Родилась в 2001 году в Москве, живет в Вологде. Студентка Литературного института имени А. М. Горького (семинар Ф. С. Нагимова). Лауреат литературнокритической премии «Эхо». Финалист семинара для молодых авторов в рамках Всероссийских Беловских чтений. Участник Итоговой всероссийской мастерской АСПИР, Всероссийского совещания молодых литераторов СП России в Химках. Публиковалась в журналах «Знамя», «Наш современник», «Литеrraтура», «Пашня», «Костер» и др.
Область сердцаРассказ
Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).
– Я тебе говорю – вон, в ихнем-то поселке, что за овражком, опять стреляли. Говорят, Иваныча дома-то все нету. А я тебе говорю – опасно, Галенька, опасно. – Баба Валя громко прихлебнула из чашечки, а потом добавила: – Ну, куда тебе одной-то, милая. Ну куда? И Вареньке твоей скоро в школу идтить.
– Через год только, – ответила мама.
Варя замерла на печке, подслушивает.
– Через год. А я тебе что и говорю – ты подумай. Вон, крыльцо-то у вас тоже уже покосилось. Это я старая, чего мне. Ну, как же ты одна теперь будешь все это, без…
Мама уронила ложку и закрыла глаза. Губы ее задрожали. Только слышно, как по комнате летает муха. Как застыла она теперь маленькой точкой на бирюзовой занавесочке, будто неживая.
Тихо в доме. Вдруг затрещали под бабой Валей половицы.
– Ой, тьфу. Опять, видно, летят железяки эти, ну как их там. – Она схватилась за подбородок. – Пойду я. Поздно уже.
Скрипнула калитка и в своем распахнутом вздохе застыла. Варя обернулась в сторону дома – солнце в окне. Там потертый образок с пробившейся леденцовой смолой и на печке рыжик. Нарисованный. Ее. А где-то за рубцовской избой у дальнего потрескавшегося забора видится он – стеснительный и робкий, с красными рукавицами, – Петя. «Не мерзни, Петя. Иди домой», – сказала про себя Варя и отвернулась. Нет ведь никакого больше Пети. Также увезли в город. Насовсем.
Вот уже поле – белая гладь, редкий ветер. Варя втягивает шею и боится потерять мамину руку. Здесь только шаги, разбивающие белую тишину, и черная полоса дороги все ближе и ближе.
– А вот и мы, – вдруг сказала мама.
Варя увидела большие мужские ботинки и боялась поднять глаза.
– Ну, привет. – Мужчина в скрипящей кожаной куртке влажно поцеловал Варю в щеку. – Не помнишь меня?
Холодный и шершавый.
За мужчиной машина.
«Неужели сядем?» – ужаснулась от восторга Варя.
Взвизгнула дверка на морозе. Сели.
В машине пахнет сигаретами.
Как быстро растворился дом в неразборчивом силуэте деревьев. Все меньше и дальше. Теперь дом – лишь черная точка посреди белой зимы. Вдруг из тишины пробился неловкий треск радиоволны. Слова неразборчивые, рвутся пункт иром.
– У нас в городе совсем по-другому, – вздохнул мужчина. – Вот ты, Галь, о чем мечтаешь?
– О чем я мечтаю? – как будто сама себе удивилась мама.
– Ну, о чем. Новое платье, туфельки-дрюфельки… Мужика хорошего, да вот чтобы с деньгами и квартирой. Ну, ты понимаешь. Так вот, это у нас все есть. Да… Это тебе не вот эта вот глухомань. – Он как будто хотел маму разозлить. – Не сарай, короче, с двумя бабками по соседству. Ты-то, Галь, женщина красивая. Найдешь хорошего. Вся жизнь впереди. Ну или… Мужчина хотел еще что-то сказать, но вдруг из ниоткуда опять пробилось радио.
– Мы остановимся у подруги, а дальше поглядим, – тихо ответила мама, перебивая дяденьку из песни.
– Мам, а Ялта – это где? – вдруг спросила Варя.
– Далеко, очень далеко.
– А мы далеко едем?
– Ты спи, Варюш. Закрой глазки и спи, нам еще ехать и ехать. – Мама погладила Варю по кудрявой макушке и притянула к себе.
– А там будет хорошо, как у нас дома?
Мама не ответила. Мужчина повернулся к Варе и весело подмигнул. И тут как вырвалось у нее, как пролилось – рвано, некрасиво. Губы задрожали, втянулись крепко. Щеки горят.
Остановились на обочине.
– Болит что-то? – волновалась мама. – Укачало… тошнит? Плачешь-то чего?
Варя качала головой. Потом вдруг:
– Мама, я умру… Я точно знаю, что умру!
– Дыши, дыши воздухом. Слышишь меня?
Дяденька скрипел снегом и курил.
Постояли немного. Потом мужчина и мама глазами сказали что-то друг другу, и все снова сели в машину.
– Ну, чего ты, Варюша? Чего, милая? – Мама еще крепче обняла Варю и закрыла глаза. Что-то запела тихо-тихо и грустно, укачивая.
Варя смотрела в окно: редкие березки расплываются в сумеречном пространстве.
Вдруг что-то вспыхивает вдали над заснеженным лесом.
– Ух ты, фейерверк! – радуется мама.
– Какой фейерверк? – удивляется мужчина. – А-а, ну да… фейерверк.
– Фейерверк же только в Белгороде бывает, – удивляется Варя.
– Везде бывает… Спи уже.
А спать совсем не хочется. Только устало покачивается лягушонок над лобовым стеклом. Влево-вправо. Влево-вправо. Влево… И снова мужской голос о чем-то долго говорит…
Свет робкий, как в сказке, – спугнуть страшно. В воздухе прохлада, и дышится глубоко. Варя идет по сырой траве. Она совсем хрупкая маленькая девочка в желтом дождевике. Еще немного – и перед ней знакомая запятая пруда. Мелко хлюпают у берега редкие капельки. «Как будто роса. И утро», – подумала Варя и бросила камушек в воду.
– Один, два… Еще разок – один, два, три… Один.
Гладь воды выгибается кругами. Мутно у берега. Лишь тишина на мгновение стала такой большой, будто и нет ничего – только вода, редкие березки и маленькие лягушата в траве. Кап-кап. Кап-кап. Кап.
– А-а-а-а-а, – вдруг откуда-то из-за кустов вылетел Петя. Травинки запутались в его волосах. – Ну чего ты, совсем не страшно, что ли?
– Совсем. Ты мне всех лягушек распугаешь. – Варя сделала такое лицо, какое бывает у девочек, когда они рады, но боятся спугнуть эту неожиданно пробившуюся взрослость.
– Ну-ка, и сколько же их?
– Не скажу.
– Души их, души! – маминым голосом говорит Петя. – Душно тут…
«Это же сон», – сама себе говорит Варя. И снова видит глаза мальчика – такие васильковые, задумчивые, будто впервые заметила. Петя смеется по-детски, легко. Никогда она почему-то раньше не замечала, как весело разливается его смех и отдается мягким эхом по лесной опушке. Только брови напряжены. И будто кувшинки у берега что-то знают – покачиваются, кивают. Уже такой взрослый он – Петя.
– Кто последний, тот и водит, – крикнул он и бросился в сторону домов.
Варя медленно идет по густой траве. Травинки щекочут ноги, все та же прохлада вдоль берега, а внутри как-то уже совсем по-другому, тепло. И дождь как будто закончился. Тропка узкая-узкая, тянется, путается красной ниточкой. Вот уже клубочек в руках Вари. Мимо большой крапивы аккуратнее, чуть дыша, запетляла она. Журчит ручеек вдалеке. Вот на ветке что-то застыло алой ягодкой. Подбежала ближе – рукавица. Как в мягкой колыбели ее укрывают еловые ветви.
– Ва-а-арь, а ты знала?.. Лягушки спят с открытыми глазами, – гулким эхом пролилось откуда-то из густой чащи леса.
Варя потянулась в сторону рукавицы. Что-то сжалось внутри, кольнуло – она крупно вздрогнула и проснулась.
Темно. Сердце мамы стучит медленно и ровно. Спит. И дышит она совсем мягко. Варя подняла голову на тусклый огонек под потолком и в зеркале увидела глаза мужчины. Смутилась, заморгала в окно – на редкие темные ели и их слипшиеся макушки. А ведь не такой он и холодный. Глаза добрые.
«…Система ПВО над Белгородской областью, – прорывается из радиоприемника. – Это второй беспилотник самолетного типа, сбитый над территорией региона с начала суток».
Медленно падает снег и в этой своей стихийной ряби, у одиноких фонарей, превращается в свет. Где-то под этим снегом все та же крапива, те же сонные березки, сиротливо покачиваясь, спят в ожидании чего-то. И летний пруд, заросший и обмелевший, застыл в тесноте льда.
– Дед какой-то идет, не знаю его, – вдруг сказал мужчина и прибавил скорость.
Варя оглянулась на темную удаляющуюся фигурку. Что-то знакомое показалось в ней. Варя уткнулась в плечо мамы и, тихо вздохнув, закрыла глаза.
Борис Лейбов
Родился в 1983 году.
Окончил факультет социологии The University of Glasgow, Высшие курсы сценаристов и режиссеров (сценарная мастерская Олега Дормана и Людмилы Голубкиной).
Публиковался в журналах «Знамя», «Дружба народов», «Иерусалимский журнал», «Крещатик». Живет в Москве и Тель-Авиве.
Башня «Д»
А когда еще и мертвые восстали, вот тогда совсем все запуталось. Улицы превратились в черт-те что. И город перестал быть самим собой. В башнях было потише. К счастью, их отстроили недавно, наша – «Д», самая последняя, ну и мало кто у нас поумирал-то. Кроме Джереми. Он выпал из окна в Рождество, в прошлое. Я знал еще до газет, потому что был там. Видел, как его стаскивали с крыши соседской машины. От нее мало что осталось, от той «тойоты». Серый внедорожник, даже асфальтовый, наверное. Мне он очень нравился. Я и на поминки ходил. Поминки помню. Я еще всплакнул, когда мама Джереми взяла микрофон. Песню его любимую ставили несколько раз… Похороны не помню, нет. Только гроб. Белый такой, гладкий, с золотыми ручками. Наверное, самое дорогое, что когда-либо было у Джереми. На поминках я все больше пил. Мне не нравится их национальная еда. Один желтый рис, да и не рис, а еще что-то, как рис, но мельче. И в сухофруктах все. Я ковырнул из вежливости и еще подумал: ну вот, а Джереми наш уже, наверное, в аду. Он не был хорошим человеком. Все во дворе знали, что он нечасто, но поколачивал свою женщину, было дело. А однажды я видел из окна, как он спустил собаку на какого-то старика из другого корпуса – не видел его прежде. Тот сделал Джереми замечание насчет окурка. Ну, что, мол, урны не просто так стоят. И может, в Африке ты их не видал, но здесь принято мусорить в них, а не в траву. Если в Африке газонов нет, это еще не значит, что можно как в Африке. И все-таки я удивился, когда оказалось, что Джереми угодил в рай. По пятой кнопке объяснили же, что вернулись только те, кто был в раю. Ну, потому что если б и ворота ада отперли, тогда вообще живым места не осталось бы. Там они не сразу сообразили, что возвращать надо волнами. Только к вечеру второго дня закрепилось правило, что только те, кто за последние пять лет усоп. Вроде экспериментальной группы. А вот то, что из ада не будут возвращать, – это они с самого начала решили.
Вот в прошлый вторник и встретились. Я выпил бутылки две пива, хотел пройтись вокруг башен и сигарету скрутить. Кручу теперь, а что поделать? Видели, как цены на нормальные взлетели? Их теперь только в министерствах курить будут. Да… Вторник. Докурил, ищу мусорку, сам-то я мусорить не мусорю, не из Африки, слава богу. Не так меня воспитали. Вдруг вижу – стоит. Такой же, как до смерти был. Высокий. Выбритый начисто. Лысый. И акцент никуда не делся. Все в нем было как обычно.
– Эй, – говорит.
– Не в этом тебя хоронили, – говорю в ответ.
– Не в этом, – соглашается.
Я жду.
– Не знаю, как так вышло, – оправдывается сосед.
– Ну… А сам как? – Я, по правде сказать, несколько растерялся.
– Хорочо, я думаю.
Он и раньше так говорил. «Хорочо». Африканец…
– Мочно я поживу у тебя два-три дня? Мама продала мою квартиру.
– Мочно, наверное, – отвечаю я нехотя и не скрываю этого.
Он и пожил, все три дня. Если вам говорят «два-три», будет три, а если «три-четыре» – будет четыре. Так всегда бывает. С нашими, не нашими, мертвыми, живыми – выгоды никто не упустит, разве что дурачок, но их извели. В красных книгах дурачки все нынче.
На третий день начались настоящие неприятности. Много привалило с того свету. Целая тьма народу. И как давай свое жилье назад требовать. Там, тут, раз дверь захлопнулась, другой, первый выстрел, и, глядишь, к полуночи уже и машины горели, и покрышки, и трассы перекрыли. Живых же тоже понять можно. Особенно тех, кто покупал углы у наследников. Им обидней всего. Люди возмущались, и справедливо возмущались. Где это видано? Воскресение воскресением, а жить где всем? Вернули обратно – хорошо! Спасибо даже скажет редкая вдова. Но раз вернули, так и решили бы вопрос заранее с инфраструктурой, с рабочими местами там, с жильем – в первую очередь. Запад города вспыхнул первым. Богатые горят в первую очередь, с пуделями, розами и зеленой изгородью. Под утро горели и трущобы на востоке. Там гостей принимали резче. Там не до инфраструктуры, там каждый новый рот – угроза.
Утром четвертого дня неразбериха усилилась. Вещание прервалось. Те, что полевее, прибились к мертвякам и пошли на МВД. Они, живые то есть, кричали: «Дэд Лайфс Мэттер», а мертвые не кричали. Надо сказать, осторожно и тихо, но сказать надо, что мертвые зачастую вели себя куда более воспитанно. Живые все больше требовали, а эти скорее молили. Все одно правые выиграли. Правые всегда выигрывают, особенно в переполох. Их верующие кричали: «Где Царь Царей? Чего сам не пришел?» И вопросы эти незаметно вытекли в простую и ясную установку: убивать однажды мертвых – не грех. Живых – грех. А этих – нет. И закона запрещающего нет. В мертвого стрелять – ну чудачество, ну хулиганство, но не статья.
Да, завертелось лихо. Это вам не вернувшуюся бабку в коттедж не впустить. Это вам не «музыку давай громче – сам уйдет»… Закосило многих, и тех, и этих, кто по первому кругу умирал, кто по второму, но кровили все. До наших башен не дошло. Не больше одного мертвого на подъезд – на революцию не хватит. Джереми докурил в окно скрученную мною сигарету. И попросил еще одну. Я сидел. Насупился и сидел.
– А ты оттудова с деньгами пришел? Или как там у вас?
Но я скрутил еще одну. Поворчал, но скрутил. Я не то чтобы жадный.
– Что там? – спросил он, не штокая, как все, а именно чтокая.
А там по забору разматывали режущую проволоку, не колючку, как раньше, шипованную, а новую – с лезвиями, как на детских коньках. У ворот из ящиков и лавок городили пулеметную вышку.
– Ваших ждем, – сказал я Джереми.
Мне показалось, что он вдруг погас. Как будто обмер, хотя куда ему.
– Стой! – я крикнул, когда он подтянулся и влез на подоконник.
Ну а там понятно, чем кончилось. И ведь опять на «тойоту». Не на ту серую, как асфальт: ее сдали. И взяли взамен такую же. Джереми-то надо мной раньше жил. Ну вот и опять на нее, ну не на нее, а на новую. Эта не серая, а небесно-голубая. Была.
Сладенький валун
Яков проработал честно все сорок положенных лет. Он рыл колодцы и находил людям воду там, где, казалось, ее быть не могло. Великое восстание неоживых, смута, закат лет Господних настигли его незаслуженной карой в последние его годы, которые он должен был провести в сытости и безопасности. В ночь первых мертвецов, когда отчаянье еще не расползлось по городу, только непонимание, старик Яков понял все, и понял первым. Он попросил жену выключить радио.
– Надо нам ехать, моя хорошая.
– Сейчас? – испуганно спросила Элла.
Яков кивнул.
– Но куда? – Элла опустилась на стул и собралась было выть, но продышалась и проглотила неродившийся плач.
Прежде она так поступала только при весточках о смертях. Она была напугана. Элла давно не выходила за пределы комплекса. Еду доставляли курьеры. Яков добывал деньги. Улицу она не любила.
– Собирай детей, – проговорил высокий старик.
Он говаривал редко. Но если и случалось открывать рот не для хлеба, то говорил он только по делу.
Дети собрались быстро – старшие, взрослые уже, близнецы призывного возраста, и тринадцатилетняя Ларочка, стариковское счастье, «родничок», как звала ее Элла, когда гладила перед сном ее по не стриженным с рождения волосам.
Чемоданы грузили в ночь. Яков не хотел лишних вопросов соседей. Опередить прочих – только это сулило жизнь. Братья снесли канистры с бензином, набранным вечером, муку, воду. Много воды. Забили консервами багажник и третий ряд. Сухофрукты, семена в мешках, инструменты, топоры, орехи, белье и одежду повязали на крышу. Наличные деньги Яков бросил на кухонном столе. «Нету им больше цены», – понял он и прятать в книгах не стал. Сонная Ларочка взяла куколку, ее братья – ружья, упитанную Эллу обмотали ремнями с патронами. Яков хотел было помолиться перед дорогой, но понял, что забыл, как это делается, и только молча обвел квартиру мокрыми глазами, помолчал с полминуты, выговорил: «Ну вот», – и вышел в двери, хотя хотел сказать: «С Богом». Хотел, да постеснялся. Ключи легли поверх купюр. Окна затворить не потрудился.
На шестой день, в конце бензина, Яков велел сыну заглушить двигатель. Розовый валун с блестящими жилами привлек его внимание.
– Здесь, – сказал Яков, вышел и потянулся.
Здесь и остались, за сотни миль от человека. Нашлась река и рыба в ней; грибы, орехи. Лес ломился жизненной силой. К первой зиме настреляли лис на мех и винторогих козлов на пищу. Яков одомашнил куропаток, в полгода выстроил высокую изгородь, крепкую, из кольев. В день вкапывали по колу, завалив на рассвете сосну. Элла высадила грядки и читала Ларочке все три книги, что увезла с собой.
В редкий выходной Яков удил и, когда солнце качалось на мелкой волне, позволял себе спокойную мысль, что все это – навсегда. Что спасены. Что покой. Думать о других людях он себе запретил, запретил и упоминать прежнюю жизнь и жене, и детям. За ужином говорили о прошедшем дне, о завтрашнем хлебе, а после мирно спали в сколоченном двухкомнатном доме. В первой половине спал Яков с сыновьями, во второй – Элла и Ларочка.
Беда пришла летом, в жару, уже после года отшельничества, уже когда стояли на земле теплицы, хлев и уборная с деревянным подземным желобом, уходящим к утесу над рекой. Заболел сын. С утра первый, а к вечеру хворь перекинулась на второго. Элла и Ларочка ушли спать в проржавевшую машину. Яков дал им хлеба, соленой козьей спинки и канистру воды и велел до выздоровления сыновей не совать в дом носа. Оба юноши горели и бредили. К ночи старший встал на четвереньки и уподобился зверю в своем лае. Яков испугался и кинулся его успокаивать, но тот вдруг обмяк, завалился на бок и замер. Сын Якова потух и стал быстро остывать. Отец вытащил того за ноги и выволок за ворота. Так к рассвету появилась в их убежище первая могила, вырытая старческими руками. Элла смотрела на мужа и тихо выла, закусив запястье до крови, чтобы не разбудить Ларочку.
Яков воротился. Руки его были в земле. Под длинными ногтями черно. Он понял, что ждет его последнего сына, и повалился. Перед ним, как и в день приезда, заблестел валун. Он нагревался от первых лучей, и Яков уселся на нем, обхватил – будь он родным – и долго-долго мыл камень обжигающими щеки слезами. Капельки сохли, не оставляя после себя ничего, и когда выплакался Яков, встал, собрался и пошел в дом, готовый хоронить второго. Яков вошел в дом тяжелым шагом и с боязливым любопытством ступил в комнату, в которой так недавно корчился первый. Но второй сидел, вращая по сторонам глазами, удивлялся, где брат его, и просил есть. Старик бросился к сыну, целовал того в холодный лоб и смеялся. Вечером, после поминального ужина и домашнего сливового вина, он вышел затемно, огляделся, убедился, что невидим, что слился с ночью, и полил бесценным вином валун. «Спасибо», – шепнул он и направился спать.
Вторая беда пришла следом, как приходили счета в прежней жизни. Не зазеленела еще могила сына, как ссохлась и потрескалась земля. Пришла небывалая засуха. Элла обхватила голову – все погорело, все! И все, что в теплицах, и что на грядке. Самодельные кадки трещали от пустоты. Дождя не было сорок дней. Старый Яков таскал по канистре с речки, последний сын нес по две. Птицам хватило, но не земле. Та пила, пила и все не насыщалась. Сын еще сходил несколько раз к берегу, а вот Яков уже не ходил. Он поглаживал свои седые длинные волосы и думал, думал, думал…
Когда запыхавшийся сын притащил еще воды и собирался было полить грядку репы, отец остановил его и прогнал: «Ступай к матери и сестре». Мучимый жаждой, облитый потом, Яков преодолел соблазн и, не приникнув к горлышку, все, все вылил на валун. Он поливал его и радовался, как тот умывался от пыли. Как засветился он. Как побежали по его покатым бокам ручьи.
– Пожалуйста! – попросил Яков камень, похлопал по нему ласково, как по лошадиной морде, и украдкой поцеловал в розовое темя.
В тот день он велел домашним не работать, а разойтись еще дотемна спать. «Ежели поможет, научу их молиться», – думал Яков.
Он заснул сидя на лавке, чего прежде с ним не бывало. Разбудил его взрыв. Летняя ночь разорвалась, как бывало только в войну.
– То гроза! – выбежал за порог Яков. – Гроза! – расхохотался он.
Дождь шел семь дней и ночей, напоив его землю, утолив ее и заполнив все бочки и корыта.
Прочих бед не случалось долго. Но Яков знал теперь, что камень надо не упрашивать в беду, но благодарить ежедневно – за мир, в котором он пребывает, и за хлеб, который валун ему дает. По вечерам Яков стал работать на благо камня. После жатвы он не щадил себя, как поступали сын и жена. Не шел в дом. Он пил сполна, лежал с полчаса на траве, благодарил камень за воду и принимался строить тому храм. Мысль задобрить валун пришла старику во сне. Снилось ему, что стоит он ночью в огороде голый и молодой, а мимо него сыплются со звездного неба камни, и у того камнепада был голос: «Построй нам дом, – свистели гранитные шары, – с крышей и дай нам тень и прохладу в лето и в зиму тепло».
Целый месяц Яков поддевал веревки под валун и переворачивал его. Подкопанный, высвобожденный камень поддался и перелег лицом на новый фундамент из кольев. Яков мыл замшелые бока, земляную спину, мыл и плакал от умиления – до того прекрасны были открывшиеся ему узоры.
Достроить камнев дом старик не успел. Сын похоронил отца под будущим крыльцом храма. При жизни дом валуна разросся, обзавелся кровлей, комнатами – крыльями без окон, для молчаливого думанья. Через долгое время сын подложил к Якову жену его, а через еще несколько десятилетий Лара упокоила сына с родителями.
Мор и восстания сходили на нет в городах. К одинокой Ларе прискакали первые гонцы с весточкой об общей вольнице. От нее гонцы и узнали про землю, где все растет и где всего вдоволь, и про валун, спасший ее и ее семью. Люди дивились вести о выжившей в глуши женщине. Слухи множились на россказни, и когда история о камне, сохранившем живых, разошлась по стране, как расходятся из монетного двора деньги, к уже старой и слепой Ларочке пришли на поклон первые поклонисты. Были они с посохами и фотографиями розового валуна. Они остались.
Ларочка умирала в кругу своих, памяти о городе в ней не осталось. Она просила служителей снести ее к камню и, отказавшись от питья и еды, в последние свои дни лежала на оном и молила его о встрече с отцом ее, Яковом. И тогда засвидетельствовали жрецы и прочие служки чудо. Валун как будто услышал Ларочку и задул в ней жизнь. На камне и умерла она. И в ногах его была погребена. И не могла бы она при жизни своей представить, как разрастется дело, как разлетится весть, как сотни лет спустя на сцене великого дома будет петь женский хор: «О! О-о-о! Сладенький валун! О! О-о-о! Сладенький валун!» – и хлопать в ладоши после каждого припева.
Сын полковника
Вскоре после смерти отца зазвонил телефон. Женщина поздоровалась. Голосу было от сорока трех до пятидесяти девяти.
Риелтор водил очередную белую пару по дому моего детства. Они разглядывали фотографии, замкнутые в золоченые пластмассовые рамки. Я, я в школьной форме, родители у моря, галька… Ни одной улыбки. Выгоревшее полароидное солнце, блеклые горы, и серьезные лица с горизонтальными линиями ртов.
– Вам бы ремонт сделать, если хотите продать поскорее, – шепнул риелтор, – здесь бабушкин дух нулевых. – И он обвел настенные трещинки глазами.
– Не тороплюсь, – сказал я им на прощание и проводил.
Вот тогда и зазвонил телефон, стоявший поверх вязаной салфетки, постеленной на ореховую тумбу.
– Алло.
– Здравствуйте, я только узнала о смерти Миши…
Вы, должно быть, его сын?
– Да. Его.
– Мне очень жаль…
Мы оба молчали какое-то время, недолгое. Неловкости не было. Ну или я ее не почувствовал.
– Вы могли бы отвезти меня к его могиле? Я только что прилетела и звоню вам из аэропорта.
– Да, конечно. Я отвезу вас. Кладбище далеко за городом.
– Да? Спасибо.
Это вопросительное «да» значило, что она поняла все о моем отношении к отцу. Я не похоронил его в черте города, рядом с мамой. Как он того желал. Место на городском стоило дороже. Он когда-то на мать потратился, а я на него – нет.
Ее такси остановилось у подъезда. С таксистом повезло, они обычно долго плутают по дворам между корпусами-клонами. Ей было от сорока трех до пятидесяти двух. Высокая, ухоженная. Кожа загорелая, холеная. Руки тонкие, сухие. Одета неброско, но по всему понятно, что все на ней дорогое. Черное и дорогое. Прохожий собачник замер, разглядывая ее и не замечая тянущего руку поводка. Я захлопнул окно и спустился.
– Здравствуйте!
– Привет! Надо же, ты его копия…
Краем глаза я видел, что она из вежливости изо всех сил делает вид, что ей удобно на жестком сиденье тридцатилетнего «шевроле». Она даже похвалила автомобиль в какой-то момент на трассе за его «необыкновенность». Но я сделал вид, что не слышал, и не ответил. Мы почти не говорили. Она хотела было, но не собралась и отвернулась к окну. От ее шеи раздавался запах апельсиновой корки и чего-то еще, похожего на йод. Нет, не йод…
– У тебя его руки, – все-таки попыталась она.
Тишина не рассеялась. Я перевел взгляд с проселочной дороги на свои руки и не задержался на них. Она закурила. Просто так, не спросив. Папа тоже так делал, в неожиданных местах, никогда не спрашивая. Видимо, так они все делали в своих нулевых.
На кладбище я довел ее до ограды и оставил наедине с памятником. Земля не была ровным холмом, какой я ее запомнил на похоронах. Посаженые цветы, вырванные из притоптанного песка, были разбросаны вдоль ограды. «Дождь, что ли, размыл… – подумал я. – Да ведь и не было никакого дождя…» Я сел в сторонке на скамью и принялся смотреть, как дерутся воробьи за позеленевший хлеб. Может, риелтор прав? Может, стоит подремонтировать квартиру? Выбросить старье… Побелить стены… Или просто сбросить пятьдесят тысяч и не возиться? За пятьдесят тысяч сами сделают, что вздумается.
Когда я поднял голову, она говорила по телефону. Говорила с тем, с кем спит, с мужем ли, партнером, чьим-то еще отцом. Я понял, что говорит она с любовником, по тому, как она сказала «дорогой». Это было не то «дорогой», что говорится ребенку или другу. И это было не вежливое «дорогой»… Я расслышал, что она лгала. Она говорила в трубку, что была где-то еще, в каком-то бизнес-центре.
Она подошла ко мне и попросила отвезти ее в отель. Глаза она прятала. Говорила как будто в сторону. По адресу я догадался, что остановилась она в роскошной гостинице, из тех, где колонны, рояли, птицы в клетках, музыканты и игристое вино. Всю дорогу мне казалось, что она думает обо мне, вернее, о чем я сам думаю. Что-нибудь похожее на «что у них могло быть общего, у такой роскошной загадочной женщины и нищего молчаливого полковника, к тому же обремененного семьей, службой и бюджетными отпусками в санаториях с несменяемыми полотенцами за всю неделю пребывания». Но я не о том думал. Я думал о машине, которую куплю, как только продам квартиру старика.
– У тебя есть брат, – сказала она перед тем, как выйти.
А я подумал: «Мне нравится “шевроле”. “Шевроле” надежная, вот только она должна быть на три, ну или хотя бы на два десятка моложе».
– Ты слышал? У тебя есть брат.
Я слышал… И руль! Руль должен быть с подогревом: зима на носу.