труда встала передо мной во всей последовательности и многообразии. Я увидел, что не укладывается она в азбучное: „Гений сделал гениальное открытие, потому что был гениален". И не укладывается в классический стих: „в грамм добыча, в годы труды". Увидел, что бывают для ученых тяжкие годы, но бывают и легкие, когда открытия сыплются, как яблоки на Ньютона. Увидел, что иногда надо кропать, а иногда и мечтать. И увидел главное, что открытие — достижение коллектива, иногда дружелюбных, а иногда и враждующих ученых, иной раз совсем незнакомых, разбросанных по разным странам и разным эпохам, даже друг о друге не слыхавших вообще.
И решил я написать об этом роман, научно-фантастический, конечно. Предпочел научно-фантастический, а не исторический. Если бы взялся за документальный материал, заели бы меня почтительные биографы великих — ньютонисты, колумбисты, эйнштейнисты, заели бы за то, что я унижаю их кумира. Далее подыскивалось подходящее открытие. Для романа требовалось весомое, красочно-фантастическое и очень значительное. Опасался я, что читатель затоскует, если предложить ему историю открытия сверла или резца.
Победа над старостью? Но я написал о ней уже целый роман. Открытие космической цивилизации? Но это чужая цивилизация, а не достижения наших ученых. Даже обрадовался я, когда пришла мне в голову тема управления временем. Не путешествия во времени, а управления временем — ускорением и замедлением его. Грандиозно! И не затаскано! Занимательно и желательно! Ведь всем нам, время от времени, не хватает времени. К экзамену не все повторили, отчет не дописали, к докладу не готовы, роль не выучили. Как хорошо бы перед выступлением забежать в этакую будочку темпогонную, растянуть пять минут на пять часов или пять суток, блестяще подготовиться, выспаться и идти смело на трибуну.
Конечно, будочки — мелочь, не тема для романа. Атомную энергию изобретали не для зажигалок. Но о романе позже. Сначала я написал отдельно историю открытия.
Я разбил ее на очерки; так и написал в подзаголовке — „повесть в двенадцати биографиях". На каждом этапе открытия свои герои.
Очерк 1 — о самом первом догадавшемся, что время воспринимается по-разному, идет по-разному, что его скорость можно менять; об этаком самоучке-самородке из российской глубинки, слишком бедном, чтобы ставить опыты и потратившим жизнь на прошения. А на прошения отвечали однозначно: „подобные эксперименты в Европе не производятся, и денег на безумные затеи нет“.
Очерк 2 — о теоретике, математике, разработчике теории многомерного и неравномерного времени. Второе-то измерение у времени есть безусловно — это ускорение. Судьба этого человека немного напоминает судьбу Коперника. Его формулы признали верными, даже и удобными для вычислений, но не имеющими отношения к природе.
Очерк 3 — о философе, натурфилософе, пожалуй, который в своей системе наук нашел место и для темпологии. Но его работа не была опубликована. Это уж потом ее раскопали и воздали хвалу задним числом. А сам-то он не дожил, погиб в гитлеровских лагерях.
Вот уже очерк 4 — о бойце, воспринявшем темпологию всерьез, вступившем в споры, задевшим и обидевшим сотни ретроградов. Но от него требовали доказательных опытов, а опытов еще не было. И спорщика затравили лекторы, читавшие науку по старым учебникам, очень уж он подрывал их авторитет.
Очерк 5 — о скромных и терпеливых ученых, которые сумели поставить доказательный опыт, вложив те самые „годы труда" в грамм, даже в миллиграмм руды. Им удалось создать прибор, где время чуточку менялось, и это можно было проверить.
Затем последовало всеобщее увлечение, мода на темпологию. Подобная мода была на микроскоп в середине XVIII века, на рентген — в конце XIX, на радий — в начале XX. Все добывали приборы, все что-то открывали. И открытия действительно доставались легко, как в Америке после Колумба. В самом деле, после того, как путь через океан был проложен, каждый корабль, пересекший Атлантику, открывал новую страну или новый остров, новую реку, горный хребет...
Очерк 6 — о герое щедрой эпохи — очень энергичном, очень напористом, сильном и трудоспособном человеке, который превратил темпологию в науку, насытив ее фактами.
Очерк 7 — о теоретике, который подвел итог всем фактам. В отличие от предыдущего героя этот был вдумчив, медлителен, даже тугодум немножко, совсем не напорист, скорее уступчив, не требовал, не поучал, а прислушивался, взвешивал и делал выводы. Ему не надо было сотни опытов организовывать, ему надо было сто раз обдумывать каждый факт.
Очерк 8 — о человеке очень талантливом, даже несколько высокомерном и насмешливом. Способности у него были блестящие, он совсем не понимал тугодумов, свысока смотрел на них. Ему достались не фундамент и не каркас темпологии, а „кружева" науки, окончательная отделка, самые сложные противоречия. В сущности после него и нечего было делать в теории. И старшему брату его и соавтору (сам гений погиб преждевременно в дорожной аварии) осталось только разъяснять трудности темпологии, настойчиво твердя молодым ученым о скромности и внимании к каждой букве классиков темпологии, его брата прежде всего, о счастье быть последователем великих.
Да, наука была создана, в основном завершена. Но предстоял еще переход к промышленному использованию.
Очерк 9 — об организаторе опытного завода. И само собой разумеется, он по характеру организатор, умеет подбирать людей, расставлять, давать задания, наставлять и требовать.
Очерк 10 — об испытателе. Понятно, что от него прежде всего требовались физическая сила, терпение и выдержка. И поскольку путешествие во времени по условиям своим противоположно космическому, выбирали не из летчиков, а из водолазов.
На том повесть кончается. Десять очерков о двенадцати ученых. Самым придирчивым поясняю: в некоторых очерках были по два героя.
Повесть была издана-, знатоками фантастики одобрена, популяризаторами осуждена категорически. „Никакого коллектива не было, — твердили они. — Все предшественники и последователи — нули. Закон тяготения открыл Ньютон, Америку — Колумб, паровую машину изобрел Уатт, паровоз — Стефенсон. Науку создают гении “. Наверное одно имя проще запомнить, да и преподавать так проще.
Но нет писателя без почитателя. Неожиданно узнал я, что аж в Болгарии, в маленьком городке на берегу Дуная, целый литературный кружок играет в мою повесть...
Первоначально история открытия намечалась, как одна из глав романа „Темпоград“. Но в качестве главы она оказалась громоздкой, до и писалась не в приключенческом стиле. И содержание романа иное: в повести открытие делается, в романе — применяется, надо показать, что дает людям Темпоград и как живется в этом необычном городе.
А кроме того я, непременный пропагандист фантастики желательной, нагрузил себя и еще одной проблемой: осуществима ли моя фантазия хотя бы в принципе? Если бы писал о нежелательной, такой вопрос вообще не стоял бы. Нежелательную идею можно и не разрабатывать: свалить на пришельцев, дескать, они импортировали этакую гадость, или же на безумного ученого...
И думаю, фантазия моя осуществима. Если не верите, вот вам начало рассуждения.
Согласно теории относительности, время замедляется при ускоренном движении; при очень больших субсветовых скоростях минуты растягиваются в дни, дни в годы. Масса же при этом растет, приближаясь к бесконечности.
Очевидно, если мы хотим ускорить, сжать время, превратить годы в дни, а дни в минуты, надо организовать какой-то процесс, противоположный ускорению. Но как замедлить движение тела, стоящего на твердой земле неподвижно?
И вот есть зацепки: при ускорении времени масса должны бы уменьшаться. Для уменьшения массы герои моего „Темпограда“ нашли целых три способа. Два из них встречаются в природе, а если бывают в природе, стало быть осуществимы.
На том я ставлю точку. Любителям физики дана подсказка, можете ее развивать сколь угодно глубоко. Я же обязан прежде всего ответить на потребительский вопрос: „А что это даст нам, грешным, простым людям?“
Не хотелось бы разменивать этакое великое открытие на темпо-будочки для нерадивых студентов и запутавшихся бухгалтеров. Грандиозное требует грандиозного, глобального применения. Допустим, появилась сверхстрашная пандемия какой-либо сверхчумы (когда я задумывал „Темпоград", СПИДа еще не было). И Темпоград — Город Скорой Помощи создает вакцину в трехдневный срок.
Впрочем, хорошо помня свои приключения с землетрясением в Крыму, я не решился пугать юного читателя придуманными катастрофами. Всемирный голод? Всемирный пожар? Всемирное наводнение — Одесса проваливается в Черное море? Нет, это не прошло бы в 1970... И я придумал катастрофу, но не у нас. Где-то по расчетам астрономов ожидается взрыв новой звезды. Любопытствующие исследователи летят туда и неожиданно узнают, что возле той взрывчатой звезды есть населенная планета. Надо спасать ее срочно. Вот и задание для города Срочной Помощи.
Конфликт найден; приключения обеспечены: космические полеты, столкновения с рабовладельцами — властителями той планеты, капризы зловещего взрывчатого солнца, меры против взрыва, поспешность, риск. Однако не органичен этот конфликт для темы, не вытекает он с необходимостью из сочетания времени быстрого и обычного, из соседства двувременного мира.
О жизни в изменчивом времени фантастика пишет давно, выдала сотни или тысячи рассказов и романов, но не об ускоренном, а о замедленном времени звездолетчиков. Там герои летят к звездам с субсветовой скоростью, время у них растягивается — за их два года проходит два века земных. Обычно не пишется о том, как они приспособились к изменившейся жизни (представляете, из XVIII века человек перескочил в XX!), больше говорится о том, что на Земле уже не осталось родных и знакомых. Но чтобы чувствительные читательницы не очень плакали, автор утешает героя, женив его на пра-правнучке давно умершей любимой девушки, как две капли воды похожей на свою пра-прабабушку.
Мой Темпоград выдает тот же конфликт, но навыворот.
В городе быстрого времени время течет слишком быстро. Снаружи прошел день, а в городе — год. Такую пропорцию дал я, можно и не столь сокрушительную, но хотя бы месяц за день, чтобы выигрыш был существенный. Герой мой попал в Темпоград студентом, случайно взяли его на день-два, и застрял. Перебираться из одного времени в другое было не так просто, не легче, чем из невесомого космического корабля на твердую землю, да и работа засасывала. Вахтовый метод в Темпограде не получался. Буровику можно уехать из Тюмени на год и сразу включиться в работу вернувшись; ученый, покидавший быстрое время на год-два, отставал от работы, ему доучиваться приходилось. Поэтому крупные ученые, а герой мой стал постепенно крупным, неохотно покидали Темпоград. Денек, еще денек, еще... Год, еще год, еще — на обычной Земле. Так и прошла в Темпограде жизнь моего Льва Январцева, бывшего студента, а в конце жизни президента — главы Темпограда.
Стариком возвращается он в Москву, возвращается в свою молодость. В институте те же студенты, в комнате — конспекты на столе, мама еще молодая, те же улицы, те же дома, садик знакомый, а в саду скамейка свиданий, и на скамейке любимая девушка, еще ждет, обижаясь и надеясь. Очень симпатичная девушка была эта Винета, активная, горячо заинтересованная всем на свете: ученьем, спортом, искусством, туризмом, всем кидающаяся на помощь, все хотевшая успеть и потому ничего не успевающая. Может быть именно от этого ей и полюбился основательный и сосредоточенный Лев.
И вот рядом с ней на скамейку присаживается незнакомый старик, горько вздыхающий почему-то... И оказывается, что это и есть Лев... Нет любимого, все равно, что умер.
Это конфликт личный, но присущ Темпограду и конфликт общественный, социально-экономический, очень обычный для наших институтов; геронтологи меня познакомили с ним.
Создается институт для какой-то задачи, получает здание, оборудование, фонды, штаты. Но вот задание выполнено, а здание есть, оборудование есть, люди есть, они получали зарплату, хотят получать дальше и вовсе не склонные искать новое место. И тогда институт начинает сам себе придумывать задания, доказывая, что придуманное остро и жизненно необходимо. И Темпоград, решив проблему спасения чужой планеты, начал подыскивать новые проблемы, вступил в спор с Землей, землян стал обвинять в консервативности. Дискуссия возникла: что такое вообще Темпоград — город скорой помощи, или город-лаборатория, или город-консилиум, или же гостиница для торопящихся авторов объемистых трудов? Некоторые земляне недовольны были, что их тянут куда-то в изменчивую суету, дергают за рукав, предлагали законсервировать Темпоград в ожидании следующей опасности, вообще закрыть, этакое беспокойное гнездо ученых, нарушающих течение естественной жизни правильного человека.
Я был честен. Я написал обо всех сложностях проблемы, о лице и об изнанке. Я даже получил длинное письмо от одного из своих литературных знакомых, написавшего, что я явно разоблачаю вредоносность науки. А я-то думал, что нарисовал в перспективе величайшее достижение... Видимо, спасение чужих планет от взрывающихся солнц не казалось самой неотложной задачей.
Писал я в начале 70-х, вышла книжка в 1980. Чрезвычайных трудностей с изданием не было, просто темп был такой. Допустим, в 73 году я предложил тему, в 74 редакция согласилась, в 75 я принес рукопись, ее отрецензировали, предложили доработать, в 76 я принес доработанную, ее вставили в план редакционной подготовки на 77 год, в 77 редактировали и иллюстрировали, в 78 внесли в издательский план на 79 год, потом кто-то влез без очереди, меня перенесли на 1980, тогда все и кончилось благополучно. Так что целое десятилетие я не заглядывал в темпологическое русло, плавал по другим.
Но время идет, и жизнь меняется. При Сталине у нас не бывало землетрясений, эпидемий и крушений, а тут вдруг объявился Спитак, да еще и Чернобыль, не говоря уже о взрывах на нефтепроводах, пожарах и прочем. Оказалось, что полным полно у нас непредвиденных бедствий. Да еще и СПИД. Ох, как нужен был бы Темпоград! И даже не как город Скорой Помощи, еще нужнее был бы как город Профилактики, город Предвидения и Предупреждения всяческих бедствий: стихийных, земных и космических, экологических, экономических и политических. Да, и политических! Каждый припомнит, сколько раз за последнее десятилетие срывались у нас планы, не исполнялись обещания, не удавались хорошие намерения, великолепные идеи лопались как мыльные пузыри, и не от злодейства, а от непродуманное. А если бы Темпоград...
Согласен, Темпоград — фантастика осуществимая, но не близкая. Но-ведь фантастика — это же символ своего рода, гиперболированное изображение потребности. Да, управлять физическим временем мы сумеем не скоро, но своим-то временем управлять можем!
Нужен нам Темпоград, своего рода — Академия Преждевременного Обсуждения Будущих Проблем.
И тут, заканчивая эту главу, не грешно вспомнить и о ее начале. Вначале были пожелания на будущее, подписанные полвека назад 90-летним академиком, пожелания юным путешественникам в третье тысячелетие. Юные путешественники вышли на пенсию, третье тысячелетие на носу, а пожелания все не выполнены. Не выполнены, хотя нужды те же.
Требуется:
— продлить жизнь человека в среднем до 150-200 лет, победить старость и усталость, научиться возвращать жизнь при несвоевременной случайной смерти;
— предсказывать и обезвредить окончательно стихийные бедствия: наводнения, ураганы, вулканические извержения, землетрясения;
— потеснить, приспособить для жизни, освоить неудобные районы, болота, горы, пустыни, тайгу, тундру, а, может быть, и морское дно;
— научиться управлять погодой... и так далее.
Требуется. Не выполнено. Не переносить же на четвертое тысячелетие.
Глава 10. ФАРВАТЕР ФУТУРОЛОГИЧЕСКИЙ
Футурология тоже была запретной наукой сначала, и по той же причине: какое может быть будущеведение, когда пути развития человечества определены историческим материализмом? А узнал я о существовании такой науки от доктора Бестужева-Лады, сейчас он академик, если не ошибаюсь. Историк по образованию, специалист по периоду 1906-1913 (1905 и 1914 годы были в ведении других специалистов), а по натуре эрудит, Игорь Васильевич погрешил против правил науки, написавши популярную книгу о будущих открытиях, потом занялся футурологией, имел из-за этого неприятности по партийной линии, имел неприятности и позже, когда буржуазной футурологии противопоставил советскую прогностику. Прогнозы тоже казались подозрительным каким-то занятием... Мы с ним встретились в дискуссии на страницах „Литературной газеты". Тема была волнующая: „Бессмертие! Возможно ли? Нужно ли?“ Игорь Васильевич доказывал, что не нужно, и доказывал, по-моему, неубедительно, ссылался на то, что омоложенные будут чувствовать себя неуютно. Его дед, например, проживший всю жизнь в деревне, даже в городе не сумел бы жить, затосковал бы, тем более, в молодость переселившись. Я подивился на такую аргументацию, тем более, что сам Игорь Васильевич человек очень живой, активный, гибкий и красноречивый. Я всегда завидовал его способности экспромтом прочесть трехчасовую лекцию, притом и содержательную и увлекательную. Но такова его позиция в футурологии. Одним из первых заговорил он о том, что страна наша не безгранична, природные богатства ее не бесконечны, надо экономить землю, воду и леса.
Впрочем, все эти разговоры были позже. Фантастика родилась раньше футурологии. Так что роман свой о будущем я писал на основе собственных соображений.
Фантастическая рамка была заготовлена, на мой взгляд, достаточно красочная — ратомика со всеми ее чудесами: мгновенным изготовлением любого предмета по образцу или с пластинки — обед из пяти блюд по радио, драгоценное брильянтовое колье для любой женщины. Приключения копировки: некий мальчишка залез в ратоматор и сам себя скопировал, потом близнецы спорили, кто из них настоящий. Запись умерших для оживления, запись звездолетчиков перед рискованным полетом, копия прелестной девушки для двух женихов-соперников. Целый набор чудес.
Русло жизни добавило к волшебной технике и социальную проблему — неизбежный рост населения при долголетии с омоложением. РОСТ! — я считал это своей важной находкой. Ведь все утопии, начиная с Платона и вплоть до Ефремова рисовали совершенное общество, идеал, в силу своей идеальности неподвижный — некую окончательную цель. Многие утописты даже вносили дотошную регламентацию в свое распрекрасное общество. Платон указывал, кому заводить, а кому не заводить семью. У Томаса Мора — непременные три часа работы, даже в гостях; из дома на день нельзя уйти без разрешения. Рекорд регламентации у Фурье — определено, какое место в процессиях занимают мальчишки, невинные девушки и старушки. Ефремов не снисходил до этих мелочей, но ограничение и у него присутствует: ограничена роскошь потребления, ограничен неширокий пояс жизни на планете, ограничено деторождение и права матерей. Годовалых детей они отдают на общественное воспитание, а упрямых, желающих портить детей неумеренной заботой, переселяют (выселяют) на остров Яву. Все хорошо устроено, продумано, нет проблем. Самая волнующая: невозможно добраться до красавицы, танцующей на дальней планете на расстоянии в триста световых лет.
Нехотя решаюсь я полемизировать с Иваном Антоновичем. Это был очень солидный человек, сам себя создавший, самостоятельно мыслящий. И я лично многим обязан ему, советовался с ним, учился, не подражал. Возможно, и не смог бы подражать.
Итак, роман об окончательной победе над старостью. Цитирую:
„Будем вечно молодыми! Будем вечно молодыми!
Сплетая руки юноши и девушки несутся в буйном хороводе. Глаза их блестят, лица раскраснелись, ветер треплет волосы, дыхания не хватает для пения, для крика, для танца.
Небо тоже ликует. Художник раскрасил облака.
Облака словно пестрые наряды, словно развевающиеся юбки веют над Москвой; каждое смотрится в зеркало реки. Взлетают ракеты, огненные букеты распускаются в небе; с шипением, с треском, со звоном крутятся огненные колеса. Треск и грохот в небе, песни и хохот на земле. Весело и оглушительно празднуют люди победу над старостью и смертью".
Это будущее. Это вселенское ликование! Но...
Мир велик и многолюден. Есть в нем и такие, кто не радуется в этот день всемирной радости. С озабоченным видом набирают они номера на своих радиобраслетах.
— Справочная? Справочная, дайте мне номер Института Омоложения. Институт? Институт, срочно! Надо спасти великого артиста. Он дряхлеет на глазах.
— Но мы не принимаем никого. Только один опыт удался...
— Институт?.. Я делаю важную работу. Мне надо пять лет, чтобы довести исследование...
— Но мы не принимаем никого. У нас одна единственная койка.
— Ах, если бы вы знали мою маму! Такое сердце, такая доброта! Одиннадцать человек детей и трое совсем маленькие. Они же пропадут, такие маленькие. — Девушка захлебывается слезами.
И дежурный вынужден отказывать. Отказать в жизни, это не лучше убийства.
Что тут можно придумать? На планете сейчас около миллиарда стариков, а в будущем, наверное, будет больше миллиарда. Каждую секунду на Земном шаре умирает два человека, их надо спасти от смерти. Для миллиарда потребуется, вероятно, миллион клиник, надо их построить. Для миллиона клиник понадобится не меньше миллиона врачей, их надо обучить. Работа на годы. Конечно, не все клиники появятся сразу: одна, другая, третья. Постепенно, не миллиарды, а сотни, тысячи можно будет омолодить.
А кого именно? Выбирать приходится.
Увы, медикам, при всей милосердности их человеколюбивой специальности, приходится выбирать: кого на операционный стол, кому ждать, кого в общую палату, кого в отдельную, кого подключать к редкостным аппаратам искусственного сердца, искусственного дыхания, а кого, разведя руками, отключать от аппарата...
Проблема очереди в благословленном будущем!
И Ксан, самый симпатичный из героев моего романа „Мы из Солнечной системы", совесть человечества, говорит умирая: „Мне, если всем... Мне, когда всем...“
Он считает, что необходимо сначала обеспечить всеобщее омоложение, потом уже приступать. Хочет избавить людей от свары за жизнь... За жизнь, не за жилую площадь!
В научно-фантастическом романе есть такая возможность: можно записать человека и заложить запись в хранилище. Впрочем, нечто подобное существует и сейчас: очень богатые люди имеют возможность заморозить тело и заложить его в склеп в ожидании, что через какой-то срок наука сумеет и разморозить, и излечить все болезни. Так что можно заложить умирающих в подземные коридоры. Холод у нас найдется, громадные массивы вечной мерзлоты. Там и будут, навеки избавленные от тления, дожидаться очереди на омоложение прожившие первую жизнь граждане планеты.
Старики будут спать, дожидаясь очереди, а родные и друзья добиваться омоложения без очереди.
Очередь! Никак не избавиться от этой проблемы...
А другой герой моего романа, не всемирная совесть, но ум и талант, возражает против очереди, считает ее и ненужной и несправедливой. Предлагает создать комиссию для выбора самых нужных, самых полезных, самых необходимых человечеству людей.
Роман мой вышел в 1965 году, довольно давно, и рассказывая о нем на выступлениях, я часто задавал вопрос аудитории, как решили бы мои слушатели — читатели: всем продлевать жизнь, или только лучшим, самым полезным? После доброй сотни выступлений на эту тему, я представляю статистику: как голосует народ.
Педагоги сплошь и рядом за отбор. Ужасно надоели им каверзные озорники.
Мальчишки — за всеобщее продление жизни. Помня свои грехи, не надеются попасть в число избранников.
Взрослые по-разному, чаще за всеобщее омоложение.
— Я удивляюсь, что вообще встречаются люди, которые могут голосовать против продления жизни, — с надрывом в голосе сказал интеллигент с больным сердцем. В сердечном санатории не без колебаний заговорил я на эту тему.
— А чего голосовать? — сказал там же какой-то рабочий. — Начальство пролезет, нас отпихнет.
— И голосовать нечего, — твердо сказал милиционер. — Есть закон. Раненого преступника обязательно лечат, потом судят, могут и к расстрелу приговорить.
К моему удивлению самыми жестокими оказались молоденькие девушки. „Никому!" — проголосовали они.
Я долго размышлял, стараясь понять этакую безжалостность нежных девочек. Так трактую: у мужчины лучший возраст —- около 30, у образованных, ученых — даже ближе к сорока. Чем старше, тем цена больше. У девушки же лучший возраст 17-18. Вот тут она мила, всем желанна, все за ней ухаживают, все восхищаются. Двадцать — чуть похуже, 25 — не такая уж молоденькая, 28-30 — засидевшаяся невеста, разборчивой быть не приходится. И 17-летние слушательницы мои не желали, чтобы у них появились омоложенные соперницы. Мамы и тети свое отгуляли, теперь моя очередь быть всеобщей любимицей.
Здесь мы прикоснулись ко второму, может быть и болезненному вопросу — проблеме отношения поколений.
Излюбленным методом проб и ошибок природа установила, что смена поколений полезна, даже необходима для развития, и осуществила эту смену с присущей ей прямотой и циничной безжалостностью — казня все стареющее поколение без разбора. Пожалуй, и в нашей человеческой истории смена эта не безвредна, не раз помогала нам избавиться от тиранов, или хотя бы от всевластных дураков.
Но жить очень хочется, всем хочется долго жить, дуракам и консерваторам тоже, казнить их за глупость или консервативную неповоротливость как-то бесчеловечно, и вот, отменив естественную смерть, гипотетические потомки наши столкнутся, в частности, и с проблемой противоречия поколений.
У молодых инициатива, у стариков — опыт. В обычной жизни нашей столкновение инициативы и опыта решается в конце концов уходом опытных на пенсию. Но при повторном, третьем, четвертом, пятом омоложении, процент консервативно-опытных станет подавляющим. Консерватизм подавит и победит.
Разумным людям (надеюсь, что потомки наши будут разумнее) придется все-таки разбираться с проблемой поколений.
Как ее решать? В романе я принял бы какое-нибудь одно решение, здесь подсказывать не стану. Разные могут быть выходы в зависимости от конкретных условий.
Может быть, самое младшее поколение, устав от назиданий, просто отселится на другую землю, другую планету и там заведет жизнь по-своему; хуже, лучше, но по-своему.
Может быть, в парламентах из многих поколений введут неравное количество голосов, с тем, чтобы у самых молодых было преимущество, чтобы не затерли их опытные старики.
А может быть, как раз выселяться станут старики, когда им надоест метаться туда-сюда по указке молодых выдумщиков.
И еще проблема — психологическая. Мозг наш воспримет ли все нарастающую с годами нагрузку? Объема хватит ли у него? Мы-то ведь знаем, как с годами сдает память, даже в нашей куцей 70-летней жизни; запоминается все туже, забывается легче, хорошо помнятся только детские пустяки, засевшие в память в ту пору, когда мозг был пустоват. И забывание не так уж легко стирает зря занятые страницы...
В ходу, правда, благодушная теория, кочующая по популярной и научной литературе — о том, что мозг наш используется только на 4 процента, прочие 96 — в резерве, дожидаются неизвестно чего. Лично я в этой теории сомневаюсь, она решительно противоречит упомянутому в геологическом русле экономному правилу природы: „Не таскай с собой все, что пригодится, бери только необходимое". Неэкономно было бы выращивать и носить на шее тяжелый костяной череп в 25 раз объемнее необходимого, а в черепе том более килограмма мозгов, кормить их, лелеять, кровью снабжать десятки лет на всякий случай. В сущности, и случаев таких мы не знаем, когда бы вдруг мозг заработал в 25 раз мощнее. Кстати, выясняется, что все эти 96 процентов клеток вовсе не бездействуют, они обслуживают нервные клетки, питают их, а также, между прочим, и уничтожают, если эти клетки не работают. Так же поедаются и жиры в организме. Так что при бездействии и пресловутые четыре процента уменьшаются.
С другой стороны, есть надежда на рациональность природы. По Гиннесу за последние сто лет средний вес мозга мужчин увеличился примерно на четыре процента. Мускулы растут при упражнениях, выходит, что и мозг растет напрягаясь. Маловато — четыре процента за столетие, но, может быть, при усиленном напряжении природа пойдет нам навстречу?..
И, наконец, самое главное, самое трудное из противоречий человечества.
Рост населения на нерастущей планете
Заменив похороны омоложением, мы увеличим рост населения примерно на один процент ежегодно, что составит удвоение за 70 лет по формуле сложных процентов. Для простоты примем удвоение за столетие, учетверение — за двести лет, через три века — увеличение в восемь раз. В 2000 году ожидается 6 миллиардов жителей, значит в 2300 году будет 48. Планета не выдержит такого количества иждивенцев.
Помимо того, надо принять во внимание и любвеобилие омоложенных женщин. Согласятся ли все обновленные бабушки и прабабушки сюсюкать вдесятером вокруг одного единственного правнучонка. Возможно, многие из них захотят иметь своего ребенка от молодого мужа. И вот уже не процент, а полтора-два процента ежегодного прироста...
Но, в сущности, можно обойтись даже и без этих фантастических подсчетов. Население планеты бурно растет и без всякого омоложения, растет, несмотря на мировые войны и революции. В течение XX века оно выросло в три с половиной раза, только за последние четверть века выросло на два миллиарда, а в некоторых странах — вдвое. Китай принимал какие-то меры по ограничению, все равно прибавил сто миллионов. Кто-то взывает к ограничению, но три великих религии — католическая, магометанская и индийская категорически против абортов и презервативов.
Проблема перенаселения стоит перед планетой Земля вплотную. Да, собственно говоря, и проявляется уже — во все умножающихся национальных войнах. Наука давно этим обеспокоена. Уже в конце 60-х годов ученые создали международный Римский клуб для решения глобальных проблем. Был выпущен труд „Пределы роста", где говорилось о том, что ресурсы планеты подходят к концу, истощаются запасы минеральных богатств, нефти, энергии, земельные площади, скудно с пресной водой; почвы, воды и воздух загрязняются радиацией, химией, отходами, производственными и бытовыми.
— Надо остановиться! — взывал Римский клуб. — Прекратите рост населения, рост промышленности, уничтожьте завалы отбросов, не загрязняйте реки, землю, океан и воздух!
Но остановить рост это означает остановить улучшение жизни.
Бедные страны не захотели отказываться от улучшения, да и богатые не захотели. Богатым хочется жить еще богаче.
Но чтобы расширить потребление, надо искать новые источники в замену старым или хотя бы новые месторождения, новые территории.
Поиск новых территорий — главная проблема в моем романе о РОСТЕ („Мы из Солнечной системы"). Новые территории можно искать на суше, в океане и в космосе. Ведется спор между тремя школами — земной, океанической и космической. Во главе их виднейшие ученые — канадец, японец и Ааст-Ллун, человек, рожденный в космосе, выросший в невесомости, при земной тяжести он даже и жить не способен.
В предыдущей главе упомянуто, что сейчас, в XX веке, обрабатывается около 10 % суши — практически все удобные для земледелия площади. Ко времени действия романа — век XXIII — неудобные будут сделаны удобными. Останутся только полярные страны. Канадец предлагает их отеплить: растопить льды Арктики и Антарктиды, таким образом получить еще миллионов двадцать квадратных километров.
Но вот беда: и тут природа везде расставила труднопроходимые пороги.
Три порога у канадца:
1. Растаявшие льды поднимут уровень океана, метров на пять-десять примерно. Будут затоплены лучшие земли, самые населенные, под водой окажутся все морские порты, множество островов, вся Голландия, Лондон, Петербург. Окупятся ли потери?
2. Освобожденные от груза льда Гренландия и Антарктида начнут подниматься, подземное давление начнет их выпирать, так поднимается Скандинавия, освободившаяся от ледников тысяч десять лет тому назад. Но приподнявшись Гренландия и Антарктида снова начнут накапливать снега, со временем обледенеют. И еще есть возражение:
3. Глобальное потепление всей планеты изменит климат повсюду. Полярные страны станут теплее, тропики жарче, пустыни поползут на север, и сейчас они расширяются. Потеряешь больше, чем получишь.
Не находит поддержки канадец.
У японца, на его гористом тесном острове, всегда перед глазами океан; обидное сочетание сжатости и бескрайней, почти бесполезной синевы. Японец предлагает осушить Японское море. Для этого надо перекрыть четыре пролива, не таких уж грандиозных. Цусимский — самый широкий из них. Большие реки в Японское море не стекают, заполнят его осушенное пространство не скоро.
Не первый японец хочет прирастить сушу за счет моря. Голландцы давно уже урезывают залив Зюдер-зее, превращая дно его в плодородные польдеры. Были в начале века проекты осушения Северного моря и даже Средиземного. Главным образом выдвигали их немцы в догитлеровские времена, надеясь таким образом мирным путем увеличить жизненное пространство Германии. Но, как обычно в истории, „отнять" показалось проще, чем „отстроить". О проектах поговорили и забыли, за Гитлера проголосовали 12 миллионов.
Увы, у осушителя свои проблемы.
Выкачанную воду нужно куда-то девать? Куда? Перелить в океан? И опять уровень его поднимется. Правда, не на 50 метров, всего лишь на пять. Все равно: перестройка всех портов, потеря плодородных прибрежий... Вероятно, лучше было бы ничего не откачивать, а строить на океане плавучие или якорные острова. Всего лучше — изо льда, как в „Инее на пальмах". Но для того надо изобрести замораживающую бомбу, то есть, опять открыть нечто небывалое.
И, кроме всего, соблюдать умеренность, не слишком много застраивать. Ведь океан — регулятор мирового климата, поставщик влаги в атмосферу. Без океана и дождей не будет.
Природа требует соблюдать меру, сто процентов отдавать не желает. Сомнения вызывают предложения японца.
И после долгих споров („Одни споры в ваших романах, никак не дождешься действия", — ворчал мой редактор) побеждает Ааст-Ллун. Земля склоняется к освоению космоса.
Ааст-Ллун подсчитал, что планеты расставить очень трудно. На земной, подходящей для людей орбите, есть только три подходящих точки. В других местах холодно или жарко, да и надлежащее расстояние надо соблюдать, чтобы новые миры не притягивали друг друга, с орбиты друг друга не срывали. И самое главное: сколько можно наготовить миров из больших планет? Несколько десятков всего лишь.
И Ааст-Ллун засомневался в моем, таком импозантном проекте, задумался о старом и более надежном плане Циолковского.
Константин Эдуардович предполагал расставить вокруг Солнца на оптимальном, самом благоприятном расстоянии некие города — искусственные спутники в форме цилиндра, диаметром километра в два каждый. Размеры их зависят от вращения, а вращение нужно, чтобы на поверхности создать нормальный вес для обитателей. На оси же будет невесомость; между невесомостью и весом разместится роскошная оранжерея с небывалыми злаками. Поселить на таких спутниках можно гораздо больше народу, чем на матери-Земле, потому что Земля получает от Солнца только одну двухмиллиардную долю лучей, почти все остальное рассеивается впустую в межзвездной пустоте.
К сожалению, никто не собрался описать жизнь этакого, расселенного по спутникам человечества. У него сложился бы свой колорит, провинциальный, даже сельский. И даже не сельский, а корабельный. Ведь все эти летучие мирки невелики, все обеспечены и хозяйство у них своего рода натуральное: своя пища, своя электростанция, школы, больничка... Институты, учебные и научные, клиники, крупные лаборатории не нужны космическому селу. Все время придется летать в какие-то центры, а центры эти расползаются: сейчас рядом, а через полгода за миллионы километров. Наладить общие дела трудновато, трудновато наладить знакомство. Неизбежные сюжеты: Он и Она встретились, влюбились безумно, но не спросили друг у друга номера планет. И вот Он годами разыскивает Ее в миллиардах миров. И, конечно, неизбежен мотив чеховских „Трех сестер": „В Москву, в Москву, в Москву!" В данном случае: „На Землю, на Землю, на Землю!“ — в центр, в единственный крупный город среди миллиарда деревень. И, наверное, для большинства летающих эта мечта так и останется мечтой. Все же не разместятся на старой планете.
Недостатки налицо. Думать надо еще, додумывать.
Вот что придумал американский физик Дайсон. Он предложил скрепить все эти летающие мирки, соединить их в один громадный полый шар, радиусом в 150 миллионов километров — это радиус земной орбиты. Солнце должно находиться в центре, в каждой местности жечь макушку, а чтобы люди не падали на Солнце, всю сферу Дайсон решил закрутить, центробежной силой создать нормальный вес. И был так уверен в своем проекте, что даже предложил искать на небе подобные старшими братьями отстроенные миры. Звезды там внутри, но поверхность нагрета, должна излучать инфракрасный свет.
Не знаю, может быть с точки зрения физики все это и возможно, но я, рядовой инженер, сомневаюсь. Значит, сфера вращается. На экваторе скорость наибольшая и вес нормальный. На полюсах веса никакого, невесомость. Естественно, не только воздух, но и воды текут от полюсов к экватору, продавливают оболочку и выливаются наружу. На полюсах вообще жить невозможно, там и воздуха нет и веса, неосторожные падают на Солнце, лови их. А кроме всего, то и дело пробоины от метеоритов, астероидов и комет. Взамен землетрясений дыры под ногами.
Впрочем, это не самое главное возражение. Главная опасность в геометрической прогрессии.
Стало быть, предположили мы: в результате омоложения все или почти все потомки наши останутся в живых, и человечество будет расти скромно — вдвое за сто лет. Но и в данном варианте, что говорит геометрическая прогрессия?
Через сто лет — вдвое.
Через два века — вчетверо.
Через три века — в восемь раз
Через тысячу лет (10 веков) — в тысячу раз.
Через 2000 лет — в миллион раз.
Через 3000 лет — в миллиард раз...
И вот уже израсходовано все околосолнечное пространство. Надо переселяться к другим солнцам.
Через 4000 лет исчерпан свет тысячи солнц.
Читатели сами могут сосчитать, когда будет исчерпана наша Галактика и когда все галактики — миллиарды галактик.
Когда-то придется остановиться. Когда? Не сразу ли?
Как решат эту проблему потомки? В моем романе жители XXIII века решительно потребовали омоложения. Они — за рост? Но полезно бы им посоветоваться и со своими потомками — жителями XXIV, XXV веков — заглянуть в будущее.
Так в конце романа наметилось продолжение — путешествие в будущее, порожденное будущим.
Я так и предполагал сначала — написать прямое продолжение, второй том романа, но потом понял, что запутаюсь сам и запутаю читателей. Вот люди XXIII века прилетели в XXV. Для нас все удивительно, а для них что-то удивительно, а что-то привычно. Всякий раз разбираться надо, напоминать, что герои не удивляются данному чуду, потому что для них это не чудо. На этой странице мы с вами, читатель, справедливо ахнули, а там ахать не следовало, ахали зря... Так что решил я писать о более далеком будущем отдельный роман. Он и был написан к 1970 году, полностью вышел в свет в 1985. Называется „Приглашение в зенит“ (или же „В зените"). Зенит достижений разума имеется ввиду, а приглашается туда в гости обыкновенный земной житель, некий писатель-фантаст, двойник мой, пожалуй.
Попадает же он за десятки тысяч световых лет — в шаровое скопление. Шаровое — сравнительно тесная куча небесных светил, от звезды до звезды один световой год всего лишь; в нем сотня тысяч солнц, возле них сотни тысяч планет, добрая сотня цивилизаций, у каждой своя история, есть что изучать, что сравнивать. Условия на планетах разные, и расы разные — по Колмогорову, не по Ефремову, и чтобы не страшиться, не морщиться, глядя друг на друга, в шаровом изобрели особый прибор — анализатор подобия — „анапод", этакие очки, показывающие не внешность, а сущность. Смотришь сквозь них на лягушку, видишь царевну, потому что она, хотя и лягушка, но в своем лягушачьем мире царевна, ведет себя как царевна, чувствует себя царевной, рассуждает как царевна, обращаться к ней надо, как к царевне. Очень удобный прибор для кино этот анапод. В прологе покажешь сонмище монстров, потом наведешь анапод, а дальше играют обычные артисты со вполне понятными человеческими чувствами. Речи ведут об обычных проблемах, личных, практических, моральных, местных или вселенских: как жить, как выжить, зачем жить, как жизнь устроить, расти или не расти?
В первые дни мой герой только ахает: „Ах, какое чудо! Ах, и это вы решили! И это у вас есть, и это есть, и даже это есть!" Но в конце концов устает удивляться. Начинает спрашивать: „А зачем? Зачем вам сносить горы и возводить горы, увеличивать тяготение и уничтожать тяготение, зачем ускорять время и замедлять время, носиться в надпространстве и подпространстве в тысячу раз быстрее света? Зачем вы на Землю прилетали, зачем меня сюда привезли? Что вам дома не сидится?"
И получает ответ:
— Нам необходим космос. У нас там забот полно. Посетите наш Вселенский Диспут. Главная тема: РАСТИ или НЕ РАСТИ?
Выше, плывя по руслу фантастики, писал я, что следующий плес после „Трудно быть богом", по-моему, должен называться „Диспут богов". Не угадал, не согласились со мной, не послушались братья-фантасты, не захотели спокойно обсуждать, предпочли обличать. Пришлось взяться за диспут самому.
В шестидесятых шла у нас в газетах дискуссия физиков и лириков. Поэт Борис Слуцкий сформулировал ее в четких стихах:
Что-то физики в почете, .
Что-то лирики в загоне,
Видно, дело не в просчете
Дело в мировом законе...
А в популярной песенке пелось:
Первым делом, первым делом самолеты,
Ну, а девушки, а девушки потом...
И лирики восстали. Девушка какая-то, оттесненная самолетами или космическими ракетами на задний план, написала в газету, что и в космосе нужна ветка сирени. Символом стала эта ветка сирени, гербом лириков. Выше описанная дискуссия, начатая Колмогоровым, тоже превратилась в спор физиков-математиков и лириков-литераторов. Со временем формула „физики-лирики" забылась, но спор-то продолжается. Правда, позиция изменилась: нынче в загоне физики, а в почете лирики-политики. Видимо, мировой закон Слуцкого маятниковый с качаниями: в загоне — в почете — в загоне — в почете.
Четверть века назад, когда мой герой покидал Землю, спор был в разгаре, и с физиками встречи у него были и с лириками. И в Шаровом, надев анапод, он сразу увидел Их-Физика и Их-Лирика.
Как раз речь держал Их-Физик. Он говорил о тесноте в Шаровом скоплении. Освоение другого, ближайшего, планировалось уже давно, там работы хватило бы на столетие. А поскольку в нашей Галактике четыре сотни шаровых, стало быть и о тысячелетии можно было не волноваться. Но Их-Физика не устраивал такой вариант развития. Их-Физик видел в нем скучное' количественное умножение, копирование сегодняшнего уровня, нечто напоминавшее историю испанцев, насадивших два десятка Испаний в завоеванной Америке, или же сотый, двухсотый, трехсотый цилиндр... типовое строительство космических хрущоб. Их-Физик предлагал нечто новое и сверхграндиозное — осваивать не звездный „шарик", как он выразился пренебрежительно, а все Галактическое ядро разом — сотню миллиардов звезд. Это действительно был иной уровень: не пятиэтажка без лифта, а небоскреб, уходящий за облака. Их-Физик был в упоении от сверхсложностей и переполнен идеями.
— Повторение или творчество? Выбирайте! — закончил он с пафосом.
И кто же возражал ему? Их-Лирик.
— Лучшие планеты давно заселены в Ядре, — сказал он. — Там могут быть свои сапиенсы.
— Сапиенсы? Если бы были, давно связались бы с нами.
— А низшие расы вы собираетесь уничтожать?
— Не передергивайте. Я имел ввиду освоение планет с досапиенсами, животными.
— Как опознаете вы уже не животных и еще не сапиенсов?
— Для этого существует наука.
— Ваша наука столько раз ошибалась.
— Это не моя наука, а ваша — астродипломатия, астропсихология.
Полный протокол Диспута, вероятно, было бы скучновато читать, и в романе я перебивал его вставными новеллами — историческими примерами или поездками гостя по планетам. Был пример и неудачной астродипломатии. Отсталому народу огненной планеты подсказали решение его проблем на сотни лет вперед (так плуг на сотни лет решил прокормление Западной Европы). И жители той огненной планеты на века избавились от самостоятельного мышления. Как молитву твердили инструкцию астродипломата, самого его превратили в пророка Астралата.
На следующем заседании Их-Лирик предлагал вообще не расселяться, ни на другие шаровые, ни в Галактическое Ядро. По его мнению общение с низшими культурами замедлит развитие. „Возясь с недоразвитыми недосапиенсами, мы сами растеряем высокие моральные принципы, — говорит он, — застрянем на детском уровне". Он за отмену роста количественного и пространственного, он за рост духовный, за невмешательство в естественный, установленный природой порядок.
И не Их-Физик, существо с умом быстрым и немного ироническим, напоминает Их-Лирику историю яхты Здарга.
Это тоже вставная новелла, рассказывающая о великом ученом Шарового, открывшем искусственное тяготение, возможность нормально жить на маленьких небесных телах и передвигать их как корабли. В награду ему подарили личный астероид Астреллу, и он организовал на нем заповедник для талантливых физиков и талантливых лириков, возможность каждому творить беспрепятственно и неограниченно.
Астрелла плавала по космическому океану, удалившись от своей родной, беспокойной и неустроенной планеты. Солнце у нее было свое — искусственное, нормальное искусственное тяготение, щедрое ратомическое снабжение. И все были заняты приятным делом: физики в свое удовольствие решали уравнения с частными производными, лирики самовыражали себя в полотнах, скульптурах и стихах, классических, реалистических, символических, абстрактных и абсурдных. С полгода или год все шло прекрасно, но потом возникла рознь. Физики, получив какие-то результаты, решили испробовать их на практике, лирики же не торопились закончить самовыражение, предпочитали держаться от практических неурядиц подальше. Даже и сражения были, и лирики взяли верх. Астрелла удалилась в межзвездный простор, но не все получилось, как было задумано. Технарей перебили, лирикам пришлось самим заботиться о быте, и со временем все у них пришло в упадок — и ратомику пришлось заменить земледелием, и тяготение стало пошаливать, даже искусственное солнце померкло. СОС послали потомки лириков, и на том кончилась история независимой Телемской обители.
Физикам Председатель возражал, лирикам Председатель возражал. Обе стороны раздраженно потребовали его мнения.
Он ответил образно:
— Недавно я плыл по реке, извилистой, с меандрами. Природа вообще не любит прямых линий, и рек прямых не бывает. Фарватер то ближе к правому берегу, то к левому, кормчий то и дело крутил рулевое колесо. Иногда выгоднее было держаться левее, а иногда правее. Прямая ведет в тупик, в глухую стену. Необходимо своевременно сворачивать. Куда?
И Председатель предлагает объявить конкурс оригинальных предложений.
Предложения сыплются. Работает фантазия у жителей Шарового.
Например:
1. Сосредоточить усилия науки над проблемой сверхскоростей. Тогда, не считаясь с расстояниями, можно будет заселять любую удобную планету, не только в нашей Галактике, но и в других, самых отдаленных.
2. Найти дорогу в четвертое измерение, в антимир. Там могут быть подходящие планеты очень близко, совсем рядом, но по четвертому направлению.
3. Усовершенствовать уменьшение людей и переселиться в атомы. Ведь каждый атом тоже мир. Возможно там есть своя жизнь, можно приспособить те микромиры и для сапиенсов. Уж атомов-то хватит надолго.
4. Полигон. Их-Физика изучает свойства вакуума. Вакуум научились уплотнять, выстраивать миры искусственно, в частности делать оболочки вокруг звезд наподобие дайсоновских.
5. В вакууме надо не строить, а жить, не природу переделывать, а сапиенсов. Создадим породу эфирных жителей, плавающих в пространстве и питающихся солнечными лучами. Растения питаются же.
Тут же немедленно возражение:
Выродятся эти люди-растения. Жизнь слишком легкая. Плавай себе и плавай, впитывая лучи. Мозги атрофируются за ненадобностью. Не случайно же у растений нет мозгов.
6. Темпополигон. Два времени — житейское для всех жителей Шарового, ускоренное — для ученых, решающих вселенские проблемы.
7. Психополигон — для совершенствования разума сапиенсов.
Тут явно просится поворот в сторону, на смежную психологическую протоку, которая очень занимает меня в последние годы. Тогда в романе я ее не раскрыл, несколько строчек написал, что нужен этакий психополигон. Сейчас могу кое-что добавить.
Недавно, каких-нибудь три года назад я написал повесть под названием „Судебное дело“. А судят в ней не человека, а человечество, судят на чужой планете, аж в антимире, поскольку там считают наш мир для себя опасным. Там у них много претензий, но самые главные с их точки зрения противоречия человека такие.
Первое — биологическое. Великолепный божественный разум помещен в тело обезьяны. И помещен, как ни обидно, чтобы обслуживать эту обезьяну, спасать ее, поскольку ее собственный обезьяний разум не обеспечивал ей выживание в первобытных лесах, проигрывала она в естественном отборе. Но в силу обезьяньей своей природы, разум она свой не уважает, помыкает им, заставляет помалкивать и все норовит поступать неразумно в угоду своим обезьяньим прихотям. Впрочем, изредка, не всегда, разум все-таки воспаряет, вырвавшись из цепких обезьяних лап.
Есть и другое противоречие — биосоциальное. Пищу люди добывают сообща, а едят врозь, каждый кладет в свой рот. Добывать тяжко, хочется поменьше сил затратить, а жевать приятно, побольше бы досталось. И очень желательно вообще вкусно есть, не тратя на то особых усилий.
Биологическая тяга: давать поменьше, получать побольше. И от того болезненные споры о справедливой дележке. На дележку уходит больше сил, чем на добычу.
Вот такие противоречия. И как их разрешить? Я не знаю? Кажется, никто не знает. Тем более, надо думать и писать. Напоминать, требовать, долбить, зудеть, беспокоить. Может быть, все вместе найдем ответ когда-нибудь.
На том отступление кончилось. Вернемся в Шаровое.
Гостя Земли интересуют все предложения. Он хочет побывать везде — на микрополигоне, на темпополигоне, на физическом полигоне, на психополигоне. Он даже согласен удвоиться, учетвериться, чтобы все успеть осмотреть.
И тут ему говорят: „Прощай!“
— Мы приглашали вас не для обучения, — говорят ему. — Приглашали для знакомства, чтобы впечатление было о нас. Возвращайтесь на свою Землю, расскажите, как живется в Шаровом, какие достижения, какие Заботы Вселенские. Если понравилось, присоединяйтесь. Если опасаетесь, мы вас обойдем стороной, не тронем.
„Возвращайтесь!“ Гость задумался. Вернуться домой неплохо. Давно хочется, соскучился. Круглолицая жена кинется на шею с поцелуями и слезами. Круглолицый сын уцепится за штанину: „Папа, а что ты мне привез такого?“
— Я готов. Отправляйте хоть сейчас. Но только дайте мне с собой „Свод знаний", чтобы я не напутал чего в докладах.
Он давно присмотрел этот „Свод знаний"— энциклопедию Шарового, но не словарный справочник, как у нас, а тематический. Первый том — „Бескачественные количества", то есть математика. Как же заманчиво будет, с утра переведя страничку, после обеда, как на службу, ехать в Академию Наук и там прочитывать вслух почтительно внимающим докторам, кандидатам. А те будут слушать, головами кивать, переспрашивать: да так ли они поняли? — восхищаться: „Ах, какое остроумное, неожиданно простое решение!“
— Нет, мы не дадим вам „Свод знаний", — говорят хозяева жестко. — Разве у вас на Земле не учат решать задачи самостоятельно? Сразу выдают готовые решения? Вспомни опыт астродипломатов, Человек. Им подсказали все на тысячу лет вперед, они и думать разучились. Расскажешь, что увидел у нас, что можно создать. Если понравится, делайте.
— Но мне не поверят.
— Дело ваше. Важно, чтобы задумались.
Работая над этой книгой, все время просматриваю я собственную долгую жизнь. Место действия меняется, обстановка меняется, я сам меняюсь, меняются и мысли. Все изменилось, но нет-нет и набегает светлая волна из далекого детства. Вот, восхищенный и подавленный стою я перед темно-зелеными с золотом обрезом томами Брокгауза. Все написано в этих книгах, хорошо бы прочесть ВСЕ, хорошо бы даже переписать строчка за строчкой... Невыполнимо... но хочется.
Фантастика видоизменяет мечту. Пусть это будет энциклопедия, но не наша — космическая, звездная, о волшебных открытиях сверхлюдей, где каждая строка — откровение, не для меня, мальчишки, для всего человечества.
Мне даже снилось, что я нашел „Волшебную книгу". Долго искал ее, выкопал из какого-то хлама, терял, нырял за ней в воду, носился, к груди прижимал, громадную, в ласково-гладком переплете. И все мне мешали, отвлекали, в кустах каких-то я схоронился, открыл, погладил веленевую страницу... но буквы начали расползаться. Я понял, что просыпаюсь, зажмурил глаза покрепче, стараясь хоть несколько слов запомнить. Но неумолимый свет бил в глаза. Я повторил заученные слова, но не мог запомнить...
Написал я тогда рассказ о том сне, написал еще о многолетнем странствии звездолетчиков, всю жизнь везших „Волшебную книгу" на Землю. Да и Шорин у меня тоже мечтал привезти свод космических знаний. Но двести с лишним лет требовалось на полет туда и обратно. Откладывать на двести?.. И Шорин сказал: „Своим умом надо доходить."
Вот и отец сказал мне когда-то: „Энциклопедия своих знаний — это хорошо. Но зачем ты в уже составленную заглядываешь?"
И вот на старости лет начал я писать и написал книгу обо всем, что в жизни узнал, о чем думал, до чего додумался, книгу обо всем вместе взятом. Так и озаглавил „Книга обо всем".
О ней — в следующей, заключительной, итоговой главе.
Глава 11. МОРЕ-ОКЕАН
Все реки текут в море. Все русла самой широченной дельты впадают в море. Но об описании общенаучного моря-океана не думал я в молодости. Вообще, так мне кажется, молодые люди думают больше — на чем плавать, а не куда плыть. Собираются стать писателем, музыкантом, физиком, биологом, политиком; много позже задумываются, чего будут добиваться в литературе, физике, политике? Тем более, не ставил я больших целей после встряски космополитизмом, когда меня уличали, разоблачали, исключали, восстанавливали, реабилитировали, но по инерции продолжали отстранять. Как-как цеплялся я, чтобы не остаться за бортом и без заработка.
Подкармливала меня одна единственная редакция — для детей старшего возраста на радио.
Очень колоритная была редакция. Она состояла из одного единственного стола справа у окошка и помещалась в необыкновенно громадном зале. За соседним столом размещалась редакция среднего возраста, ведавшая Клубом Знаменитых Капитанов, далее младший возраст и другие — всего столов двадцать. У каждого толпились авторы, режиссеры, композиторы, дикторы, певцы. Тут же стоял рояль, где проигрывались песенки, да еще кто-нибудь включал микрофон, чтобы прослушать запись своей передачи; тогда раздавался истерический вопль:
— Да заткнитесь же вы, прекратите гвалт.
Но как-то работали. Обеспечивали радио. Телевидение тогда было еще в зачатке. В Политехническом музее впервые увидел я зеленый и очень невнятный экран. Страна слушала радио.
Основная работа для меня начиналась весной. В начале апреля в газетах публиковался список лауреатов по науке и технике. На радио же он сообщался заранее, недели за три, и тогда нас — активистов — призывали к столу и позволяли застолбить несколько тем. Задача заключалась в том, чтобы грамотно и понятно растолковать детям старшего школьного возраста, за что именно получил лауреат свою премию. Бывали очень интересные люди. На всю жизнь запомнил я одного механика, который на охоте прострелил себе ладонь. Первая мысль его была: „Ладно! Сделаю себе руку". Тогда он не представлял, насколько это сложно, но все же трудовую руку себе сделал с навинчивающимися инструментами: руку-молоток, руку-клещи, руку-отвертку. Была у него и для красоты особая рука в черной перчатке.
Обычно я выбирал естественников — астрономов, физиков, биологов, реже инженеров, навещал их, расспрашивал и с энтузиазмом рассказывал об их достижениях, об открытых ими удивительнейших гигантских молекулах белка и карликовых галактиках, громадных жуках и карликовых китах, огромных кристаллах и звездах-карликах, белых и красных. И мне захотелось, для себя хотя бы, навести порядок во всем этом немыслимо гигантском и немыслимо миниатюрном, расставить по порядку, по росту или по массе.
Сделал я это без труда, взял цифры из справочных таблиц, всем физическим телам подал команду: „В одну шеренгу становись!"
И сразу увидел... некую закономерность.
Физические тела оказались разборчивы, неуживчивы, образно говоря. Сходные тянулись друг к другу: звезды к звездам, галактики к галактикам, атомы к атомам, живое к живому. И даже среди живого намечалась явная неуживчивость. Не было ни одной бактерии размером с насекомое, ни одного насекомого хотя бы с крысу размером, ни одной горы величиной с самую маленькую звезду, ни одной звезды, равной самой маленькой галактике. Все распределялось по своим уровням — как бы селилось на разных этапах. Так я и назвал для себя это свойство — „этажностью".
Некоторые этажи граничили вплотную, даже заходили друг на друга, например, атомный и ядерный, в других же местах встречались просветы, в частности между планетами и звездами. Именно в этом просвете можно было предложить существование тепловатых звезд — „инфр". Об инфрах я писал в русле космическом.
Еще своеобразнее оказался просвет в черте порядка — в 10 тысяч раз — между звездами-гигантами и карликовыми галактиками. Есть у меня соображения на эту тему, опубликованные, но, естественно, специалистами не замеченные. По моей гипотезе просвет этот зависит от того, что вокруг звезд и вокруг Солнца нашего имеется некая оболочка. Из чего она состоит, не представляю, но она абсолютно прозрачная, свет сквозь нее проходит беспрепятственно, но не так уж проницаема она для физических тел. Можно прикинуть ее размеры: радиус около одного светового года. Можно прикинуть прочность: ее пробивают тела при скорости около 1000 километров в секунду. Обычно звезды движутся медленнее, а это значит, что мы с вами навеки обеспечены от столкновения с чужой звездой. Но не с кометами, такие столкновения бывали...
Человек оказался где-то в середине долгого ряда, протянувшегося от электромагнитных волн до Вселенной. Но не потому, что человек центр и пуп мироздания. Просто мы вели исследования, начиная от себя, от ближайшего к отдаленному, и продвинулись примерно на равное расстояние и к грандиозному и к ничтожному.
Итак, простейшая схема — все тела выстроены в ряд. И уже есть о чем поразмыслить. Границы схемы — это горизонты нашего сегодняшнего познания. Значит есть надежда найти за горизонтом нечто новое. Например, за Вселенной некую Метавселенную, глубже известных волн некие милливолны. .. Наметились просветы — тема открытий. Наметилась этажность, стало быть появилась надежда открыть новые этажи. А это крайне интересно. Ведь сами по себе этажи довольно однообразны: звезды-звезды-звезды, атомы-атомы-атомы, мухи-мухи-мухи, но друг от друга этажи отличаются заметно.
— А почему этажи ? — спросила меня как-то жена, вынужденный и многотерпеливый слушатель моих рассуждений.
Я как-то сам не задумывался. Констатировал, что существуют эти этажи и успокоился. Но на заданный вопрос сумел ответить не задумываясь. „Этажи — это зоны устойчивости. В каждом теле, в любом теле борются силы скрепляющие и разрушающие, проще назвать их плюс- и минус-силы, и даже шире того: плюс- и минус-факторы. Пока плюсы берут верх, этаж существует, когда побеждают минусы — этажу конец".
После этого можно было составить еще одну таблицу: таблицу этажей и сил, плюсов и минусов. И тут опять оказались просветы, пустые клетки, как у Менделеева. Например, в галактиках неизвестны минус-силы, ограничивающие их размеры. А в электронах и протонах неизвестны и плюс-силы и минус-силы.
Табличку размеров я опубликовал раньше, первую в 1951 году. Но тут сложилась новая таблица и новая статья-гипотеза с пустыми клетками неведомых сил. Я предложил ее в родимое „Знание—сила". Это было уже после статьи о ратомике, после гипотезы о победе над старостью. Но в журнале сменился редактор. Новый оказался расчетливым и практичным. Он сказал мне, даже с сочувствием: „Вы столько времени потратили на эту статью, а оплачивается она как обычна". Подразумевалось: „Я бы на вашем месте лучше написал бы десяток бесспорных, без всяких претензий на оригинальность".
Это был год 1960. Только шесть лет спустя мне удалось поместить в „Детской энциклопедии" статью „Разберемся в размерах" исключительно о размерах, без всяких намеков на белые пятна и пустые клетки. А уж статья с рассуждениями об этажности, о силах неведомых вышла только в 1971 году в „Химии и Жизни". И там же прошла еще одна статья, которую я для себя называл „Зигзаг удачи". Мне видите ли, для поселения потомков в космосе понадобилось искусственное тяготение. Вот я и прикидывал, сколько на это понадобится энергии? Начал расставлять точки на миллиметровке, взявши цифры из обычных справочников, и вдруг у меня получился зигзаг с острыми углами. Почему зигзаг? Почему острые углы? Норма для природы — более или менее плавная кривая... Вот тогда, среди прочих размышлений и возникла идея о прозрачных оболочках вокруг звезд, более или менее похожих на атомные оболочки. И еще много интересного. Получилось, например, что мы с вами живем, сами того не подозревая, в недрах черной дыры, очень даже просторной черной дыры, где размещаются без труда миллиарды галактик...
Возможно, вы отметили даты: 1951-1960-1971. Естественный вопрос: а в промежутках я думал о чем-нибудь? Думал, конечно. Блуждал по другим руслам. Везде находил материалы, набирал про запас.
Раз десять, а то и пятнадцать, начинал я главную свою книгу обо всем на свете, этакое натурфилософское обозрение. Но бросал всякий раз на первой главе, откладывал ради срочной и оплачиваемой работы. Все-таки семья, не слишком большая, но семья. Не мог я позволить себе отключиться года на три, писать многотомное сочинение, почти без надежды на публикацию. Ведь надо мной всю жизнь висело как лозунг изречение Молчалина: „В моих чинах не должно сметь свое суждение иметь". Кто я таков?
Литератор, ну даже с инженерным образованием. Но при чем тут звездные оболочки и черные дыры?
Но тут подвернулась надежда.
Михаил Васильевич Хвастунов, я знавал его как редактора журнала „Техника—молодежи", а потом „Комсомольской правды", человек грузный, уверенный в себе, жуткий работяга, автор своего рода популярной энциклопедии — нескольких книг об энергии жизни, сказал мне как-то: „Ваши статьи интереснее романов (не слишком приятный комплимент). Вы бы собрали их в книжку“. И даже вызвался рекомендовать меня издательству „Советская Россия".
Со мной заключили договор, безавансовый, т.е. автор работает и рискует, издательство не рискует ничем. Будущую книгу назвал я — „Виднеется за горизонтом". Две темы включил я в нее: „Неживая природа" и „Жизнь". Писал года два, не уложился, опоздал со сроком, но мне и не напоминали. Кончил все-таки, отпечатал два экземпляра, проверил и позвонил в редакцию, что работа сделана, в понедельник я ее принесу.
— Подождите, пожалуйста, до вторника, — почему-то сказала редактор.
А в понедельник поутру я получил срочное извещение о том, что редакция расторгает со мной договор, потому что я не уложился в срок.
Передумали, решили, спокойнее — не связываться.
Спорить было бессмысленно. Я протестовал. Мне изготовили рецензию, резко отрицательную.
Какой это был год? 1978, если не ошибаюсь. До пенсии я уже дожил.
Вскоре, однако, открылась еще одна надежда. Со мной заключили договор в издательстве „Знание". Тоже безавансовый. Пропускаю подробности; рукопись я сдал в срок, даже приложил положительную рецензию уважаемого академика.
Но за время работы прежний редактор ушел, а новый решил — не надо лишних хлопот. На положительную рецензию академика мне выдали две отрицательных — доктора и кандидата наук. Кандидат был на редкость трудолюбив и старателен. Он написал сто замечаний на первые сто страниц моего сочинения, а редакция предложила мне на все замечания ответить тоже письменно. Я понял, что это труд на добрый месяц, и к тому же бессмысленный. Попробовал схитрить: ответил только на каждое кратное пяти замечание, так чтобы видно было, что я не выбираю нарочито. Но редакция была тверда, ответила, что рукопись ей не подходит. Я пошел к главному, и мы вдруг с ним мирно и благодушно договорились, что взамен всеобъемлющей „Книги обо всем" мне издадут сборник фантастики. И сборник этот вышел под названием „Учебники для волшебника". Имеется в нем и рассказ с соответствующим названием. Есть даже формула волшебного творчества, очень солидная формула — многочлен с дифференциалами и сигмами — безупречно правильная и столь же непригодная для практики. В данном случае я вышел на несуществующую пока науку, общую науку о превращениях, „метаморфистикой" я ее назвал. А почему она не существует? Только потому, что не понадобилась пока. Нам нужны тысячи разных превращений: превращения молекул в химии, превращения энергии в энергетике, превращения пищи в желудке, превращения материалов в строительстве, тысячи специальных превращений, но все они делаются по-разному и изучаются специальными науками. Вот когда изобретут ратомику, тогда понадобится к ней и общая метаморфистика, поскольку в ратомике все превращения единообразны: образец — копия, или запись — предмет.
А время шло. И на дворе были уже восьмидесятые. И сам я давно разменял седьмой десяток.
Некуда уже было откладывать главную книгу.
В шестнадцатый или в семнадцатый раз сел я за стол и на лучшей из своих тетрадей начертал красиво:
„Книга обо всем".
Составил план: том I, том II, том III... Пять томов намечалось. И тогда моя жена посоветовала:
— Ты хотя бы мысли запиши. Коротко. Тезисами.
И я послушался. Не принадлежу к числу горделивых мужчин, которые стесняются признаться, что прислушиваются к советам жен. Действительно, следовало писать тезисы, а не монографию.
Что давали мне тезисы? Избавляли от необходимости подробно и многословно пересказывать историю вопроса с упоминанием всех справедливых и ошибочных точек зрения, начиная с Демокрита и Гераклита. Избавляли от непременного упоминания поголовно всех современников, высказывающихся по данному вопросу, от обстоятельной полемики с ними и длинного перечня упоминавшейся в библиографии литературы, которую я на самом деле не читал, только списал названия с карточек. Избавляли от цитат и переписывания ненужных мне формул. Короче, решил я выдавать только пять своих новых процентов, опустив девяносто пять общеизвестного.
Кроме того, я очень надеялся на таблицы. Таблица содержательнее иной главы. Не раз уже говорил я: „Попробуйте изложить словами содержание пейзажа, портрета, географической карты. Измучаетесь сами, измучаете читателя, все равно он ничего не поймет".
Я написал эти тезисы за два года, месяцев за шесть чистой работы. Очень уж продумано было все, писалось не раз в статьях или черновиках. Написал я не две тысячи страниц, а двести и приложил к ним 35 таблиц. Задумано-то было пять томов — Неживая природа, Жизнь, Разум, Общество, Наука. Вместо пяти томов сделал пять разделов. Ну и каждая таблица прибавляла страничек пять содержания.
Все разделы писались по знакомой, заранее отработанной схеме: в начале парад фактов, общий их обзор. Горизонты были видны сразу: граница современного знания, за ней фактов нет, одни предположения. Обзор показывал этажи, в каждом плюсы, обеспечивающие их существование, и минусы. Внутри этажа график борьбы плюсов и минусов, показывающий, как наростает и падает прочность. Характер распада. Пустые клетки, если нашлись. В заключение общие закономерности всего ряда, и на основе их гипотезы о неоткрытом еще продолжении, о том, что можно ожидать за горизонтом.
Этажи оказались везде, не обязательно количественные, иногда и качественные, часто те и другие. В мире атомов и звезд почти все решало количество — масса или размер. Для живых организмов размер играл второстепенную роль, там важнее было качество — совершенство организмов. А вот в обществе неожиданно опять важнейшее значение приобрело количество — количество населения и величина страны, даже количество покупателей на рынке.
Конечно, устойчивость обязательна. Устойчивое существует, неустойчивое разваливается. И зависит устойчивость от соотношения плюсов и минусов. Когда минусы побеждают, звезде, человеку, процессу конец.
Плюсы интереснее, они разнообразнее, нередко на каждом этаже новый плюс. У физических тел плюсы это новые силы: на звездном и галактическом этажах — тяготение, у молекул — химические связи, в мире атомов — электромагнитные, в атомных ядрах — ядерные, в адронах — глюоны. Какие именно силы обеспечивают прочность электронов, пока не установлено, но, возможно, там играет важную роль резонанс.
У живых организмов плюс — это новый орган: ноги, плавники, крылья для движения, легкие, использующие кислород воздуха, твердый скелет, обеспечивающий постоянную форму и вместе с тем позволяющий наращивать мускулы, сердце, проталкивающее кровь по всему телу, молочные железы, позволяющие выкармливать малышей.
Органы управления я описывал отдельно в русле биокибернетическом. И там на каждом этаже есть свой плюс: новое уменье. Уменье выстроить точную копию самого себя, вид сохранить таким образом, уменье согласовать развитие тела со средой, уменье выполнять сложные движения, уменье менять поведение и, наконец, уменье передавать свой опыт потомству словами. И, конечно, каждый плюс обеспечен новым органом — генами, железами, нервами и нервными узлами, мозгом, корой.
Самые необходимые плюсы в истории связаны с уменьем добывать пищу: охотой, скотоводством, земледелием или же ремеслом и промышленностью. Можно при желании строить историю и по этажам материалов: палеолит, неолит, бронза, железо, синтетика. Можно строить по энергетике — дрова, уголь, нефть, атом. Можно по одежде, жилью, по транспорту, по связи, по информации (язык, письмо, печать, телефон, радио, телевидение). В истории производства плюсами были не органы, а орудия.
Но мне все же представляется, что пища была основой всего. Без пищи не удавалось обходиться ни в каком климате, ни в какие времена.
И, наконец, наука. В истории науки резкие рывки были связаны с открытием новых областей исследования, поставляющих множество новых фактов: новые материки — Америка, Азия, новые небесные тела, планеты, звезды, галактики, микроэтажи — микробный, атомный, ядерный. И здесь, как и в мире техники, решали орудия исследования — корабли, а затем телескоп, микроскоп, спектроскоп, фотография.
Прямой вывод: хотите продвигаться вперед, начинайте с аппаратуры.
Минусы, пожалуй, однообразнее. Повсюду — в этажах физических, органических, общественных и прочих есть минусы внешние и внутренние. Внешние — неблагоприятная среда и посторонние тела: астероиды или метеориты или лучи в неживом мире, в живом мире — также среда, хищники и паразиты, в голове — заблуждения от неверной информации, у общества — враги закордонные. Минусы внутренние — ограниченность и исчерпываемость плюсов (здоровья, прочности, плодородия, территории), а также, вот на это надо обратить внимание: независимые самостоятельные движения элементов, из которых состоит тело. Элементы физических тел — это атомы, движение их измеряется температурой, а температура может быть и критической, так что тело расплавится и даже испарится. Внутреннее движение есть повсеместно: в галактиках движутся звезды, галактики в метагалактике, в молекулах атомы, в атомах частицы, в ядрах — адроны. С полным правом можно говорить и о температуре галактик или атомных ядер, о критической температуре их плавления или испарения.
В отличие от физических тел живой организм — образец дисциплинированности и слаженности: клетки в нем лишены права голоса, подчиняются безропотно, организм их даже поедает беззастенчиво, это называется „худеет". Органы только безвольно скулят, если они больны или голодны. Но вот в системе — в стае, в стаде — животные уже обладают самостоятельным движением, личными целями и намерениями и могут проявлять их во внутривидовой борьбе, которая все-таки существует, что бы ни говорил Лысенко, также как существует и противоположный ей симбиоз. Что же касается общества, не перечислишь всех его сотрудничающих и борющихся — национальных, классовых, территориальных, профессиональных, идейных, религиозных, возрастных, прогрессивных, консервативных. Может быть, когда-нибудь наука даже сумеет определять социальную температуру общества и своевременно поднимать тревогу: „Берегись, близка критическая, развал грозит!“ Что же касается науки, научные минусы — это ошибки. „Свойственно ошибаться", — есть и такой рассказ у меня. Там я описал классификацию ошибок — очень разветвленную. Есть среди них ошибки незнания и неумения, личные, узко-профессиональные и всеобщие — из-за неведения сюрпризов, припасенных природой. Есть колоритные ошибки от пристрастий, личных и идеологических. Они очень были заметны, когда советская идеология противостояла западной. Тогда у нас настойчиво преувеличивали значение среды, а на Западе — наследственности. У нас подчеркивали роль сознания и условных рефлексов, на Западе — подсознания; у нас — симбиоз, у них — внутривидовая борьба; у нас превозносили классовую борьбу, у них подчеркивали роль личности и т.д.
Естественно, в пределах этажа идет борьба между плюсами и минусами. Борьбу эту можно изобразить на графике, причем типовых графиков оказывается немного.
Первый график — почти прямолинейный, начинается с нуля или ничтожных, незаметных величин, плавно нарастает и вдруг на каком-то уровне обрывается резко, видимо, когда включается некая новая, ранее нечувствительная сила. Этот график характерен для галактик, звезд, а также для фотонов, там где плюс-силы просто неизвестны.
Второй тип — очень своеобразный, точечный. Тела устойчивы здесь только в отдельных разобщенных точках, а в промежутках категорически неустойчивы. Можем вообразить себе этакую расу, где есть люди метрового роста, двухметрового, четырехметрового и никаких других размеров! Этот редкий и не очень понятный график присущ атомным оболочкам и элементарным частицам — электронам, протонам, нейтронам. По всей вероятности он связан с резонансом, другого объяснения пока нет.
Но чаще всего встречается третий тип, первейшим надо было бы его назвать. Начинается он крутым подъемом, затем следует пологая вершина, а за ней спад, превращающийся в развал. Этот график характерен для атомных ядер, а также для всех почти процессов развития; для роста организма, для общества, для экономики, для науки, для техники, для людей и теорий. Что же касается разрушения, то и у него три характерных типа: откалывание (у радиоактивных ядер хотя бы), раскалывание (двойные звезды, амебы) или же полное рассыпание (взрыв, гниение, полное поглощение — хищником, завоевателем, пожаром, наводнением). Как видите, все время идет перекличка между самыми отдаленными науками.
В давнишние времена я начал со сравнения физических тел исключительно, выстроил многоэтажную башню от фотонов и электронов на нижнем этаже до метагалактики на вершине. В семидесятых годах, готовя книгу в издательства, меня обманувшие, я уже написал про две башни — физическую и биологическую. А десять лет спустя, поднабрав материал на новых руслах, решил в тезисах поставить еще три башни — для психики, общества и науки (надо бы еще для техники и для искусства, но не осилил, не набрал мыслей).
И думал я, что только добавляю материал, дописываю накопившееся.
Но новые факты потянули за собой новые выводы. Между пятью многоэтажными башнями появились горизонтальные галереи, увязывающие их в единой здание — Мироздание. Законы у всех нашлись общие, не точно такие же, но похожие, преобразованные. Очень интересно было прослеживать их изменения, все равно, что наблюдать поведение человека в разных обстоятельствах — тот же и не такой! И еще напоминало это конвергенцию живых организмов в различной среде.
Что такое конвергенция? Стремление к сходству форм при различном содержании.
В биологии это проявлялось так: вот появился тип, класс, отряд с существенным плюсом. Важнейший плюс пресмыкающихся — легкие, позволяющие использовать обильный кислород воздуха для получения энергии. Воздухом дышащие покоряют сушу и бегают по ней на четырех ногах или же скачут на двух: если ползают, тогда обходятся без ног, как черви, и сами похожи на червей. Если переселяются в воду, приобретают плавники и сами похожи на рыб. Если покоряют воздух, выращивают крылья.
Потом на смену им приходят млекопитающие с более важными плюсами: у них горячая кровь, молоко для выкармливания и забота о потомстве. Они покоряют сушу й бегают по ней на четырех ногах или прыгают на двух, они переселяются в воду, приобретают плавники и сами уже похожи на рыб, а если покоряют воздух (летучие мыши), то выращивают крылья.
Примерно так же на видоизменение законов природы влияет та обстановка, в которой они проявляются.
В качестве примера привожу повсеместный в природе закон экономии энергии.
В физике его называют законом роста энтропии, коротко и непонятно. Можно многословнее и понятнее: стремление тел занять самый нижний энергетический уровень. Еще понятнее: самое устойчивое положение для тела такое, которое не требует энергии для своего сохранения. Никакой энергии добавочной и даже как можно меньше собственной! Идеальное состояние: неподвижность или равномерное прямолинейное движение.
Живой организм тоже стремится к неподвижности. Для движения нужна энергия, для энергии — пища. Пищу добывать трудоемко и опасно. Если сыт, лучше всего спи в безопасной норе, не трать тяжко добытую энергию.
В психике экономия работает по своему. Сознание — самая энергоемкая система. Думать трудно, легче не думать, действовать автоматически, к тому и сводится обучение работника. Легче повторять, легче идти проторенными путями. Да и в самом деле: если ежедневно ходишь на завод, зачем тратить силы и время, придумывая новый путь?
Впрочем, у экономии есть противовес. Лени и инерции противостоит скука. Лежать приятно и безопасно, но надо и побегать немножко, чтобы бегать не разучиться. Автоматизм легок и экономен, но надо и подумать иногда, чтобы думать не отучиться. Ведь, может быть, еще понадобится думать.
Об экономии в экономике могу не распространяться. Возьмите любой отчет об обсуждении бюджета.
Экономия в науке такая же, как в психологии, поскольку наука и есть общественная психология: инерция, тяга к проторенным путям, бездумное повторение общепризнанных истин. Кроме того, играют роль и социальные мотивы: не спорить с авторитетом великих ученых, не спорить с авторитетом своего начальства.
Еще один всеобщий закон — закон приблизительности, он же принцип соотношения абсолютной и относительной истины. Природа бесконечна и поэтому все до конца мы не можем знать ни о чем. Как правило, знаем существенное, несущественное опускаем, вольно или невольно. Вот до конца XIX века, изучая химию, занимаясь химией, мы ведать не ведали о том, что существуют еще какие-то ядерные реакции, распад радиоактивный. И ныне, хотя мы и знаем про радиоактивность, как правило, в химии можно ее игнорировать.
Живое существо узнает о бесконечном внешнем мире с помощью глаз, ушей, носа, кожи, языка. Все органы чувств, все до единого, информируют нас приблизительно, у всех — пределы чувствительности. Уши слышат колебания от 20 до 20 тысяч в секунду, за их пределами — неслышные инфразвуки и ультразвуки. Глаза воспринимают цвета от красного до фиолетового, за их пределами инфракрасные и ультрафиолетовые невидимые лучи. По-видимому, интервал видимости — достаточная необходимость. Мы не видим далекое, мы не видим мельчайшее — микробов не видим болезнетворных. Очевидно, можно было обходиться без этого, не различать эту живую пыль, мельтешащую вокруг нас. Все равно не переловишь, пальцами не раздавишь, зубами не перегрызешь. Нам хватало приблизительного зрения.
Хотя третий глаз на затылке очень не помешал бы. И зачем превратился он в шишковидную железу?
Приблизительность в психике неизбежна. Мир бесконечен, и все обо всем знать невозможно. Нужно выбрать существенное и игнорировать несущественное. И сколько же ошибок при этом простом выборе даже у самых великих Людей: одни преувеличивают важнейшее, другие упускают. Приведу два примера только. Представителем преувеличивающего видится мне Фрейд. Да, он понял значение комплекса Эдипа, разглядел и запомнил сексуальные переживания маленького мальчика и связанные с ними страхи его, но распространил свои наблюдения на всю психику человека. Ну да, есть в ней подсознательное, но, кроме того, еще и сознание присутствует. У нормального человека то и другое играет роль.
0 приблизительности в истории и политике разрешите не говорить. Тут отдельный том надо писать, больше того — по тому для каждой страны и каждой эпохи.
Приблизительность есть даже в самой точной из точных наук — в математике. Математика точна только пока она абстрактна, чисто количественна, бескачественна. Приведем простейший пример, даже не школьный, детсадовский.
1 + 1 = 2; 2 : 2 = 1. Безупречно!
Дается задача: у Маши и Миши два яблока. Надо разделить поровну. 2 : 2 = 1. Каждому достается одно. Но поровну ли это? справедливо ли? Ведь яблоки не совсем одинаковы. Одно зеленее, другое румянее; одно чуть побольше, одно с бочком, одно с червоточинкой, одно кислее, другое послаще, одно ароматнее, другое не пахнет совсем. Не получается одинаковость.
Мы в XX веке преисполнены почтения к формулам. Приводим формулы, ссылаемся на формулы и кажется, что все доказали. На самом деле формулы еще надо примерить к природе, уместны ли они в данном случае и до какого предела уместны? Классический пример, школьный уже, не детсадовский, формула Гей-Люссака Vt = Vо (1/273) — объем газа при охлаждении уменьшается с температурой. Но при самых низких температурах она неверна, потому что газ становится не газом, а жидкостью, потом твердым телом, а при -273° объем его вовсе не равен нулю.
Всегда есть опасение: вдруг за пределами наших знаний выскочит что-то неожиданное? Так в конце ритмичной таблицы Менделеева объявилась радиоактивность и оборвала всю таблицу. Так на сверхвысоких скоростях вдруг растет еще и масса, и надежные формулы Ньютона приходится заменять формулами теории относительности. И нет уверенности, что формулы эти не надо будет подправлять, когда дело дойдет до бесконечности или нуля.
Природа любит извилистость и шероховатость. Природа любит преподносить сюрпризы. В каждой главе своей книги я твердил, что нет ничего абсолютно сходного, но нет и ничего абсолютно непохожего. В самых далеких разделах вдруг всплывают самые неожиданные аналогии.
В пятидесятых годах я начал со сравнения физических тел: земных и небесных, малых и больших — атомов, камней, планет, звезд, галактик. Переходя с физического русла на все другие, прибавил материал жизни, психики, общества, науки. Больше стало разнообразия, сравнения богаче, обобщения шире.
И написал я „Книгу обо всем“, потом в редакции ее переименовали в „Лоцию будущих открытий". Писал и понимал, что это главная моя книга, итоговая, вторую, столь же значительную, не напишу. Расширю, может быть, разделы добавлю, но тема будет та же. Да и времени уже нет. Восьмой десяток разменял, первый инфаркт заработал. И решил я, что уж эту книгу я пробью. Десять экземпляров отпечатаю, в десять редакций пошлю, если отвергнут, наверх писать буду. В те годы верха еще интересовались культурой, книгами издающимися. А в качестве-первого издательства выбрал „Науку". И не стал разбираться, к какому отделу моя работа относится. Понимал, что в устном разговоре, по телефону тем более, легко отказать: „Ваша рукопись не по нашему профилю, обратитесь в другую редакцию". Так что послал я свое сочинение на имя директора издательства с просьбой самому решить, в какой отдел направить рукопись.
Самая первая попытка была. Но мне повезло. Рукопись моя попала в либеральный момент, когда издательству рекомендовали хотя бы парочку книг принять по инициативе авторов, не только по рекомендации институтов. И мое сочинение директор заслал в отдел географии и геологии, в редакцию посвободнее, и прочла рукопись редактор Алла Михайловна Гладкова, и работа показалась ей интересной, захотелось издать. А еще через месяц появился в моем доме молодой чернобородый философ из новаторов, и учинил мне двухчасовой экзамен, чтобы убедиться, что я понимаю то, о чем пишу. И книга была издана... через каких-нибудь три года. А если бы опоздала на год, не была бы издана вообще. К тому времени все забил коммерческий интерес, читатель потребовал бы твердую обложку, яркий переплет, листаж посолиднее и автора позарубежнее, если не иностранца, то эмигранта хотя бы. Но так или иначе, книга вышла, даже и премирована была, в читальнях имеется, по каталогу можно разыскать, прочесть и оценить самостоятельно.
Обычно на форзаце дается аннотация: книга адресована такому-то читателю, написана так и этак... Я сам себя спрашивал: кому адресована моя книга, непривычно-неспециальная, неизвестно к какому отделу относящаяся? Сам я полагаю, что адресована ВЫБИРАЮЩИМ: старшим школьникам, выбирающим свое место в жизни, студентам, выбирающим тему для научной работы; я же неустанно подчеркивал: вот она пустая клетка, что-то в ней неведомое; вот он горизонт, передний край науки, за ним океан открытий. И смею думать, что работа моя полезна даже и выбирающим пути науки, даже самым главным выбирающим, чтобы могли отойти в сторонку и оглядеть все сразу, как оно было, как есть и как может быть.
К аннотации принято добавлять сведения об авторе. Но год рождения я уже сообщил, образование — высшее, диплом инженера-строителя, по профессии — писатель, по призванию — омнеолог. Омнеология это очень древняя, забытая и потому новая наука обо всем вместе взятом. От философии отличается тем, что не гнушается использовать конкретный материал любой науки, сравнивать между собой несравнимое: наука о сравнении природы, общества и человека.
В начале книги было у меня сомнение: имею ли я право занимать своей персоной читателя? Потом решил: каждому стоит рассказать о своем любимом деле. Читаются же записки врача, записки геолога, записки солдата, записки генерала, записки учителя. Я предложил ЗАПИСКИ ОМНЕОЛОГА, специалиста по антиспециализации.
Анализируя плавание по разным руслам, я невольно анализировал сам себя. Огромный же период — семьдесят лет с лишним, целая эпоха. На себя давнишнего смотрю посторонними глазами, с критикой и не без иронии. Тот голодноватый парнишка, рисовавший лошадей с заднего копыта, я ли? Ну ничего общего. А юноша, так старавшийся, чтобы обнаженная женщина на мольберте не завалилась бы набок? Разве я? А этот — в лаптях и ватнике, с шеей, изъеденной комарами, с напряжением вытаскивающий застрявшую в щели тачку с черной, глянцевитой от влажности глиной?.. А тот, что в штормовую волну ринулся в море, чтобы доказать миру и себе, что человек сильнее стихии?.. Может быть, я — старик, ковыляющий по комнате, опираясь на костыли? Нет, уж этот точно не я! Вот тот, что, завернувшись в доху, в морозную ночь рифмует стихи о звездах — это уже я. Добрый десяток „Я“.
Вспоминая русла, одно за другим, не без любопытства наблюдал я за этой командой „я“. Следил за превращениями: как „я“ переходит в „не я“, в совсем другое „я“, а там, глядишь, у самого устья сверкнет струйка истока, голосок жадного детства: „Все интересно, все хочу знать, все хочу охватить и продолжать дальше". И роман „Все цвета радуги", и роман „Все, что из атомов", и „Книга обо всем" в заключение. Брался. Что получилось, не мне судить.
Самые внимательные из читателей возможно отметили, что в датах у меня часто упоминаются 50-е годы. Верно, почти все главы начинаются у меня в 50-х годах, тогда, в 50-х, я открывал для себя новые русла, а дальше уже продвигался по ним к морю-океану.
По возрасту я не отношусь к славному племени шестидесятников. По-видимому, я пятидесятник, представитель предыдущего поколения. Я не пережил резкого перелома, душевного переворота, который достался молодым людям, воспитанным покорными сталинистами и вдруг огорошенным XX съездом. Я из тех, кто постарше, кто читал книги и журналы двадцатых годов, кого учили учителя двадцатых годов, учили самостоятельности и скептическому отношению к газетам. Со школьных лет я умел читать между строк. И когда занавес начал раздвигаться, я был готов пуститься в свободное мышление.
В итоге, написано не мало, можно в библиотеке спросить...
Но молодость осталась позади, зрелость заканчивалась, шестой десяток пошел. Спешить, спешить надо было высказать главное... а дела пошли медленнее. *
Не по моей вине. Все на свете связано. Фантастика, как и любой вид литературы, тоже связана, с той же политикой.
Пришла эпоха застоя. Пришла, застыла, окрепла и начала оформляться административно. Над литературой воздвигся Комитет по печати, который должен был планировать и координировать работу всех издательств. Утверждать, проверять, глядеть, чтобы они не выпускали лишнее, не дублировали... вообще, чтобы один автор не выпускал больше одной книги в год. Конечно, были и исключения для исключительно нужных.
„Темпоград“ вышел у меня через восемь лет, а „Зенит" через пятнадцать.
Сейчас себя спрашиваю: на что ушли у меня эти пятнадцать лет ожидания?
Ждал, конечно, ждал. Но ждал не сложа руки. Что-то другое начинал, что-то продвигал, поденщиной зарабатывал (литературная поденщина это рецензии и редактирование).
И все это время, помня, что годы уходят, что впереди совсем немного, рвался сообщить читателям ВСЕ накопленное.
Накопленные литературные сюжеты, кстати, я тоже пробовал излагать, составил „Книгу замыслов". („Гиша, почему это не я придумал?" — сказал мне однажды Аркадий Стругацкий). И этот сборник, вылежав лет десять, вышел в свет („Древо тем", М., 1991). Так что успел я отчитаться и по чисто литературной линии. Но о той книге не рассказываю отдельно — там литературное развитие мыслей, в основном изложенных здесь.
Итак, отчитался. Мог бы сделать лучше, мог бы сделать больше, если бы не застревал надолго на административных мелях. Признаюсь, я сам от себя не в восторге. Масса ошибок, глупостей, а главное: твердости не вижу. Не отступал, но уступал, откладывал, переходил на другое русло, чтобы вернуться на главное начало позже. Такой вот характер: уступчиво-настойчивый. Если бы сосредоточился, долбил и долбил бы в одну точку, может, и пробился бы куда. Но тогда не было бы „Книги обо всем", было бы одно практически полезное и конкретное достижение. А писатель все-таки не долото.
Долбить не люблю, люблю думать. С удовольствием думаю, никогда не скучаю сам с собой. Всегда голова при себе, в ней изрядный запас проблем. Собственных. Не жалею, вопреки вселенскому закону экономии, затрат психической энергии.
Полагаю, что в течение жизни нашел штук восемь стоящих идей. Это не так уж мало для одного человека. Особенными озарениями не могу похвалиться. Не знаю рецептов озарения. Я по образованию строитель и по методике строитель. Я выкладываю мысли, как кирпичи, ряд за рядом, потом проверяю по отвесу. Методика простейшая, я излагал ее, могу повторить: собираешь факты, как можно больше фактов, выстраиваешь их по порядку, делишь на „этажи". В каждом этаже есть пол и потолок, в каждом борются плюсы и минусы, внешние и внутренние. Плюсы в конце концов исчерпываются, значит, для продолжения надо готовить или подыскивать следующий плюс. Кроме того, поскольку природа бесконечно разнообразна, могут вмешаться и непредвиденные неведомые силы. О них тоже надо помнить. Только и всего.
Вы знаете это давным давно? Вы именно так и рассуждаете? Не делаете выводов на основе одного яркого факта, одной яркой речи? Не приходите в восторг, восхитившись плюсом, не устремляетесь за обещаниями, давя по дороге сомневающихся? Увидив изнанку, не приходите в ужас, не топчете ногами плюс, проклиная его и себя? Ярясь на внешний минус, не забываете о внутренних, о недостатках ваших собственных? Разумно взвешиваете пределы выбранного вами полюса, не забываете подготовить почву для следующего? Всегда так делаете?.. Тогда могу вам позавидовать. У меня так получалось и получается не всегда. То одно упущу, то другое.
Нет, я не поучаю. Я лишь поделился собственным опытом, рассказал о своих ПРИКЛЮЧЕНИЯХ МЫСЛИ.
Доброго мышления вам. Самостоятельного. Ясной цели, светлой головы!