Журнал Виктора Франкенштейна — страница 12 из 55

— Папа слишком переживает.

— Он обеспокоен.

Она улыбнулась до крайности покойно, словно признавая свое поражение.

— Я часто думала о том, как тебе живется в Англии. Мне казалось, ты далеко-далеко…

Я подошел к ней и поцеловал в лоб.

— Но теперь ты дома. — Она снова попыталась подняться со скамьи.

— Сядь, Элизабет. Тебе не следует утомляться.

— Я всегда утомлена. К этому я привыкла. Разве не прекрасное место?

Мы были у озера, на небольшом полуострове, поросшем травой и деревьями; поднялся ветер, что здесь случается нередко, и поверхность воды взволновалась. Я взял ее шаль, которую она положила подле себя на плетеную скамью, и укрыл ее плечи.

— Мне нравится ветер. От него я чувствую себя частью этого мира.

Глаза ее от болезни стали больше; казалось, она смотрит на меня с невиданным прежде вниманием.

— Что ты шьешь?

— Это тебе. Женевский кошелек. — Так называли небольшие, искусно вышитые кошельки, какими в этой местности пользовались купцы. — Я вышиваю на нем портрет папы. Пусть останется тебе на память, когда ты отправишься в странствия.

— Я предпочел бы, чтобы у меня был твой портрет.

— О, я уж не та, что была. — Она взглянула на горы за озером. — По крайней мере, я не состарюсь.

— Прошу тебя, не говори…

Она снова внимательно посмотрела на меня. В ее истощенном лице я, как мне думалось, различил некое видение старости, которой ей было не достигнуть.

— Я не боюсь правды, Виктор. Солнце мое закатывается. Я знаю.

— Здесь ты поправишься. Для твоего недуга существуют лекарства.

— Называется это чахоткой. Хорошее слово. Я чахну. — Я собирался было сказать что-то в утешение, но она подняла руку: — Не надо. Я к этому готова. Мне представляется величайшей удачей то, что я могу сидеть здесь, подле нашего любимого озера. Знаешь ли, оно со мною разговаривает.

Внезапно ее охватил приступ кашля, мучительный и долгий. Я хотел заключить ее в объятия и успокоить, но она, полагаю, не желала утешения.

— Озеро — компания вполне веселая. Напоминает мне обо всех счастливых днях, что я знала. Рассказывает мне о твоих великих приключениях в Англии.

— О чем еще?

— Оно говорит со мной о покое.

— Элизабет… — Я опустил голову.

— Не надо слез, Виктор. Я вполне довольна. Порой я сижу здесь ночью…

— Позволяют ли это доктора?

— Мне удается ускользнуть. Во время сна нас не беспокоят, а возвращаюсь я всегда до восхода солнца.

И вот я сижу тут в темноте, гляжу на воду. На некоторых лодках есть керосиновые лампы, и ночью они плывут передо мною, словно частички светящегося пламени. Это так ободряет. Часто я думаю: вот, должно быть, на что похожа смерть — на созерцание дальних огней. Ах, вот и папа идет.

Отец шел по лужайке к нам. Одет он был строго, на нем был темно-зеленый сюртук и галстук; лишь быстрый шаг его указывал, что ему не по себе.

— Виктор, тебе следовало зайти ко мне.

— Я прибыл в Женеву вчера поздно вечером, папа. Времени не было. Разве вы не получили письма, что я послал из Оксфорда?

— Я ничего не получал.

Я понял, что вид Элизабет сильно растревожил его; мне ясно было, что ее состояние ухудшается с каждым днем.

— Я забросил дела в Женеве. Ты ела сегодня, Элизабет?

— Немного хлеба, размоченного в молоке, папа.

— Тебе необходимо есть. — Он положил руки ей на голову, будто желая благословить. — Тебе необходимо набираться сил. Хорошо ли тебе спалось?

— Да, превосходно.

— Хорошо. Еда и отдых. Еда и отдых. — Нагнувшись, он поправил шаль у нее на плечах. — Ветер дует прямо с гор. Не возвратиться ли тебе в комнату?

— Доктора превозносят достоинства свежего воздуха, папа.

— Вполне возможно. Но видела ли ты, чтобы они сидели у озера? Мне самому становится прохладно. Виктор, помоги мне увести твою сестру.

— Я вполне в состоянии идти, папа.

— Разумеется, Элизабет. Мы пойдем рядом с тобой. Виктор, возьми сестру за руку.

Когда она поднялась с плетеной скамьи, я понял, что она очень слаба — она словно чуть покачивалась на ветру, и на мгновение мне показалось, будто она потеряла равновесие. Она оперлась на меня и засмеялась, как бы над собственной немощью.

Дорога к санаторию шла слегка в гору, и, когда мы стали медленно подниматься по гравийной тропинке, уводящей от озера, она ухватилась за мою руку. Отец шагал рядом с нами по траве, склонив голову в раздумье, но когда мы приблизились к двери здания, он прошел вперед. Позже он сказал мне, что хотел поговорить с одним из врачей в отсутствие Элизабет. Я проводил сестру в ее комнату.

— Папа очень печалится, — сказала она. — Надеюсь, ты сможешь его успокоить.

— Как же это сделать?

— Не знаю.

— Элизабет, я не могу здесь оставаться. Я не могу поселиться в Женеве.

— Я понимаю. Тебе здесь не место. Ты всегда горел честолюбием.

— Не знаю, как мне в этом повиниться.

— Я и не жду ничего подобного. Это похвально. Я всегда гордилась тобою, Виктор. С тех самых пор, когда ты был мальчиком, я наблюдала за тобою с восхищением. Помнишь, ты показывал мне, как живет цыпленок в курином яйце? Ты его изучал. Если тебе хотелось что-то познать, ты все подчинял своему желанию. — Говоря, Элизабет оживилась, словно возвратившись в прежние, до болезни, времена. — Ты докучал людям вопросами, на которые у них не было ответа. Почему облака меняют форму? Почему разрезанный червяк разделяется на два живых существа? Почему осенью листья меняют цвет? — Она замолчала. — Добейся успехов в науке, Виктор. Стань великой личностью.

В комнату вошли папа с молодым человеком, который поздоровался с Элизабет в манере самой непринужденной. Я решил, что это один из ее врачей, однако ж он мне не понравился.

— Элизабет, — сказал он, — самая терпеливая из моих подопечных. Она переносит банки и пластыри без малейших жалоб.

— Рад это слышать, — ответил папа. — Хорошо ли она ест?

— Она поддерживает свои силы. Мы полны самых лучших надежд.

В моих глазах это походило на маленькую комедию, разыгранную ради Элизабет, но выражение усталости на ее лице убедило меня в том, что на нее она не подействовала.

— Думаю, нам следует тебя оставить, — сказал я. — Ты утомлена.

— Да, — сказал папа. — Ей необходимо отдохнуть. Отдых есть лечение.

— Позволительно ли мне сознаться в том, что я устала? — Она взглянула на врача, который внимательно за нею наблюдал.

— Разумеется. Не забудьте, что перед ужином фортепьянный концерт. Мы будем слушать Моцарта.

— Теперь я уже не люблю слушать музыку.

Перед тем как уходить, отец обнял ее, вновь уговаривая есть получше и спать. Я сомневался в том, что она послушается его наставлений. Слишком далека была она от этого мира, чтобы обращать внимание на подобные вещи. Как только мы ушли от нее, глаза отца наполнились слезами. Я никогда прежде не видел его плачущим.

— Ей не жить, — сказал он. — Доктору это известно.

— Но ведь есть какая-то надежда?

— Ни малейшей. Доктора сказали, что улучшение невозможно. Чахотка поразила ее легкие.

— Но ведь доктора могут ошибаться.

— Ты слышал, как она дышит? Доктор сказал мне, что прошлой ночью рот ее был полон артериальной крови.

— Что же нам делать?

— Ждать. Что же еще?

— Ее более не греет солнце.

— Что такое?

Я говорил слишком тихо, и он меня не расслышал.

— Тяжелое время, папа.

— Будет еще тяжелее. Мы должны лелеять твою сестру.


Смерть наступила двумя днями позже. Элизабет обнаружили утром сидящей в кресле у постели. Сказали, что она не страдала; не знаю, как это удалось определить. По настоянию отца похоронили ее на маленьком кладбище в Шамони, в деревне, где находилось наше родовое поместье. Элизабет положили в свинцовый гроб, и мы все вместе отправились по петляющей дороге прочь из Женевы, в горы. Стоит ли говорить, что путешествие было печальным. Все, что я теперь о нем помню, — сладкий запах горящих бревен, сопровождавший нас часть пути.

Когда мы добрались до нашего старого дома, я жаждал снова увидеть чистую белизну снега, к которому не прикасался никто на свете. Из окна моей комнаты виден был Монблан и вершина, которую мы называли Л'агилль дю Миди; снег на верхних склонах сиял, освещенный солнцем, а нижняя часть горы все еще оставалась в тени, покрытая серым снегом, с нее чередой сбегали в долину деревья. Ничто не мешало взгляду простираться вдаль. Видны были каменистые участки, до которых никогда не добирался свет, русла, по которым никогда не текла река, странной формы скалы, вырубленные силами, каких я не мог себе представить. Все было окутано вечным покоем. То был покой, в который теперь вступила Элизабет. Но тут громкое птичье пение вернуло меня обратно на землю.

Вечером накануне похорон пришла буря. Густые облака покрыли горы, затянув их вершины серой дымкой, что опускалась все ниже. Блики солнечного света касались земли, а стоило подняться ветру, как листья на деревьях начинали трепетать подобно скрипкам. Когда в склон горы ударила молния, выглядело это так, будто по земле хлестнули прутом. Огонь сверкал по всему небу; гром переместился и шел, казалось, низом, под горами. Затем горы исчезли из виду. В воздухе висела тяжесть ожидания, в нем чувствовался аромат грозы. И тут на общинном выгоне, поросшем травой, я увидел девочку, игравшую с двумя собачонкми. Как мне хотелось в тот момент, чтобы Элизабет возвратилась и увидела это вместе со мной! Знай я, как ее оживить, я сделал бы это! Невысказанная мысль моя слилась со вспышкой молнии, возникнув в тот же миг.



Звон колоколов церквушки в Шамони, раздавшийся, когда ее опускали в землю, словно отражался от скал и снега. Меня вновь переполнило чувство, знакомое с детства, — как будто колокола неким образом оказались внутри горы и звук их проникает сквозь ее толщу.

После похорон, на которых присутствовали большинство жителей Шамони, я не находил себе места. Мне необходимо было двигаться. И потому я возвратился в горы. Я стал карабкаться вверх через хвойный лес, окаймлявший предгорья, с трудом удерживая равновесие среди каменистых уступов и корней, то и дело затруднявших мое восхождение. Были тут и ручейки, стремительно падавшие с ледников на верхних склонах. Наконец я нашел вьющуюся тропинку, которою ходили местные крестьяне. Мне хотелось взобраться выше, еще выше, ст