Журнал «Юность» №02/2022 — страница 9 из 15

адали почти до колен, и она часто жаловалась, что голове тяжело. Амир изо всех сил, до крови, кусает губу, чтобы не думать.

– Я не видела мужа четыре года, – говорит вдруг женщина. – Четыре года, которые мне никто не вернет, и я пожалею об этих годах в старости. Когда нас разлучили, тоже был август, и я чуть не выплакала глаза. Если бы я знала тогда… Да я бы пошла к нему босая на край света. Он снился мне каждую ночь – будто я ищу его в пустом доме и не могу найти или хожу по улицам, и спрашиваю прохожих, и знаю, что он где-то близко, но не могу до него добраться. Тогда я поняла, что однажды вернусь, потому что потеряла свое сердце в кабульских горах. Я вернусь искать его, и пусть все горит огнем.

Амир смущен – незнакомка обращается не к нему, а к себе самой. Но у нее под кожей будто разливается какой-то свет, и тонкое лицо хорошеет. Мальчик гладит мать по щекам и что-то болтает – на каком языке, не понять, но уж точно это не пушту, не урду и не английский, да и вообще ни на один из известных Амиру языков это не похоже. Где он видел ее раньше? А может, и не видел вовсе?

– Я думала, он для меня все равно что мертв, – говорит женщина. – Но он пришел. Я пряталась от него три года, тосковала, но верила тому, что мне о нем наговорили. Он простил мне это. Я, может быть, на его месте не простила бы.

– Чем занимается ваш муж? – спрашивает Амир.

«Может быть, меня просто сморило на солнце, – думает он, – и мне все это снится, а во сне можно делать что угодно, и ничего тебе не будет».

– Он журналист. Ездит на фронт, беседует с людьми в деревнях – говорит, у них нет голоса, и он хочет говорить за них.

«Я тоже работал с журналистами», – хочет сказать Амир, но не произносит этого вслух. Он вспоминает запах чернил авторучки, которой Антуан делал пометки в блокноте, снимки солдат на мерцающем экране фотоаппарата, беженцев в палатках, бессонные ночи на военной базе в Ачине и рассветы над горами, себя, шагающего по пыльной дороге к пакистанской границе, взрыв в Джелалабаде, в котором он чудом уцелел, – всю эту жизнь, яркую и безжалостную, которой он принадлежал когда-то.

А эта женщина, явившаяся из ниоткуда в жаркий полдень? Амир трет лоб ладонью, пытаясь собрать осколки ее истории: она бежала от мужа, которого оклеветали, бежала, видать, из Кабула. Где такое видано? Что за муж, который простил жене такой позор? Нет, это слишком мудрено, будто персидские стихи, которые он силился понять в детстве и не мог – вроде бы гладко, да слишком много незнакомых слов. Да и не его это дело вовсе.

– Наш дом в Кабуле, – говорит она, будто разгадав мысли Амира, – на улице Дар-уль-Аман, первый дом по левую руку, если идти от моста. Если будете там – зайдите нас навестить. Спросите Ахмади-саиба, его там все знают.

Амир кланяется, прижав правую ладонь к сердцу. Сколько времени прошло с тех пор, как с ним не говорили как с равным, как с человеком уважаемым? Когда последний раз кто-то звал его в гости? Амиру вдруг становится нестерпимо стыдно свой всклокоченной бороды и грязной рубахи с дырой на подоле – никому из домашних он не давал притрагиваться к своей одежде. Он не может посмотреть на себя со стороны, не то увидел бы седого человека, постаревшего в сорок лет, хмурого, с морщинистым лицом и ярким, почти девичьим румянцем на щеках.

– Нам пора, – говорит женщина. – Будьте счастливы, храни вас бог.

Она поднимает на руки смеющегося ребенка и идет, не оглядываясь, по аллее к выходу – высокая, стройная, с прямой спиной, – и мальчик машет Амиру через плечо матери, пока оба они не растворяются в жарком мареве пешаварского полдня. Амир садится на скамейку и оглядывается вокруг, смотрит на деревья, на вытоптанную и сожженную солнцем траву, на воркующих под деревьями голубей и думает: пусть она и ее сын доберутся до Кабула благополучно. Что за слово – Кабул! Катается на языке, словно холодный гладкий камешек, и перед глазами встают горы, небо глубже глубокого и сады в цвету.

…А что, если мы умираем еще при жизни, а потом рождаемся снова? Птицы меняют перья, а змея – кожу, разве люди не могут меняться так же? Поистине мир, сотворенный Аллахом, удивителен и очень велик, в нем еще и не такое бывает. Где-то там, за горами, есть Джелалабад, Кабул, Герат, за ними Иран и Турция, и где-то там еще и Париж. Может, Аллах послал эту женщину напомнить Амиру об этом? Может быть, когда-нибудь можно будет увидеть могилу Антуана? Когда Амир закончит его портрет, он нарисует этого веселого мальчика в сером костюме, а потом, может быть, и его мать… если снова встретит ее в Кабуле, конечно.

С минаретов мечети Мохаббат-Хан звучит призыв к полуденной молитве – оказывается, она была очень близко, эта мечеть. Амир идет на звук и думает, что после этого нужно купить еще простых карандашей. Те, что у него были, совсем сточились.

Анна Кушнарь

24 года. Окончила МГИМО (специальность «торговое дело»), говорит на пяти языках, абсолютный победитель Всероссийской олимпиады по обществознанию, сейчас занимается финансами. Жила в Москве, Пекине, Вашингтоне. Имеет научные публикации в российских и зарубежных журналах (например, в журнале COSINES Pi).


Нарь

Рассказ «Нарь» посвящен жертвам преступлений, «которых не было», о них сообщают только 10–30 % пострадавших. Особенно уязвимы дети: часто они сами пытаются «не поверить» в то, что с ними случилось, и одновременно скрыть реально происходившее от своих близких. Ключевое в рассказе – это атмосфера ирреальности, которая возникает при сильной травме у ребенка.

Вода была очень близко к лицу. Если наклониться и подуть на нее, то на поверхности начнет переливаться мелкая рябь. Мне шестнадцать. Синее-синее небо и много солнца. Ветерок баюкает верхушки сосен. Желтые деревья смотрятся в воду пруда и отражаются в ней, как в потемневшем зеркале. От понтона несет сыростью, но на нем приятно сидеть. Я наблюдаю, как листья и палочки плывут по течению вниз к дамбе, как ветер колышет сосны. Водомерки танцуют на воде. От них, как от моего дыхания, тоже идет рябь.

Сзади кто-то зашелестел листьями. Я все никак не привыкну видеть его здесь в своем сером свитере и рубашке, такого городского… Папа, переминаясь с ноги на ногу, стоит у понтона. Его ботинки застучали по растрескавшимся доскам. Водомерка нарисовала сразу два круга, когда папина рука легла мне на плечо. Мне, наверное, следовало повернуть голову и улыбнуться. Я поежилась. Мелкие мурашки на руках. Я попыталась что-то сказать, но в итоге вырвалось только несколько бессвязных звуков.

Пока мы шли, до меня доносились обрывки восклицаний и булькающий смех, но я не могла понять, что папа мне говорит. Фразы сливались в какую-то кашу… Мы идем быстро, слишком быстро. Слепящие блики на воде. Запах сырости и сосновой смолы бьет в нос. Вот папа останавливается и начинает шарить в карманах. Мягкая белая рука теребит связку новеньких ключей, ключи чуть подрагивают в пальцах и жалобно звенят. Большой палец ложится на холодную поверхность одного из ключей, остальные пальцы практически сжимаются в кулак, когда папа вставляет ключ в замочную скважину калитки. Мощенная плиткой дорожка змеится к моим ногам.

Папа хотел, чтобы она была именно такой: чтобы от самой калитки дорожка вела гостя мимо стволов корабельных сосен прямо в его любимую ротонду. Папа работал дипломатом, и в разных городах, где нам приходилось жить, он подмечал удачные решения, которые, как он говорил, «нам надо привезти домой». Ротонду он «привез» из Валенсии, городка на востоке Испании. Мы, бывало, подолгу с ним обсуждали, что и как будет расставлено на нашей даче в России… В нашем настоящем доме – не в этих тесных квартирках в дипгородках. Папа получил повышение и купил дачу, когда мы еще были в Испании. Но въехали мы туда уже без него. Однажды утром я увидела на кухонном столе мой синий чемодан. Мать сидела, опершись подбородком на обе руки, и смотрела перед собой. Ее редкие волосы были забраны в тугой пучок. Она сказала, что, если я не потороплюсь, мы опоздаем на самолет…

Папа стоит на дорожке и тянет меня за руку. Я чувствую холод от калитки на моей щеке: похоже, я, привалившись к ней, простояла так какое-то время. Папа осторожно обнимает меня за плечи и ведет по дорожке. «Папа-па», – говорю я, мне хочется ему рассказать, что, когда мы приехали сюда, я сбегала от матери в ротонду, чтобы позвонить ему. Мать запретила мне общаться с папой. Но, когда я возвращалась домой раньше нее, я бежала в ротонду и звонила ему. Чаще всего папа не брал трубку… Был занят, наверное. Но иногда мне удавалось поймать его между встречами. Тогда в трубке булькал его смех, и мы болтали. Я ходила кругами по ротонде, рисовала указательным пальцем в воздухе высокие сосны, дамбу, моих новых одноклассников – да все подряд… Я думала, папа остановится и будет разглядывать свою ротонду, но он тянет меня мимо нее… Помню телефонные гудки – «абонент недоступен», звуки долетают до меня как сквозь вату – «извини, не могу говорить».

Папа отпер дверь, и мы вошли в тесный тамбур. Дом был тридцать седьмого года постройки, наспех свезенная дорогая мебель расставлена невпопад, кое-где вокруг окон виднелись серебристые вставки утеплителя. Родители хотели реконструировать дом постепенно: сначала утеплитель, потом окна, потом стены, пол и потолок… Но пока руки дошли только до утеплителя. В комнатах, освещенная столбами солнечного света, кружилась пыль. Еле слышные шорохи долетали со второго этажа: то ли скрип половиц, то ли шелест листьев за окном. Вдруг с улицы донесся короткий металлический звук… Я помню этот дом! Помню его дыхание, помню тихий скрип половиц по ночам. Перед глазами начинают мерцать тысячи огоньков, не хватает воздуха, я чувствую, как тело заваливается набок, потом все сливается в одно черное месиво…

Черное. Коричневое. Серое. Из темноты начинают выплывать контуры: паркет, плинтус, ножка комода. Я поворачиваю голову – на меня смотрит папа. Он говорит, что сейчас откроет окно и принесет мне воды. Под головой мягкая ткань его пальто. Похоже, он подложил мне его под голову, пока я была без сознания… Папа, как загнанный зверек, мечется по прихожей, находит кухню. Слышится хлопанье шкафов, журчание воды и чертыханье. Чувствую, что он берет меня на руки… Он не брал меня на руки с тех пор, как мне исполнилось семь. Я хочу сказать, что я уже взрослая и мне не надо помогать. «Н-н-не…» Папа продолжает пыхтеть, над моей головой проплывает люстра гостиной. «Не-е-е на-на…» Я чувствую затылком кожаный подлокотник дивана. У моего рта блестит вода в стакане. В комнате слышатся только шорохи и неровное дыхание папы. «Надюша, попей. Сейчас окно откроем. Давай попьем водички, хорошо?..»

Занавески на окне в гостиной больше нет. Она сдвинута в самый угол, к стене. По всему телу пробегает дрожь. За окном гостиной стоит Другой Лес.

Вниз от дома шла тропинка к дамбе. Я любила сидеть у пруда, но к дамбе спускалась очень редко. Вода там пахла гнилью. Через дамбу был перекинут маленький мостик, под ним стояла сетка, возле которой скапливались грязь и опавшие листья. Все коряги оставались по одну сторону мостика – по другую вода мутным потоком текла дальше и срывалась с небольшого рукотворного водопада. Летом и осенью вокруг этого водопада была топь. Зимой болото замерзало, а сам водопад обрастал желтоватыми сосульками – тогда только я туда спускалась. У этой дамбы и находился Другой Лес. Деревья… Их даже язык не поворачивается назвать деревьями – для них бы больше подошло слово «полутрупы». Там не было осин и берез, не было даже корабельных сосен. Только облезлые елки. Лапы этих елок начинались в метре от земли и были совершенно лысыми, на следующих уровнях иголки зеленели только на самых концах, а все остальное было сплошной сухой филигранью из мертвых белесых веточек. Между деревьями все было усыпано сухими иголками и побелевшими шишками. Там не росла даже трава. Бабушка говорила, что там нехорошая земля.

Мы переехали в дом в начале февраля, мне тогда только-только исполнилось двенадцать. Но впервые я пришла в Другой Лес в апреле, когда сошел снег. На пригорке среди елок я увидела одинокое деревце, где-то с меня ростом. Ветки с коричневыми почками смотрели в сторону моего дома, на них светились на солнце капельки росы. Я часто гуляла одна. Вот и тогда я была одна и поэтому решила подойти поближе. Деревце как-то скособочилось на правую сторону, и я сняла перчатки, чтобы его поправить. Когда я потянула ствол на себя, из-под земли вдруг вылез совершенно белый кусок корня. Рука отпустила ствол, и деревце упало навзничь на левую сторону. Из зияющей дыры на меня смотрели изъеденные плесенью ошметки корней. Плесень здесь ползла из земли и поедала все. Она была везде: под шишками, под корой на стволах елок… Должно быть, ее грибницы прорастают вширь каждый год, и когда-нибудь она доберется и до дома, и до деревьев на пруду.

Тем же вечером я рассказала бабушке о том, что видела в Другом Лесу. Она задумчиво расчесывала мне волосы. Я помню, как тогда ее морщинистые руки прикоснулись к моей щеке. Она отложила расческу и тяжело опустилась в кресло. «Да, солнышко, жалко деревце… Не в том месте ему выпало расти. Без корней… – Бабушка развела перед собой руки, как будто открывая невидимую книгу. – Тебе, Наденька, корни ой как нужны… А то вы с мамой, ей-богу, то здесь, то там…»

Вся в холодном поту, я проснулась оттого, что мать трясла меня за плечо. «Надя, не надо так стонать! Просыпайся!» Я протерла глаза.

– Тебе снился плохой сон?

– Мам, извини, что разбудила… Мне снилось, что нас хочет съесть плесень.

– Ничего страшного. – Мать коротко зевнула, прикрывая рот рукой. – Тебе заварить травяной чай или ты уже успокоилась?

– Я уже успокоилась…

* * *

Мне снова шестнадцать. Я отвернулась к спинке кожаного дивана. На меня пахнуло сыростью и холодом. Папа, похоже, открыл окно. Шорохи и скрипы в гостиной усиливались, становились назойливее. Я не слышала стука поднимающейся рамы. Окна в этом доме открывались на удивление тихо: ручка была в самом низу, ее надо было повернуть налево и поднять раму вверх, тогда стекло бесшумно наезжало на верхнюю часть окна. Тело будто онемело, я с трудом повернула голову к окну. И тут я их увидела. Бабушка сидела в кожаном кресле, ее седые волосы растрепались и реяли серым облаком вокруг полупрозрачного лица. Она положила руки на колени и смотрела в окно, как всегда, в своем необъятном халате и тапочках. Силуэт матери стоял рядом со столиком. С недопитым кофе в одной руке она перебирала бумаги. Она смотрела на дочку поверх своих узких очков. Девочка лет двенадцати с тугими косичками сидела на ковре и чертила что-то в тетради. Я сидела на ковре…

Осень. Ничего не помню из того дня. Только помню дождь, дождь… и туман. Когда я возвращалась из школы, моя мать всегда заставляла меня заниматься, всегда хотела, чтобы я занималась… У меня был кот. Его звали Филимон. Мать не разрешала мне спать с ним, но, когда она не знала, я забирала его к себе в комнату. Мне нравилось, как он мурлыкал и сворачивался в клубочек.

В ту ночь я не могла заснуть, и Филя лежал со мной. Вдруг пахнуло сыростью. Я помню, как я открыла глаза, потому что мне показалось, что в комнате еще кто-то есть. Шуршит штора. Тишина. Осторожное поскрипывание половиц где-то в углу комнаты. Справа от моей кровати было окно, и из него на одеяло полосами падал лунный свет. В углу комнаты стояло кресло, на которое я обычно складывала вещи. Но сейчас его совсем не было видно. Его загораживает темная фигура. Я пытаюсь пошевелить рукой и спрятаться под одеяло, но не могу. Пальцы сжимают что-то мягкое. Неожиданно раздались крики, крики моей матери. Ее голова тряслась, как у куклы. Когда свет проник в комнату, я увидела кровь на моих руках. Она кричала, как ненормальная. Не знаю, что случилось. Когда я открыла глаза, мои руки были все в крови. Одеяло, простыни, стены, шторы… Голова Фили валялась на полу, и его желтые глаза смотрели на меня… как будто он что-то просил. Потом я заплакала.

Мать потащила меня в ванную. Холодная вода на руки, на лицо… Вкус мыла. Капли воды стекают по белесым волосам. Капли воды на зеркале. Мать прижимает мое лицо к раковине, вода льется на макушку. Она говорит, чтобы я разделась. Я стою в одних трусиках, переминаюсь с ноги на ногу и дрожу, кофточка и пижамные штаны красным комом лежат на холодной плитке. Скрипит дверь, и просовывается заспанное лицо бабушки. Мать роется в ящике под раковиной, выгребает прямо на пол тряпки и моющие средства. Пластиковые бутыли с грохотом ударяются о плитку. Она старается не смотреть на меня. Мать сжимает в руках одну из бутылок с распылителем, пшикает им на тряпку и быстро выходит из ванной. Я продолжаю стоять босыми ногами на кафельном полу.

Бабушка завернула меня в большое банное полотенце. Я прячу от нее глаза. Сижу на кожаном диване в гостиной, обхватив руками колени, и вся трясусь. Мать убирается в моей комнате.

– Ба, это не я… Это Нарь. Че-честно. – Я зарываюсь лицом в полотенце и чувствую, как оно становится мокрым у моего лица.

Бабушка ничего не отвечает. Она сидит на кресле, отвернувшись к окну.

– Тебе снился плохой сон?

– Не-нет. Это был не сон. Это Нарь пришел. Он стоял у моей кровати. Я слышала, ка-как он пришел, под ним скрипел по-пол…

Я не могла дальше говорить. Мать отдала меня к логопеду, когда моя учительница сказала, что я иногда заикаюсь. Она водила меня на занятия по вечерам каждый понедельник и среду. К девяти годам я уже больше не заикалась. Почти.

Ночник горел на столе теплым оранжевым светом. От дивана и кресел на ковер падали мягкие тени. Окна были прикрыты шторами. Я услышала, как бабушка усаживается рядом со мной на диван. Она гладит меня по мокрым волосам. Я прижимаюсь к ее груди. От нее пахнет валокордином и старостью…

– Ба, мама меня все еще любит?.. Она простит меня?

– Простит… – Голос матери совсем тихий, она почти шепчет. Она забралась с ногами на кресло. Правая рука у рта. Мокрые костяшки пальцев почти сжаты в кулак. – Надя, что такое Нарь?

Я боюсь, что начну при ней заикаться. К горлу подкатывает ком, я снова прячусь в полотенце.

– Оля, это я виновата… Не надо было мне Наденьке рассказывать все эти страшилки…

– Что такое Нарь? – Голос матери отдает металлом. – Можешь тогда ты мне объяснить?

– Нарь… Нарь – это такой упырь, он живет на кладбищах и питается мертвечиной… Ну как леший или Баба-яга. – Бабушка помедлила. – Но, Наденька, Нари тут никак не могут жить. Даже в Другом Лесу. Они ни за что не заявятся к нам в дом…

– Мама, бога ради, хватит. – Голос матери прервался. – И без тебя тошно. – Мокрый кулак сжимается у ее лица. – Дожили… Мы с тобой завтра еще поговорим. А сейчас я отведу Надю спать.

* * *

Мятная зубная паста. От настенного зеркальца слышится жалобное дребезжание. Держатель зеркальца прижат слишком близко к стене – стена вибрирует из-за того, что на первом этаже работает стиральная машинка. В правой руке у меня зубная щетка, а левой я отодвигаю зеркальце от стены. На меня смотрит серое опухшее лицо. Я отворачиваюсь.

Наверное, все преступники думают, что они особенные. Что именно в их случае все по-другому. Они, должно быть, стараются убедить себя, что лично они ни в чем не виноваты, что это все обстоятельства… или какая-то мистическая сила. Вчера мы с матерью… с мамой ходили гулять на пруд. Мама устала после работы, но шутила со мной, трепала за волосы. А потом поцеловала меня в макушку… Я не знаю, как она это делает. Как находит в себе силы не бояться меня… После того, что я сделала.

«Бояться надо не мертвых. Бояться надо живых», – папа любил так шутить, когда я начинала пересказывать ему бабушкины страшилки. Смеется. Ведь и правда, верить во все это смешно. Это как верить в Деда Мороза… Интересно, взрослых людей, которые верят в Деда Мороза, могут закрыть в психушке?..

Мама всегда была самой рассудительной в нашей семье. Каждый вечер она заваривает мне чай с ромашкой и говорит, что я уже взрослая, чтобы бояться бабок-ежек и леших. Я киваю и пытаюсь улыбаться ей в ответ. Простыни и стены. Все в крови из-за меня. И я не понимаю, почему я могла сделать такое… Или… Нет. Не бывает ходячих мертвецов. Мама и бабушка не выдержат этого еще раз. Я не могу им сказать. Не должна. Я не хочу больше пугать их. «Его нет, его нет, – повторяю я и скребу у себя за ухом. – Нет…» Сегодня бабушка наконец-то согласилась дать мне свое снотворное.

На следующее утро после смерти Фили я проснулась от холода. Что-то легонько стукнуло по окну. Скрип половиц. У моей кровати. Нарь стоял в тени кресла и не двигался. У меня начинает кружиться голова. Черные глазницы. Его лицо почти все в тени, из темноты выступают только очертания большой лысой головы. В руках у него блестит что-то металлическое. Я лежу на спине и не могу пошевелиться, рука сжимает краешек одеяла. Ногти впились в ладонь. Я открываю рот, чтобы закричать, и не могу. Рука на лицо, чтобы не видеть. Закрываю глаза. Дыхание. Его дыхание. Шуршит штора…

Позавчера я открыла глаза и больше не могла их закрыть. Нарь склонился над моей подушкой. Я не могла ничего делать. Слезы катятся по лицу. Он смотрит на меня в упор и скалится. Мои ногти впились в мясо ладони. Серая кожа. Шрам на его левой щеке. Полоса через всю щеку до самых губ. Я не знаю, сколько он простоял так. Он наклоняется ближе. Его ноздри расширяются, доносится тихий свист. Запах гнили. Его нижняя губа подрагивает. С-с-с-с. Я зажмуриваюсь и начинаю считать до десяти. «Один. Два. Три… – Тень ложится мне на лицо. – Семь. Восемь…» Перед глазами начинают мерцать тысячи огоньков…

Вчера я тайком пробралась в гостиную, чтобы спать там. Бабушка читала в кресле. Ночник горел на столе. Когда я стала засыпать, бабушка собралась уходить. Я попросила ее побыть со мной еще немного. Но я все никак не могла заснуть. В гостиной мне не нравилось. За окном был Другой Лес.

– Наденька, солнышко, пойдем я тебя уложу в нормальную кровать. Здесь, на диване, ты не уснешь.

Я мотаю головой.

– Ничего, Наденька, ничего. – Я вижу, как она отводит взгляд. – Плохо тебе, да?

– В-все но-нормально…

– Хочешь… Хочешь, поспишь со мной сегодня?

Я чувствую, как мое лицо перекашивает. Я засыпаю с Филей. Голова на полу. Желтые глаза. Я пытаюсь выдавить из себя что-то внятное. Внезапно я слышу голос моей мамы: «Давно здесь? Вы уже давно здесь? Надя, давай пойдем в кровать».

Мама склонилась надо мной – так же, как и он… По всему телу пробегает дрожь. Я отворачиваюсь. Она целует меня в ухо и щекочет за шею.

– Мам, можно мне ночник из гостиной?

Она ставит ночник на тумбочку у моей кровати.

– Надя, в глаза не светит?

Мама ложится на вторую половину кровати. Теплый свет золотит ее волосы.

– Тебе все снятся кошмары? – Она гладит меня по щеке. – Если вдруг тебе будет страшно, приходи ко мне, и будем бояться вместе, хорошо?..

Я просыпаюсь от холода. Ночник все еще горит. Щелчок выключателя. Темнота. Я лежу на левом боку, отвернувшись от окна. Что-то мокрое… Мокрое у меня за ухом. Язык. С-с-с-с. Я не могу закричать. Он зажал мне рот. От его руки разит гнилью. С-с-с-с. Не хватает воздуха. Я начинаю вырываться. Ногти впиваются в его руку. Шипение. Не хватает воздуха…

* * *

Мама и бабушка вертят в руках инструкцию от снотворного. Я стою у кухонного стола и переминаюсь с ноги на ногу.

– Наденька, что это у тебя за ухом? – спрашивает бабушка.

– За-за ухом?

Мама поворачивается ко мне.

– Опять заикаешься, вроде же разобрались уже…

Мать продолжает вглядываться в инструкцию.

– Наденька, подойди-ка?

– Надя, пей таблетку… – Мать подает мне стакан воды. – Мама, не начинай, пожалуйста. Завтра вот и посмотришь.

Что-то действительно чесалось за ухом с самого утра… Мать ведет меня в спальню. Одеяло. Она говорит, что откроет окно. Пахнуло холодом. Шелест шторы.

– Мама-мама, за-за-крой! – Мне становится страшно.

Мать не двигается. Она смотрит куда-то вниз.

– Ма-мама?

– Да, сейчас…

Мать закрывает дверь в мою комнату. Холод одеяла. Ночник. От снотворного немного кружится голова. «Да, сейчас…» Я, запинаясь, иду к окну. На подоконнике лежит какой-то ком… Покрывало? Я осторожно скидываю на пол золотистую ткань. Наверное, мать положила его туда. Узкая щель между окном и подоконником. Из нее тянет холодным воздухом, но совсем не сильно. Если положить покрывало на место, то из щели почти не будет дуть. Глаза слипаются. Трещины. Я тогда подумала, что это были трещины. Нет… сколы. На нижней части рамы. Я тру подбородок. Чувствую, как голова тяжелеет.

Тень на лице. Холодно. Я пытаюсь отвернуться от окна. Треск выключателя. Бесформенное, черное… Он берет меня за подбородок. С-с-с-с. В голове все отдается каким-то гулким эхом. Гладит по щеке. «Тихо. Тебе понравится». Я открываю глаза, но ничего не вижу. Он прижимает мне что-то к носу. Какую-то тряпку. Приторно сладкий запах…

Раннее утро. Кровь на простынях. Когда я проснулась, одеяло валялось на полу. Ночнушка поднята почти к самой груди. Холодно. Что-то тянет внизу живота. Я вижу приоткрытое окно. Пытаюсь подняться, чтобы задвинуть раму вниз. Ноги дрожат. Кровь на белой ночнушке. Я не могу идти от боли… Очень болит внизу живота.

Помню, что я прижала колени к лицу. Сижу на полу, опершись спиной о тумбочку. Что-то красное между ногами. Не могу перестать плакать. Я не знаю, что случилось.

Солнце ложится полосами на подоконник. Подоконник грязный. Там куски земли. Земля белесоватыми комками лежит на полу у окна. Пахнет гнилью. Земля из Другого Леса…

Все становится каким-то далеким и безразличным. Я поднимаюсь с пола и стягиваю покрывало с кровати. Ванная. Комок вещей на полу. Я кладу вещи в стиральную машинку. Наверное, на втором этаже зеркальце у стены опять будет дребезжать. Включается душ. Теплая вода стекает по волосам… Голос у меня в голове: «Это только понарошку…» Теплая вода струится по коленям… «Все преступники думают, что они особенные…» Желтые глаза Фили… Вода у слива становится красноватой.

– А взрослых людей, которые верят в Деда Мороза, могут закрыть в психушке?

– Нет, Надя, – отвечает бабушка.

– А всяких там убийц, воров, их могут закрыть в психушке?

– Нет, их скорее закроют в тюрьме. Вот помнишь, в новостях про насильника рассказывали? Его отправят в тюрьму.

– Насильника? Это кто?..

– Ну… Мы, помнишь, вместе эту передачу смотрели… Ну, лысый такой еще. – Бабушка замялась. – Он еще по ночам… Неважно.

Я одеваюсь и бреду в свою комнату. Ноги не слушаются. Больно внизу живота. Земля с плесенью на подоконнике. Высовываюсь из окна. Коричнево-черная жижа у дорожки. И след. Большой след от мужского ботинка. Я пытаюсь сгрести землю в ладошку и высыпать ее в окно. От моих рук пахнет гнилью. Земля рассыпается. У меня не получается ее собрать. Я скребу ногтями о пол. Земля на полу.

Я не помню, как разбила ночник и окно. Бабушка сказала, что они снова проснулись от криков. Помню только осколки стекла у босых ног. Я смотрю на осколки, а мать тащит меня в ванную. Пытаюсь ей что-то сказать. Губы шевелятся, но звука нет.

Анна Шишеня