Журнал «Юность» №04/2024 — страница 9 из 11


Живет в Беларуси. Училась на филологическом факультете Белорусского государственного университета. Переводит с польского. «Валсарб» – дебютный роман автора.

Другие ноты(Отрывок из романа)


Это была не ее жизнь. Чужая, не ее история. Где она осталась настоящая, на каком этапе, в какой из квартир, бездомная и неприкаянная?

Та ли она, кем себя считала? Сейчас, по крайней мере, ничего общего.

Она никогда не одна, особенно это заметно в лифте или в магазине, где, оказывается, невозможно изучить полки без пригляда за маленькими ножками, норовящими убежать к чужим ногам с болтающейся продуктовой корзиной подле, перепутав их, ее и чужие ноги, ее и чужую корзину, ее и чужую жизнь.

Она – жена и мать. В этой мысли есть что-то неправильное. И что-то невыносимое.

С тем же успехом она могла продавать леденцы на палочках у моря. Или что там продают? Цветы? Глупости, никто не продает цветы у моря. Что могла бы продавать она? Рапанов, самсу, мидий? Мороженое. Можно остановиться на нем. Бесконфликтно и естественно.

На море она была с семьей лишь однажды, в детстве, кажется, был июнь – его начало или его конец, настроение у того лета и того моря было, вопреки ожиданиям, не переменчивое, а стабильно неласковое, еще на подходе к воде холод пронизывающий: заходишь в нее, точно ступаешь в тот самый чан с мороженым, которым там не торговали. У города, где находилось море, было липкое, как у ириски, название: Лиепая. Здесь много лип, говорила мама. Поэтому так назвали город. И много янтаря, говорил отец, и приносил ей мелкие медовые и оранжевые камешки, похожие на монпансье. И много ветра, думала она, глядя, как родители отчаянно и отважно, но абсолютно добровольно идут навстречу ледяным волнам, оставляя ей недоумение по этому поводу, вперемешку с запахом дюн, шумом прибоя и белым песком, похожим на ванильный сахар, который она пересыпала в ладонях, лежа на покрывале.

Ни мороженого, ни сахарной ваты. Только бравурная решимость купаться, несмотря на не предвещающий ничего хорошего серенький, как цинковое ведро, день, неестественная веселость, присущая людям, у которых отдых с самого начала задался не так, как они мечтали, и ее тоскливое ожидание на холодном берегу, полностью одетой, под резкими порывами ветра, гнавшего обрывки облаков.

Однажды она не выдержала и спросила, глядя не на маму, а на живописно торчащие окаменелости вдали: почему я всегда одна?

И мама наклонилась и заглянула ей в лицо, точно пытаясь убедиться, что она – это она, ее дочь, а не чей-то странный ребенок, наклонилась и заслонила собой утес, растерянно провела по своим темным мокрым волосам, которые в ту пору еще не красила, удивленно ответила: как же одна… А я?

Не сказала: а мы с папой? Только: а я?

Но она пояснила, что имеет в виду брата или сестру, когда тебе семь, появляются такие игры, секреты и тайны, которых не вынести в одиночку, иначе начинаешь разговаривать сам с собой, как дурак, вызывая беспокойство у окружающих.

Мама как-то беспомощно улыбнулась и посмотрела на отца – с таким удивительно противоречивым выражением лица. И он, выслушав отчет об одиноких буднях своей дочери, сказал: «По рукам! Привезем тебе братика с моря. Только придется подождать». Сказал и засмеялся. И мама улыбнулась уже иначе, как человек, которого заверили в успехе и обнадежили. А отец запел: при-дет-ся подо-жда-ать.

Спустя три месяца, в октябре, маму увезли в больницу, прямо посреди ночи, а она даже не проснулась, совсем ничего не слышала. Утром отец ушел на работу, а она в школу не пошла, осталась с соседкой – пожилой женщиной с циклопической фигурой, которая испекла на завтрак оладьи и бубнила под нос: ай-ай, хоть бы утряслось, хоть бы обошлось, ай-ай.

Но не утряслось и не обошлось, отец сходил в больницу и сообщил соседке: нет, в этот раз нет. Ее в больницу он не взял ни в тот день, ни на следующий, впрочем, мама скоро вернулась. Был ли другой, третий, пятый раз – она так никогда и не узнала.

Чувствовала ли ее мама, что та жизнь, такая жизнь, была не ее жизнь, – она так и не узнала.

Сама она все чаще торговала воображаемым мороженым. На очень солнечном воображаемом пляже. В каком-нибудь Сорренто. Кальпе. Албуфейре. Стояла возле яркого холодильного ящика в дерзкой, воздушной, воображаемой алой юбке, протягивала эскимо со снежной каемкой на упаковке или крем-брюле, норовящее растаять прямо на глазах, забирала монетки, позвякивая десятком браслетов с подвесками на запястье, сверкала тонкой цепочкой на лодыжке. Улыбалась каждому встречному. Особенно благодарно юношам, уходившим без сдачи. Вечером шла домой, любуясь живыми изгородями и лимонными деревьями, разглядывая нетронутое прошлое, разбавленное ржавчиной на ставнях и сколами на фасадах, ступала на изогнутое крыльцо виллы, входила в свою небольшую, очаровательную квартирку, где заводила старую пластинку или просто радио, открывала дверь смуглому возлюбленному с прозрачными, как вода, глазами, принимала с ним душ и пила сухое вино, пересчитывала на шелковой простыне монетки, брошенные незадачливыми туристами в море, которые он выловил для нее, деловито обсуждала, чем им еще заняться, кроме любви и торговли мороженым. Может быть, все-т аки стать цветочницей и продавать букеты?

Раньше она думала, что нет на свете большего несчастья, чем неосуществимость желания:

Прошу вновь нас вернуть в подвал в переулке, и чтобы лампа загорелась, и чтобы все стало, как было.

Теперь она думает, что просто знать, пусть даже никогда туда не вернувшись, в каком переулке находится твой подвал, – это уже счастье.

Евгений Кремчуков


Родился в Смоленске, сейчас живет и работает в Чебоксарах. Поэт, прозаик, эссеист. Автор книги стихотворений «Облако всех», романов «Деление на ночь» (2019, в соавторстве) и «Волшебный хор» (2023), повестей. Дважды становился финалистом национальной литературной премии «Большая книга» (2020, 2023).

Фаюм(Фрагмент книги, готовящейся к изданию в издательстве «Альпина. проза»)

Часть перваяНАСТОЯЩЕЕ-ШТРИХ

5. И удвоенные одного и того же равны между собой.

6. И половины одного и того же равны между собой.

7. И совмещающиеся друг с другом равны между собой.

8. И целое больше части.

Евклид

Начала. Книга I. Аксиомы, 5–8

1

Пока молодой таксист, бодро поругиваясь, продирался через пробки из Пулкова к центру, Маруся безуспешно пыталась вообразить себе хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение произошедшему сегодня. Она листала на экране вверх и вниз переписку за неделю разлуки. И не находила там ничего особенного. Ни в одном сообщении не видела она даже крохотного ключа к пониманию. Надежда оставалась лишь на ту связку, что лежала во внутреннем кармане ее рюкзачка.

Илья дал их ей в первое общее утро, когда она надевала туфли в прихожей. «Не забудь, пожалуйста, ключи», – сказал он буднично, жестом указав на тумбу трельяжа. Там лежало простое голое колечко с «таблеткой» от домофона и английским ключом от входной двери. (Уже потом Маруся сама купила к ним брелок в виде крохотной маски Вольто.)

Воспоминания менялись в голове быстрее, чем проспект за окошком такси, где ранняя весна была похожа на позднюю осень.

* * *

Ближе к Лиговке пробка на дороге неожиданно стала пожиже.

– Сейчас перекресток проскочим, там пошустрее пойдем, – бросив короткий взгляд в навигатор, сообщил таксист то ли пассажирке, то ли сам себе.

– Не спешите, пожалуйста. – Маруся вернулась мыслями в салон. И добавила, прохладно усмехнувшись: – Меня ждут дома.

2

Посреди ночи вдруг стало вполовину меньше воздуха. Из илистой глубины чужого, невиданного им прежде сна Илья раз-другой безуспешно попытался ухватить неловким рыбьим ртом, и горлом, и грудью вдох порцией побольше, а потом распахнул глаза в темноту. Поначалу привиделось, что он провалился, а комната выросла вдвое, будто чья-то чудовищная рука резко вытянула потолок, как поршень, на два с половиной метра вверх. Однако затем едва различимая в сумраке люстра медленно и невесомо приблизилась, пространство цвета черного янтаря обнаружило привычные размеры и улеглось в себе ровно. Сам же он, похоже, последние часы лежал как раз таки очень неудачно. Теперь вся левая половина тела затекла, а шея оказалась вывернутой куда-то вправо и вниз, да эдак вот и застывшей. Илья осторожно приподнялся, посидел, растирая онемевшие, чужеродные руку и ногу. Они казались приставленными к нему случайными и не очень понятно зачем нужными кусками. Илья встал, оперевшись на изножье кровати, и по стеночке поковылял в уборную. Вчера там перегорела лампочка, заменить ее сразу он поленился, отложив возню до утра, – и сейчас ему все приходилось делать ощупью.

Илья и его последний сон еще не до конца покинули друг друга. Сон был чужим и потому особенно неприятным. В привычной ночной тишине своей давно обжитой квартиры Илья медленно оттаивал теперь, протекая в себя оттуда, где лишь несколькими минутами ранее, вытянувшись к невидимому и ветреному утреннему небу, стоял ногами на узкой деревянной скамье, которую прежде годами протирали ягодицы школяров Водоходного училища. Виселицу сколотили наспех, без науки, и когда приговоренные уже поднялись на помост, выяснилось, что перекладина слишком высока и шеи, вишь, никак не достают до назначенных им петель. Искать веревки подлиннее, вязать заново казалось долгим. Послали в училище за скамьей, на которой теперь и стоял он с надетым поверх мешком, скрывавшим тело от головы до пояса. «Господи, да зачем это!» – вырвалось немое восклицание. Руки, накрепко стянутые ремнями, были прижаты к телу, ноги связаны у лодыжек. Но еще, помнится, оставалась возможность неловко покрутить головой – и тот, чей сон видел Илья, присматриваясь, узнавал сквозь щелочки в мешковине и ноги стоящих рядом на скамейке, слева и справа от него, и лица иных зрителей, реденькими рядами замерших в некотором отдалении. Надо было бы ему собраться с духом и еще раз на виду просить у них прощения – и у тех и у других. Но для этого не было уже ни голоса, ни вида, ни смирения, ни сил. Сколько ни молился, сколько ни храбрился тот человек во сне, а все же страх переполнял его. Особенно резко нахлынуло, когда углядел, как медленно направляется к их помосту здоровенный кат в длинной рубахе и черной жилетке. Хотелось отчего-то потверже запомнить его неприметное, смазанное мужицкое лицо. Но в этот миг он вдруг словно бы провалился куда-то внутрь, и ему осталось вполовину меньше воздуха.

Не спеша пробравшись через освоенное пространство на кухню, Илья зажег наконец свет и тогда-то, наливая в кружку прохладной воды из кувшина, узнал по отражению в оконном стекле, что с левой стороны выросла у него на собственной шее вторая голова.

3

Придя в себя, Илья вскочил на ноги и бросился в прихожую к зеркалу. Щелкнув выключателем, он принялся рассматривать то, чем теперь стал. Как безумец, ощупывал пальцами чужие волосы, чужую кожу, лоб, нос, уши, колкую щетину под носом и на подбородке. Легонько шлепнул по чужой щеке. Еще раз, чуть сильнее. Взял это в ладони за виски и попытался покрутить. Осторожно коснулся сомкнутых губ и брезгливо отдернулся. Голова тихо, едва заметно дышала вместе с ним, но глаза ее были закрыты, веки не подрагивали и никак не реагировали на прикосновения. И она была, она была, она была – настоящей. Илья чувствовал на себе ее прохладное и живое тепло – невозможное, омерзительное, немыслимое! – и не представлял, что дальше с ним делать. Что за кунсткамера, о, все черти Иеронима Босха, что за психушка! «Господи, да зачем это! Зачем это?!» – колотилась изнутри о череп, как шарик в арканоиде, резиновая мысль.

Он вернулся на кухню. Подняв валявшуюся на полу кружку и быстро вытерев лужу разлитой воды, он взял зубочистку и слегка ткнул ею в чужую щеку – ничего. Сам он ничего не почувствовал, та голова тоже ничем не откликнулась на укол. Взгляд мгновение задержался на торчащих из держателя рукоятках кухонных ножей. Илья крепко потер лоб и выключил свет. За окошком едва заметно примерялся к миру рассвет, сумерки разжижали густую краску ночи. Негромко шумел в ледяной глубине своего нутра ворчливый холодильник. Двоящееся дыхание сливалось в темноте с этим глубинным гулом. Ярко светились четыре цифры на микроволновке. Последняя сменилась – раз, и другой, и третий. Время мерно и неуклонно прокладывало себя вперед – везде, неподалеку, здесь. В полумраке Илья достал из шкафчика не так давно початую бутылку коньяка, взял кружку. Потом поставил кружку на стол, резким глубоким глотком отпил прямо из горлышка и пошел обратно в прихожую.

Он стоял перед зеркалом и разглядывал оба своих лица.

– И как, – громко сказал Илья, – посмотреть на меня вообще собираешься?

Он сделал еще два глотка, вытер губы кистью и, скорчив гримасу, кривляясь, молча протянул бутылку отражению. Двухголовый человек из зеркала протянул ему свою. Левой рукой Илья неловко взъерошил волосы на другой голове, потом аккуратно пригладил их. Выпил опять.

– Что, на моей подушке будешь спать теперь, дядя? Не забывай почаще бошку мыть! – Он вдруг то ли закашлялся, то ли расхохотался и долго, долго не мог остановиться, пока его надрывный смех не превратился нечувствительно в жалкие, болезненные, будто при рвотных спазмах, густо выталкиваемые горлом всхлипы.

Два лица его отражения были похожи до неразличимости, словно оба вышли из 3D-ксерокса, и в то же время неуловимо отличались: то ли как портрет и дагерротип, то ли как гипсовый бюст и посмертная маска.

– Римская копия с вымышленного оригинала, – пробормотал себе под нос Илья и тут же потянулся к карману за телефоном – сохранить в заметках. И лишь спустя мгновение сообразил, что они стоят здесь в прихожей в одном исподнем.

Илья сделал еще несколько глотков, и еще, уже почти не ощущая крепости своего ночного напитка.

– Пошел ты!.. – разворачиваясь, бросил он через плечо дворовое словцо, не зло, брезгливо. Небрежно, будто сплюнул.

Споткнувшись о подвернувшуюся ногу, побрел в спальню, нашарил на тумбочке у изголовья телефон, успел, кажется, записать свою случайную фразу и, как стоял, прямо вместе с телефоном в руке, тяжело рухнул в кровать, в бережно подставленные ему большие и мягкие, как мамины, ладони небытия.

4

Он проснулся сломанным около десяти часов. Значит, будильник в четверть восьмого рука отключила без его участия. В первые минуты наяву он не решался ни коснуться себя, ни скосить глаза налево. «Пусть все это будет просто глюк. Пустое наваждение, да? Ну правда, пусть?..» – загадывал про себя, нарочно полуприкрыв веки, и думал, что бы ему такого пообещать мирозданию, богу, дхарме, собственному похмелью, если сбудется. Однако все его хрупкие надежды и скоропалительные обеты разбились вдребезги еще даже до взгляда в зеркало, до широко открытых глаз – о горящий в прихожей с ночи свет и о стоящую на тумбе трельяжа пустую коньячную ноль-семь. Это все взаправду, Илья. Всерьез.

«Черт, – пронзила его осиная мысль, – ведь сегодня Маруся прилетает!» Он быстро вернулся в спальню за телефоном. Поспешно сохранил в облаке висевшую с ночи заметку и открыл менеджер задач. Так и есть, сегодня: «16:15, Пулково МБ», – было выделено в списке важного. Илья коснулся своей второй головы, так и не открывшей до сей поры глаз, опустился на пол – и вдруг разрыдался, отчаянно и горько, как обманутое дитя.

«Маруся, прости, я не смогу тебя встретить, – написал он. – Приболел немного». И отправил сообщение тут же, чтобы не дать сомнениям ни единого шанса проскользнуть к сердцу. «Не переживай, ничего серьезного, просто мне надо полежать день-другой», – пусть будет как-то так. «Пока не звони, ладно? Напишу сам, когда станет получше», – отправил вдогонку. Еще написал: «Целую тебя очень, любимая».

И сразу выключил телефон. Потому что теперь ему было по-настоящему страшно.

* * *

Теперь он остался один в целом мире, сам по себе, наедине с собственным чудовищным телом. Если только. Да – если только вторая голова не наблюдала за ним из-под по-прежнему сомкнутых век. Тогда они вдвоем. С этим спящим черт-те кем, который теперь ближе близнеца. За фото с эдаким чучелом можно двойную цену у туристов брать – мелькнула глумная мысль. Прежде всего надо было успокоиться. Хотя бы попытаться. Оценить. То, что случилось. Не в сказке, не в кино – наяву. Сложнее всего человеку поверить не в летающие над собственной крышей тарелки, не в мировое правительство и не в то, что у осьминога три сердца и умов палата – побольше, чем у иного хомо сапиенс. Сложнее всего человеку поверить, что какая-то непоправимая дрянь случилась именно с ним.

* * *

Ладно, шутить он, кажется, еще мог – хотя и несколько истерически. Предстояло решить, что делать дальше с жизнью. Денег хватит, думал Илья, он накопил большой запас от заказов – года два откладывал на первый взнос за новую квартиру, где можно было бы наконец жить им уже вместе с Машей… а там и втроем, и вчетвером. Но теперь, похоже, ипотека ему вряд ли понадобится. И на этот свой эн-зэ даже без копейки будущих доходов он запросто протянет год, а то и дольше. К тому же без доходов он остаться не должен – работа у него была дистанционной, личной встречи заказчики почти никогда не требовали. Продукты, книги, другие покупки – курьером. С бесконтактной доставкой. Платежи – онлайн. Курить он давно бросил. По алкоголю на дом у него имелось сразу несколько серых решений. Единственным, пожалуй, что по-настоящему крепко привязывало его к миру за пределами маленькой квартиры, оставался мусор. Мысли о том, чтобы показаться с мешком бытовых отходов в теперешнем своем виде в парадном и во дворе, Илья не допускал. Но и тут, кажется, могла для него найтись лазейка. У председателя надо будет взять телефон дворника и договориться с тем, чтобы ежеутренне забирал оставленный у двери на площадке мусор. Разумеется, не безвозмездно. Старика Умара он знал не первый год, раскланивался с ним всякий раз при встрече и надеялся, что тот не откажет в помощи, особенно если Илья скажется больным, неходячим, да что-нибудь там можно будет придумать.

Тревожила его, получается, только проблема с Марусей. А, ну да, еще отчим – но о Марке он беспокоился меньше, чем о мусоре. А Маша ведь не станет даже слушать, непременно сразу же вызовет неотложку, поедет с ним в больницу, будет настаивать на операции, ампутации – что там они с врачами придумают. А этого нельзя. Этого нельзя – твердо был уверен Илья, сам не зная, откуда, собственно, у него взялось такое знание. Значит, и Маши – как бы оно ни было тяжело – больше нельзя.

Но это завтра. И все – завтра. Сегодня ему придется привыкать и осваиваться. А уж затем наступит после – постепенно, впрысками, не сразу. Надо будет записать новый выпуск подкаста. И начинать наконец следующий фаюм. И еще надо будет найти хозяина сегодняшнего сна, который, покусывая краешки сознания, не давал ему покоя.

5

С собой у Маруси был только рюкзачок ручной клади, поэтому спустя четверть часа после того, как самолет сел в Пулкове, она уже ехала в такси. Из ее головы исчезли и далекий родительский дом, где она провела последнюю неделю, и отец с мамой, и брат, и Настена, и похороны бабушки, и предстоящее в понедельник собеседование – оставалась там одна только растущая опухоль тревоги за Илью с его раздражающим исчезновением.

Прежде мужчины не слишком ее беспокоили. Не то чтобы за двадцать пять лет своей жизни Маша вовсе не привлекала их внимания. Однако оно всегда оказывалось эдаким ненавязчивым, пробным, небрежным: «да – да, нет – нет». И всякий раз ей беззаботно удавалось повернуться как-то так, что внимание это легко отскакивало от нее, скользнув лишь по касательной – и улетая дальше, к новым предметам мужской заинтересованности, ведь, слава богу, Мария Бестужева была не единственной девушкой на свете. Да и не самой привлекательной, пожалуй: высокая, сероглазая, с хрупкими русыми волосами, тонкими губами и простоватыми, но правильными, может быть, ангельскими чертами лица – только вот совсем без женской изюминки, без вишенки улыбки, без ароматной ауры обаяния. Замкнутая, причудливая и очень худая, полупрозрачная какая-то вся на свет. «Я вот даже не знаю, Лиза, кто из вас кого играет: человек персонажа или персонаж человека, – а?» – сказал ей Илья вечером в кафе в тот день, когда они познакомились.

* * *

Это произошло летом после ее третьего курса. Тогда случились трудности с деньгами, долго рассказывать, и она попробовала найти подработку на каникулы. Помыкавшись по офисам – кому-то не пришлась по нраву она, кто-то не пришелся ей – Маша, всегда трепетно любившая театр, подалась в уличные аниматоры.

– На императрицу-то ты ну вообще не тянешь, – покачав головой, задумчиво сказала хозяйка-вербовщица в конторе, ежедневно выпускавшей на питерские площади и проспекты полтора десятка пар венценосных спутников: Петров Великих с Екатеринами (то ли Первыми, то ли Вторыми, тоже Великими – тут было сразу и не разобрать). – С фактурой, конечно, совсем беда.

– А кем можно? – кротко спросила Маруся.

– Ну кем… – протянула хозяйка. – Не знаю кем. Для барабанщицы соблазнов в тебе маловато. Да это, в общем-то, и не наш профиль. И пары для тебя нет. Не знаю. До завтра подумаю я, в кого нам тебя наряжать. Теперь. Условия такие: половина кармана твоя, половина – в кассу. Ничего не крысить, с этим строго. Реквизитом обеспечиваем, за платье – полторы в неделю, залог – пять. Можешь свое принести, не возбраняется. Пудры-помады свои. За фото берешь пятьсот с человека, если больше двоих – можно со всех тысячу. Как внимание привлечь, тонкости контакта, как со жмотьем себя вести – это завтра тебе девчата расскажут. А дальше все в твоих руках, милая. Приходи к девяти, в половине десятого уже идти на точку. Обед один час, к восьми вечера выручку в офис. Можно позже, если клиент косяком идет, только позвони предупреди. Контролеры периодически приглядывают, так что в образе особо не хулигань, много не кури, не прохлаждайся. Если заказы на какие-то мероприятия развлекательные – все только через меня, никакой самодеятельности.

– Хорошо, – ответила Маша, – поняла. Я мало курю.

До завтра она все придумала сама. Неожиданно вспомнила, как в позапрошлом году писала доклад для конференции о девических стихах Елизаветы Кульман. Эта девочка из семьи обрусевших немцев жила на Васильевском острове в начале девятнадцатого века, с детства владела одиннадцатью языками и на нескольких из них: немецком, русском, итальянском и французском – писала стихи. Когда падчерице воображения исполнилось тринадцать, ее наставник Карл Гросгейнрих передал тетрадку с Лизиными немецкими, итальянскими и французскими стихами своему приятелю, знакомому с самим Гете. Через несколько месяцев с письмом от этого приятеля они получили ответ гения: «Объявите молодой писательнице от моего имени, от имени Гете, что я пророчу ей со временем почетное место в литературе, на каком бы из известных ей языков она ни вздумала писать!» Увы, у ехидной судьбы был собственный умысел в отношении девочки. За неделю до чудовищного петербургского наводнения ноября 1824 года Лиза сильно простудилась на свадьбе брата. В тот холодный ненастный день после венчания она, небогато и легко одетая, долго дожидалась на паперти церкви кареты, что должна была отвезти ее к молодым. Назавтра у нее началась сильная простуда. А неделю спустя ужасы сокрушительной стихии окончательно истерзали чувствительную и впечатлительную натуру девушки. Простуда ее переросла в чахотку, и через год Лиза умерла от болезни – семнадцати лет и четырех с половиной месяцев от роду. Сочинения ее были изданы стараниями Гросгейнриха лишь восемь лет спустя.

Трагический этот образ вновь показался Маше чудно близким. В нем-то и было решено явиться назавтра пред ясны очи питерских туристов. Русских стихов еще со школы ее память хранила наизусть с избытком – останется для полного вживания выучить несколько собственных русских и немецких стихотворений бедной Лизы плюс перечитать в ближайшие дни в Публичке книги, с которыми Маша работала тогда над своим докладом. Что там было? Статья профессора и цензора Никитенко «Жизнеописание девицы Елисаветы Кульман» в «Библиотеке для чтения» да сочинение того самого наставника-немца Карла Гросгейнриха «Елисавета Кульман и ея стихотворения».

ЗОИЛ