— Я сдержал свое слово. Видите? Я всегда буду рядом с вами — ближе, чем вы способны себе представить.
Он остановился и подождал, пока я, продолжая идти по улице, отдалюсь на пару шагов. Когда я обернулся, он исчез.
Придя на Джермин-стрит, я, к удивлению своему, обнаружил Полидори у себя в кабинете.
— Прошу прощения, Виктор. Я забрел в вашу комнату по чистой случайности. На меня нашел бродячий стих. — Вид у него был смущенный.
— Бродите где вам угодно. У меня нет секретов.
— Вот как? — Он взглянул на меня с опаской и не без тени злого умысла.
— С чего бы мне вас обманывать?
— Вы глубокий человек, Виктор. Очень глубокий. Боюсь, мне никогда не достигнуть вашей глубины.
— Стоит ли пытаться?
— Мне известно, что вы страдаете от нервического страха.
— О, я страдаю от многого. — Я прочистил горло. — Сознаюсь, бывают моменты, когда я испытываю страх.
— Боитесь ли вы сейчас?
— Чего?
— Меня.
— С какой стати вы заводите этот разговор?
— Вы меня в чем-то подозреваете.
— Подозреваю?
— Вы говорите, что у вас нет секретов. Однако же боитесь, что я их разведаю. — Он засмеялся, продолжая тем не менее внимательно глядеть на меня.
— Вам когда-либо доводилось совершать зло, Виктор? Для того лишь, чтобы доказать, что вы на это способны?
— Этот же самый вопрос задавал мне Байрон.
— Он одержим этой мыслью. Он рассказывал мне историю некоего церковного служки по имени Монро. Рассказывал ли он ее вам?
— Нет.
— С тех пор прошли годы. Это было еще до нашего с вами приезда сюда. Служка этот окончательно потерял веру. В душе он говорил: Бога нет. Однако по-прежнему служил службы, раздавал своим прихожанам вино и хлеб, проповедовал с кафедры о Судном дне и спасении.
— Отъявленнейший лицемер.
— Ему это было известно. Он корил себя, горько сокрушаясь. Он плакал. Он резал себя ножами. Во всем этом он впоследствии сознался. Желание его освободиться от мучений было велико. Но как ему было разорвать эти путы? Мало-помалу он придумал план — хотя нет, пожалуй, это произошло в одно мгновение. В голову ему пришло деяние совершенно безрассудное.
— Продолжайте.
— Спастись, решил он, ему поможет лишь одно: тягчайшее, злонамеренное преступление, совершенное безо всякого мотива. Скажем, если он, к примеру, убьет ребенка. Не ради удовольствия, нет — случайным образом выбрав дитя, он задушит его. Тогда он освободится от Бога. А что, если деяние доставит ему удовольствие? Тогда, сказал он сам себе, он станет богом. Во всей вселенной не будет силы выше его самого. Действия его не повлекут за собой никаких последствий: ни наказания, ни стыда, ни вины, ни ада. Он окажется по ту сторону врат добра и зла. Он докажет, что дозволено все. Вот что сказал он сам себе.
— Совершил ли он преступление, к которому стремился?
— Он убил старуху. По свидетельствам, однажды вечером, в сумерках, он выбрал ее из толпы и последовал за нею домой. Свои церковные одежды он снял и надел простой плащ и брюки. Она жила одна в домике за самым Хаммерсмитом. Там-то он ее и убил. Не раз и не два ударив ножом, взятым из ее же кухни, он бежал под покровом темноты. О преступлении было сообщено повсюду, однако отыскать убийцу не удавалось. Тем временем служка продолжал вести обычную свою жизнь в церкви. Со всем тем радости его не было предела. Богослужение он выполнял с великим пылом и проповедовал красноречивее прежнего. Он нашел спасение в едином бессмысленном деянии.
— Но как же его схватили?
— Это-то и есть самое любопытное. Он не испытывал раскаяния — не испытывал даже вины. Напротив, он был горд. Шли недели, и он вдруг почувствовал непреодолимое желание рассказать о своем преступлении. Он хотел объявить о своем участии в нем. Он хотел выразить это словами. Он пытался сдерживать себя, но желание говорить — если угодно, прочесть вслух последнюю главу — оказалось всепобеждающим. Как-то воскресным утром он поднялся на кафедру своей церкви и поведал обо всем пастве. Из складок сутаны он извлек тот самый нож.
— И тогда?
— Его арестовали и допрашивали. Он предстал перед комиссией для освидетельствования душевнобольных. Теперь он в больнице Святого Луки для сумасшедших.
Эта история произвела на меня впечатление странное. Извинившись, я отправился в постель, но уснуть не мог. Меня охватил внезапный страх, не оставлявший места для каких-либо мыслей или отдыха: что, если и я почувствую непреодолимую нужду заговорить и сознаться? Сама эта мысль заронила во мне зерно сомнений. Да. Разумеется, я хочу поведать обо всех ужасах, за которые я в ответе. Избавиться от этой ноши — осознания того, что дал жизнь существу. Но чувствую ли я в себе торжество вместо вины? В этом я не был уверен. Внезапно меня, насколько помню, охватил жар, и когда я наконец уснул, сны мои были страшны.
На следующее утро я пробудился поздно. Мне слышно было, как Полидори разговаривает в кухне с Фредом. Я прислушался более внимательно. Полидори расспрашивал его о моих ежедневных привычках: что я ем, когда встаю и ложусь и так далее. Я почувствовал, что Фред отвечает ему с неохотою.
Позвонив, я стал ждать.
— Да, сэр? — Фред просунул голову в дверь.
— Как обычно.
Он принес чай и начал приготовлять бритву и мыло.
— Вижу, ты развлекаешь нашего гостя, Фред. О чем вы беседовали?
— Ни о чем, сэр.
— Ничто родит ничто [43].
— Что вы, сэр?
— Скажи как есть.
— Он говорит, что беспокоится за вас. Лекаря, говорит, всегда за других беспокоятся. Потом про уравнения чего-то заговорил. Я, сэр, не знаю, что чему равно, так я ему так и сказал.
— А что еще ты ему сказал?
— Никакой неправды, сэр, я ему не говорил. Но и правды тоже никакой.
— Молодец, Фред. Смотри же, приглядывай за Полидори, когда я отлучусь.
Одевшись, я пошел к Ковент-гардену. Стоял день, который лондонцы называют ярмаркой трубочистов, и на другом конце Пьяццы я, к немалому своему смятению, увидал стайку мальчишек, что лазают по крышам. Вид у них был странный. Одеты они были в лохмотья, до того черные, перемазанные сажей, что тотчас выдавали ремесло владельцев: могло показаться, будто их только что вытащили из трубы, если бы не волочившиеся за ними белые ленты, привязанные к рукам и ногам. В волосах у них была серебряная бумага, щеки раскрашены. Подошедши к ним поближе, я увидал обрывки золотой и серебряной бумаги, прилепленные к их грязной одежде и лицам. Все вместе составляло зрелище самое что ни на есть жалкое. Тут мальчишки двинулись вперед под звуки барабанов. Они размахивали над головой своими лестницами, своими прутьями и щетками; они пели жуткую песню, полную ругательств и проклятий, а зрители смеялись. Затем я увидел Полидори, стоявшего у самого портика церкви неподалеку. Он оглядывался с живым вниманием, и я сразу понял, что ищет он меня. Он меня выследил. Я завернул за ближайший угол и нанял кеб до Лаймхауса.
На Джермин-стрит я вернулся далеко за полночь. Я позвал Фреда, но ответа не было. Подошедши к окну, я взглянул вниз, на темную улицу. На миг мне показалось, будто среди теней что-то зашевелилось, но этот миг быстро прошел. Я вернулся в постель.
Проснувшись на следующее утро, я заметил, что одеваться мне не подано. Я быстро поднялся и вышел из комнаты. Дверь в кухню была отворена, однако Фреда не было и следа. Прежде он никогда не отлучался, и я представить себе не мог, что могло задержать его на целую ночь. Я оделся, вышел на улицу и, не имея определенного плана действий, побрел на Пикадилли. Там, на углу Своллоу-стрит, был лоток, где торговали кофием. Фред, как мне было известно, часто сюда захаживал.
— Не видал ли кто моего слугу Фреда Шуберри? — спросил я у девушки, разливавшей кофе по жестяным кружкам.
— Фред? Это тот, что с курчавым волосом да зуба одного недостает?
— Он самый.
— Со вчерашнего утра не видала, сэр. Он тогда еще насчет погоды высказался. Ненастная она стояла.
Я двинулся дальше, не столько по собственной воле, сколько влекомый толпою. Найти его, разумеется, не представлялось возможным. Тому, кто разыскивает определенное лицо, Лондон может показаться глухой чащею. Хоть я и знал, что Фред в городе отнюдь не новичок, но понимал и другое: мальчишке легче легкого кануть в небытие, пропасть насовсем, будучи схваченным на улице. Насколько мне известно, многих силой забирали в матросы; что же до судьбы прочих, о ней я не знал ровным счетом ничего. Что и говорить, я боялся, как бы его не схватило существо, однако в последней нашей беседе стыд и раскаяние, им выказанные, были столь сильны, клятвы не творить более насилия столь искренни, что я отмахнулся от этих мыслей. Каковы могли быть возможные мотивы для совершения подобного деяния у него, с нетерпением ожидавшего конца собственной земной жизни?
На Джермин-стрит я вернулся в отчаянии. Многие отнеслись бы к внезапному уходу слуги без особых переживаний, однако я и не сознавал, до чего привязался к Фреду. И тут я вспомнил о миссис Шуберри. Возможно, она больна или в нужде, и Фреду пришлось остаться с ней. От него мне было известно, что живет она в одном из двориков близ Друри-лейн, на верхнем конце улицы. Туда я и отправился пешком. В тех местах миссис Шуберри знал всякий. Мне указали на дома в Шортс-рентс, где, как меня заверили, она наверняка «полоскает». У водокачки в том дворе я нашел другую прачку, вооруженную мылом и пемзой; тут с водой дело обстоит лучше, подумалось мне. Я спросил у нее, где живет миссис Шуберри, и она показала на открытое окно в третьем этаже. «Она-то? — сказала прачка с нажимом. — Там она». Направившись вверх по лестнице, не столь уж чистой, я добрался до жилища миссис Шуберри. Дверь была приотворена, и до меня еще снаружи доносился знакомый кислый запах лондонской прачечной. Постучав, я отворил дверь, но никаких следов самой прачки не увидел. По всей комнате в изобилии развешаны были простыни и рубахи.