Однако у нашего чая есть история. Сначала всплывает дата — 1637 год, когда монгольский хан даровал пуд чая царю российскому. В середине и конце прошлого века энтузиасты пытались привить культуру чая в Грузии. В те времена и была заложена плантация в имении Эристави. Под Сухуми Бутлеров, всем известный химик, тоже экспериментировал с разведением кустов. Конечно, все это опыты были. Чай продолжали закупать за границей. За немалое золото закупать, чай — товар дорогой. В Грузии даже в начале этого столетия под- чаем была всего одна тысяча гектаров. Сейчас? Шестьдесят четыре тысячи...
Все началось с объединения «Чай — Грузия» в 24-м году. А сейчас выведены десятки грузинских сортов, стойких, урожайных. Теперь сами экспортируем чай англичанам, бельгийцам, полякам. И в Марокко и в Югославию... Годовой урожай Грузии — 224 тысячи тонн. Это не пуд от монгольского хана.
Но есть особые сорта... Такой сорт, как «Букет Грузии», ценят любители во всем мире. На «Букет» сгодятся только самые молодые двулистные побеги с почкой. И снимать их надо только с плантаций старше семи лет, и только с июля по сентябрь, не позже. А плантации эти еще должны быть обязательно в холмистой полосе, и собирать побеги надо лишь на солнечных склонах и только в сухую, теплую погоду. К тому же только в специальные маленькие корзинки. Других фабрика не возьмет.
Возможно, профессор упомянул не все «только». Например, я знал, что под чай пригодна лишь красная земля — как здесь, от вод Кодори до Аджарис-Цхали, — и нужно долгое солнце. А чай прихотлив, и здесь есть еще и море, — может, ему нужно и море.
П. Борисов, наш спец. корр.
Оршинский мох
Мы сидим спиной к костру, и его свет не мешает нам смотреть, как всходит луна.
Она поднимается из-за черных еловых лесов за рекой. Матовые, чуть видные облака наполняются прозрачным синим сиянием. Темная стремнина Сози вдруг начинает играть светлой ртутью, с берега на воду падает тень черемухи.
— Кончился мох... — грустно говорит Юрка и, зябко поведя плечом, натягивает кожанку. — Завтра уже дома будем...
В черемухе, пробуя голос, осторожно щелкает соловей, робко пускает первую трель.
Да, наверное, Оршинский мох и правда кончился. Вот и соловей щелкает. Две недели, путешествуя по болотистому краю, мы не слышали этих птиц, хотя была самая их пора, самое соловьиное время. Почему-то они облетали стороной низкие торфяные земли с мелкими озерами и сырыми лесами — обширные пространства неподалеку от Калинина, носящие имя Оршинский мох.
И сама Созь сегодня дала нам понять, что мы оставили позади топкие низины. От Спаса — небольшой деревеньки со старинной деревянной церквушкой — она неожиданно превратилась прямо-таки в бурную горную речку. Шумела на каменистых перекатах, швыряла байдарку в заломы подмытых деревьев.
Бешеная гонка захватывала. Мы летели мимо высоченных зарослей прошлогодней тресты, желтой и твердой, как бамбук. Мимо развалин водяных мельниц и мрачных пустошей, оставленных в лесах недавним пожаром. Проскакивали под узкими мостками в одно-два бревна, с которых заскорузлыми бородами свешивались сухие водоросли — следы высоких вешних разливов.
В редких омутах Созь успокаивалась, крутила медленные водовороты. Над бочажками сидели деревенские мальчишки. С длинных прутов безжизненно свисали лесы. «На Великом небось-то рыбачили? — важно выспрашивали мальцы, пытаясь укрыть в голосе зависть. — На озере, конечно, рыбалка, да...» От отцов они слышали, что на Великом и пудовый сом не редкость. Но далеко озеро-то...
А река вновь брала разбег, подхватывала нашу неуклюжую «Ладогу», несла ее навстречу подступающим сумеркам.
Местами Созь ныряла в лесные туннели. Не было неба — сплошное переплетение ветвей. Здесь стояла зеленая влажная ночь. Узловатые корни сползали с берегов, ломались в черной воде. Сладкий запах цветущих черемух был свеж, крепок и холоден. Весла задевали ветви, и сразу густая метель взвивалась в неподвижном воздухе, медленно оседала на воде, на брезенте байдарки липкими белыми лепестками...
— ...Слышал? — шепотом спрашивает Юрий. — Ходит кто-то. — Он глядит через костер, в темноту леса у нас за спиной. Пронзительная тишина висит над Созью, над лесами. Потрескивают лишь в огне поленья. Ворохи искр красными светляками улетают ввысь и, потанцевав, застывают в зените голубыми звездами. «О-го-го!» — кричит Юрка и прислушивается. Никого. Кому же бродить по полночным ельникам.
Я иду на берег — проверить удочки. На одной туго ходит язь. Он уже почти стащил удилище в воду. В садке он сразу успокаивается, замирает в лунном пятне.
С болотца наползает туман. Молочная пелена медленно обтекает высокий столб, косо врытый над Созью. На вершине столба кто-то грубо вытесал голову: птичье ли, человечье лицо — не поймешь... Голова сзади освещена рыжими отблесками костра, спереди — холодной луной. Бельмы глаз мертво смотрят исподлобья. «Тотем, — думаю я. — Настоящий болотный тотем — страж Оршинского мха».
...Вспомнилось, как нелегко было пробираться к оршинским озерам. Они залегли в центре низины, окружили себя непроходимыми топями.
Мы шли по заросшим мелким каналам, прорубались в кустарниковых дебрях. Вода в каналах была красной, настоянной на торфяниках. С берегов с треском вылетали утки. Припадая на крыло, они долго и суетливо носились под самым носом байдарки — уводили от гнезд. Безлюдье сделало утиных мамаш неосторожными: гнезда с аккуратными кладками яиц лежали на виду.
Постепенно каналы становились все мельче и мельче, пока наконец впереди не встали сплошные заросли хвоща. Тощий ручеек бежал по широкому травянистому ложу. В окрестных лесах на полянах мерцали озера талой воды. В мокрых березняках прелые листья выстилали землю толстым черным ковром.
Теперь до первого из озер — Светлого — предстояло идти пешком, с байдаркой на плечах...
Оно открылось внезапно, и сразу стало понятно, откуда такое название. Десятки километров пробирались к нему люди через мрачные хляби, через сырое криволесье и комариный звон. И вдруг широченный простор, промытая голубизна воды и небосвода... Конечно, Светлое! — как же лучше сказать.
На противоположном берегу, у пожелтевшей сухой березы виднелась протока.
Три дня мы жили на Светлом, три дня над озером стояла разогретая солнечная тишина. Но стоило нам только попрощаться с озером и нырнуть в протоку, которая, как мы знали, должна привести в Щучье, началась какая-то мистика. Для начала с чистого, лишь чуть дымноватого неба пошел ледяной дождь. Через четверть часа все небо было обложено свинцовыми тучами. Страшный ветер полоскал согнутые березы в воде протоки. Юрка весело скалился из-под капюшона плаща: «Светлое-то озеро кончилось...»
Щучье встретило градом. Ледяные орехи барабанили по плечам, по байдарке, пенили воду. Это было начало затяжной недельной непогоды.
Шторм гонял по озеру поля сорванных корневищ кувшинок. Кочерыжки, точно куски старого желтого сала, набивались в заливы в несметном количестве. Было что-то отвратительное в мерном колыхании этой мертвой массы.
По ночам волны захлестывали берег, били в стену палатки — пена залетала и на крышу. В такие ночи долго было не заснуть. Свеча боязливо мигала, потрескивала. Мы слушали — не оторвало ли еще наш мыс? Земля под палаткой покачивалась на плаву.
На Щучьем озере не было настоящих берегов. На воду со всех сторон наступала упругая трясина — сросшиеся, переплетенные травы, корневища, торфяники. По ним осторожно, пробуя, не провалиться бы, двигались чахлые сосенки.
Озеро отбивалось. Штормы ломали кромку, точили, обрушивали глыбы торфа. Плавучие острова медленно дрейфовали под ветром, тяжелели, набираясь влаги, тонули.
...Тотем невидящими глазами удивленно уставился в воду — из омута торчит усатая голова зверя. Я затаил дыхание, не шевелюсь. Нутрия? Вокруг звериной головы в мокрых сосульках шерсти светлый контур луны. Голова медленно пересекает Созь... Да это бобер! Вон нырнул — показался толстый смешной зад, хвост котлетой... Тишина...
Теперь и я слышу: кто-то ходит по темному лесу. Осторожное, неторопливое — хруп-хруп-хруп... Костер прогорел, и Юрки отсюда, с берега, не видно. Бобер вылез из воды, сидит на мягкой траве и будто бы даже улыбается.
...Эх, какая, наверное, по осени клюква на Щучьем! Мы и в мае-то собирали ее шапкой. Прямо с байдарки, не выходя на берег, с прибрежных моховых подушек — крупную, сладкую, перезимовавшую под снегом. До самого Великого озера ягодами были усыпаны мхи по краям короткой протоки.
На Великом стало не до ягод. Здесь, в сердце Оршинского мха, на огромном водном пространстве гулял нешуточный шторм. Седые валы брали разбег от затерявшихся в дальней дымке, утонувших за горизонтом берегов.
«Ладога» скрипела и крякала, удары волн распахивали крюки-запоры стрингеров, дюралевые шпангоуты прогибались. «Это ничего!» — озорно орал Юрка, перекрикивая шум ветра, и смахивал с очков воду. Под мокрой кожей его куртки буграми ходили мышцы, с весел в байдарку летели потоки...
А потом внезапно сразу все кончилось — и ветер и волны. Мы стояли под островом, а на нем приютились две деревни — первые и последние деревни, которые попались нам в Оршинском мхе.
Берег был крут. Наверху оказалось, что деревни не две, а три — самая уютная спряталась за холмом, виднелись только крыши. Она была ближе всех, пустынная, словно вымершая. По улице брел жеребенок. Старые амбары на сваях наполовину стояли над водой.
За одним из них в ворохе свежих стружек стоял коренастый мужчина — ладил к черной лодке какую-то деревяшку. Не торопясь оглядел нас: «Туристы, что ли? Что ж так вот, в одиночку... Небось от своих отстали?»
Сказал, что только вчера провел на моторе за собой через Великое пять байдарок — сами не решились в шторм-то, страсть что вчера здесь делалось...
Говорил он тоже не спеша, покуривая и улыбаясь своим мыслям.
...Деревня эта так и называется — Остров, а вторая, вон та, у кладбища, — Петровское. Самая дальняя — Заречье. Но она уже не на острове, а за проливом, туда на лодке попадать или в объезд, по мосту. А что это за колодцы в воде? Так это не колодцы, рыбу живую хранить. Поймал — и в сруб, хоть месяц живая будет...