Писательница (сказочница) и читательница. Окончила факультет теоретической и компьютерной лингвистики, работала учителем языка и литературы. Любит еду, особенно хлеб и сыр.
Дюжина историй о папе
Папа сильный, папа смелый, папа – великан.
Папа знает все на свете: что за слова написаны на стенах, как собирать двухэтажную кровать, сколько будет в два раза больше. Папа умеет все на свете: стричь мне челку, кататься на лыжах, не падать, даже если я сижу у него на плечах.
Мы подходим к пешеходному переходу: папа держит меня за руку, я его – за палец. Папина кожа шершавится. Почему у нас с мамой руки мягкие, а у папы – из зернышек-песчинок? Так получается от перчаток для бокса? Если да, надо перестать их мерить.
Мама говорит, папа очень сильный, но все равно нельзя зазнаваться: на самого сильного всегда найдется еще сильнее. Тогда я предлагаю папе лучше быть умным, но мама говорит, что и с умными тоже так работает. Мне это не нравится. Папа – самый плюс все слова, которые я знаю.
Мы переходим дорогу на зеленый. Мы заходим в лес. Мы идем по дорожке в шишках и иголочках. Папа держит меня за руку, я его – за палец.
Папа сильный, папа смелый, папа ничего не боится.
Сегодня его очередь читать мне на ночь. Я люблю, когда он меня укладывает, но читает он не очень. Без выражения. Папа никогда не врет, поэтому и я должна тоже сказать ему правду.
Тогда папа закрывает книжку и предлагает, чтобы он не читал, а рассказывал. Сначала мне не хочется слушать выдумки (они для маленьких), но у него очень хорошо получается. На самом интересном моменте он говорит, что продолжение будет завтра. Выключает свет. Я не боюсь темноты, но на всякий случай спрашиваю, боится ли папа. Не боится. А чего-нибудь вообще боится? Боится.
Я сажусь на кровати.
Я не понимаю.
Я хочу знать.
Папа боится, что кто-то может сделать зло его семье. То есть это даже у взрослых не проходит, да? Папа говорит, что все чего-то боятся.
Папа сильный, папа смелый, папа почти ничего не боится.
Папа никогда не врет.
Поэтому я перерисовываю снова и снова человечков, которые должны походить на нас: мама, папа и я. У них (или у меня) то и дело появляются проблемы, даже когда мне кажется, что рисунок удался: слишком большие головы, слишком короткие руки, слишком глупые лица. Я рисую, раскрашиваю, показываю, рву и берусь за новый лист.
Мне надоедает расстраиваться, и я решаю, что я просто-напросто не портретист. Рисую медведя и штрихую его розовым карандашом: скажу, что это волшебное животное, чтобы было не поспорить.
Папе нравится. Я знаю это, потому что он всегда говорит правду. Он прячет рисунок среди Важных Бумажек в деловом портфеле, с которым ездит на работу.
Мы идем на площадку за ПТУ: учиться прыгать в длину.
Мне почти восемь, я самая высокая среди ровесников (и мальчиков, и девочек). Я уже достаточно взрослая, чтобы быть сильной и уметь прыгать – вверх и вдлинь. Так думает папа. Я в этом не уверена. Просто хочется пятерку по физкультуре.
Быстро становится понятно, что прыгать мне мешают не ноги, а страх. Как только тело понимает, что держать баланс возможно даже с выброшенными вперед ногами, я побеждаю прыжковый норматив. Больше всего мне нравится пружинить носками и приземляться на пятки: время между этими точками пропадает так же, как земля под ногами.
Папа идет к турникам, я – к лазалкам. Это не горка, не карусель, не качели, не балансиры (такие чудеса до Протвино еще не доехали). Это две железные палки, воткнутые в землю вертикально, и двенадцать железных палок, которые их соединяют горизонтально. Я забираюсь наверх и спускаюсь вниз, как молния на олимпийке. Не очень-то много вариантов для веселья.
Когда я хватаю самую высокую перекладину (молния застегнулась), папа подходит и говорит:
– Попробуй перелезть.
Это как – перелезть? Перелезают только папа и другие мальчики. Я говорю это вслух, но папа не сдается:
– И что? Чем ты хуже?
Я не двигаюсь.
– Я поймаю тебя, если что.
Я перекидываю ногу. Чем медленнее я двигаюсь, тем сильнее боюсь.
Теперь – одинаково страшно и вперед, и назад.
Я – царица горы, если железную лестницу можно назвать горой, а вцепившуюся в нее девочку – царицей.
Стою так, пока папе не надоедает (секунд пять).
– Мы тут с тобой пенсию встретим. Давай, ты уже все сделала, осталось только слезть.
Я проношу вторую ногу над перекладиной, нахожу опору для подошвы кроссовки, разворачиваю туловище и спускаюсь. А потом еще раз. И еще – без папы. Хотя мое тело то поднимается, то опускается, часть меня остается висеть над землей.
Мне вдруг становится понятно, насколько скучно быть простой молнией на олимпийке.
Папа сильный, папа смелый, и у меня – тоже получится.
Мы живем в съемной «однушке», которую дружно ненавидим. По баллам в шкале недовольства лидирует кот, но мы втроем (мама-папа-я) не сильно от него отстаем. За последний год мое тело побольшело и растянулось: теперь я огромная не только ввысь, но и вширь. Я прочитала, что надо правильно питаться и заниматься спортом, чтобы стало лучше. Не выпуская это из памяти, запихиваю в рот сразу три окошка шоколада и ложусь на кровать: на тренировку сегодня не пойду, живот болит так, как будто меня пытают. К сожалению, пытает меня только собственная физиология – так бы я рассказала все, что знаю. К физиологии присоединяется папа: теперь они терроризируют меня снаружи и внутри.
– Ты идешь на гандбол?
– Нет.
– Тренировку отменили?
– Нет.
– А что тогда?
– Не хочу.
– У тебя там с кем-то конфликтная ситуация?
– Нет.
– Почему ты не хочешь идти?
Отвали от меня.
Вслух такое говорить нельзя: мне все еще нужна крыша над головой.
– Живот болит.
– Что с твоим животом?
Ну и как ему сказать?
– Ничего.
Диалог проворачивается еще несколько раз, прибавляя единиц скоро-громкости с каждой итерацией. На очередной – звучно-громовой – вопрос я ору (почти пою) по слогам:
– У-МЕ-НЯ-МЕ-СЯЧ-НЫ-Е.
Папа хлопает входной дверью.
Я не собираюсь извиняться первой.
Минут через пятнадцать он возвращается с розовым нурофеном: на пачке написано при менструальных болях. Я даже не знала, что такие бывают.
Папа вредный и задает слишком много вопросов, зато ходит в аптеку за прокладками и лучшим обезболом.
Мне четырнадцать, и все крутые девчонки ходят на дискотеки в «Клетку» и «Атмосферу». Я говорю об этом родителям и получаю очевидное:
– Нет, нельзя. Там каждый второй – наркоман.
– Вы-то откуда знаете?
– Да там дискотеки проводят с нашего детства.
Начатый много раз диалог в этом месте вариативно множится: я могу спросить, почему мне нельзя, если они в свое время туда ходили, а могу предположить, что за это время все могло измениться. Разницы никакой – множества продолжают множиться, чтобы свестись к нолю.
Спустя месяцы нытья и манипуляций мама улыбается и говорит:
– Мы решили тебя отпустить.
Все телесное, что есть во мне, приподнимается от восторга вслед за душевным порывом благодарности.
– С одним условием.
Да, конечно, все, что угодно!
– Ты пойдешь с папой.
Это шутка такая?
– Это шутка такая?
– Он не будет там сидеть. Просто придет, посмотрит, что там все прилично, и уйдет.
– Ну, если никто не поймет, что он со мной…
– Нет-нет, мы как раз хотим, чтобы все увидели, что папа пришел именно с тобой.
Папа сильный, папа крупный, папа слишком заметный, чтобы я пошла на дискотеку.
Родители говорят, айфоны – это бред. Такие же телефоны, как все остальные, только дорогие. Хочешь – покупай сама, но это нерациональная покупка.
В конце каждой недели я складываю деньги, оставшиеся с обедов, в старый кошелек. Пересчитываю их каждый вечер – на всякий случай. Количество купюр, конечно, не увеличивается, но мне нравится думать, что этого почти хватает на новый телефон. Не знаю, что греет меня больше: близость покупки или сам процесс копления, когда я меняю десять сторублевых купюр на тысячу, как в монополии.
Когда заветная белая коробка с серым яблоком приезжает из Москвы, родители стоят рядом и смотрят, как я ее открываю. Папа берет телефон в руку, рассматривает экран, ямку для отпечатка пальца вместо кнопки, заднюю панель. Я вижу, что он рад, хотя телефон очевидно не представляет для него никакой ценности. Он кладет телефон обратно и говорит:
– Ну, поздравляю. Тебе же, наверное, чехол еще нужен? Хочу тебе его подарить.
Моя радость падает со звуком телефона, упавшего на экран. Мама виновато поднимает айфон-пять-эс-серебристый с пола и говорит: вроде не разбился. Папа смеется. Мне не очень смешно.
Первый курс универа для меня совпадает с повышением по работе для мамы, поэтому первые полгода я чаще говорю по телефону с папой. Это классно, особенно когда он не спрашивает в шесть вечера, почему я еще не дома. Когда я называю общежитие домом, он меня поправляет, что дом у меня пока только один.
Папа купил мне будильник, чтобы я не оставляла телефон на прикроватной тумбе и меньше подвергалась излучению. Я засыпаю с телефоном в руках (если вообще засыпаю), но пользуюсь подарком с удовольствием – всегда мечтала просыпаться как в фильмах.
Я живу в шумной неуютной «двушке» на Краснопресненской, которую мы снимаем вдвоем с подругой. Иногда – примерно раз в месяц – папа остается ночевать у меня, чтобы не ездить домой и обратно между двумя рабочими сменами подряд.
В один из таких вечеров я делаю горячий ужин: рыбу или, может, даже мясо. В обычные дни я сдаюсь в плен дедлайнам и ужинаю морковкой с кружкой кефира (если моя соседка не сжалится надо мной и не приготовит на нас двоих).
Пока папа звонит в домофон, поднимается на четвертый этаж и моет руки, я сервирую еду: слева протеины, справа – салат; правильные сочетания по папиной системе, красиво оформленная тарелка – по маминой. За ужином не ем, а скорее вожу вилочными зубчиками из стороны в сторону: еда, которую я готовлю сама, не складывается в моем рту в цельное блюдо, остается набором странных, мало подходящих друг к другу элементов. Папа хвалит ужин. Можно быть уверенной, что ему на самом деле понравилось: папа никогда не врет. Я киваю и цепляю пару помидорных полукругов с керамической глади.
Убираю недоеденное в холодильник и делаю вид, что когда-нибудь доем. Достаю кружки. Ставлю чайник. Подхожу к раковине. Беру губку.
Папа смотрит, как я покрываю тарелки пеной и смываю ее с остатками пищи.
В детстве это жутко раздражало.
Сейчас это рождает мысль, что я неправильно мою посуду. И жутко раздражает.
– Что?
– Будь здоров, конечно, ты воды льешь. Дома бы так было нельзя-я, – говорит папа, уводя интонацию наверх: не-вопрос, но отметка, зарубка, игра в слово «нельзя». И смеется.
У папы есть много разных смехов, но этот – наш с мамой любимый. Он как будто выдвигает радость и волшебство всего мира на первый план, возрождает что-то хулиганско-ребяческое. Невозможно сопротивляться, и я тоже смеюсь. Смеюсь и думаю: как хорошо все-таки, что счетчики оплачиваю я.
Я живу в уютной «двушке»-сталинке на Фрунзенской, которую мы снимаем вдвоем с подругой. Папе, несмотря на пандемию, приходится ездить на работу.
– Привет, можно у тебя переночевать?
На карантине наша с Т. квартирка неожиданно заболевает тремя мужиками. Один из них мой, а двое других спят в соседней комнате на односпальной кровати и заняты исключительно друг другом. Для меня это не проблема, а вот для папы – спорно.
Ну и как ему сказать?
– Лучше не надо, у меня подозрение на ковид. – И это тоже правда.
– Там у тебя мужские голоса, что ли, на фоне?
Я вздыхаю.
Лучше бы врать в детстве научили.
– Ты не поверишь, – начинаю я, прикрывая дверь в комнату.
Я не хочу стирать буквы из сказанных и написанных слов. Не хочу врать, что никогда не было картинно выставленного чемодана (Я не буду с тобой жить, я съеду к бабушке), истеричных споров по поводу опоздания на минуту (Это всего лишь одна минута) или месяцев переговоров исключительно через маму (Я ни в чем не виновата, это он первый начал). Но так ли это важно, если каждый подобный сюжет закрывается репликой:
– Ну привет, вражина. Как дела?
В последние годы, правда, по телефону.
Я училка. Я сказочница. Я взрослая женщина.
Ну, почти.
Я знаю все слова и груду мелких деталей, которые помогают разве что в блице на эрудицию (можно сказать, профдеформация). Я знаю, а папа – нет. В прошлом году ему впервые встретились слова сепарация, газлайтинг, абьюзер. Позвонил поделиться. Какой чудесный разнообразный мир.
Я живу на оруженоснической улице, на станции метро, которая переводится как Болото Пекаря, в королевстве, которое подарило миру Нобелевскую премию.
Я живу очень далеко. Иногда мне кажется, что слишком.
Я звоню папе и говорю, что стремаюсь показывать тексты бабушкам. В одном, например, есть непечатное слово:
– Как они это читать-то будут?
– С гордостью. Одна, может, и поморщится, а вторая, – он смеется как-мы-с-мамой-любим, – даже не заметит.
– Ну я же хочу быть хорошей.
– Да не надо быть хорошей, будь собой.
Я киваю в трубку. Подумаю над этим позже.
– А мне ты что-нибудь покажешь?
– Ну-у, могу, но у меня там сказки. Драконы всякие, великаны. Ты такое не любишь.
– Я давно про драконов не читал, может, время переосмыслить.
– Кстати, ты знал, что есть такая летучая ящерица в Юго-Восточной Азии – draco volans?
Папа сильный, папа смелый, папа – великан.
Папа, кажется, не знает всего на свете, но для нас так даже интересней.