Родилась в 2001 году, живет в городе Королеве. Училась в Лицее НИУ ВШЭ на гуманитарном направлении. Окончила Литературный институт имени А. М. Горького по специальности «переводчик художественной литературы». В институте занималась в мастерской Е. Л. Пастернак, где и начала писать короткую прозу.
Нинка
Нина Ивановна сидит в кресле, скрестив ноги на полу, положив руки на деревянные подлокотники и сжимая в ладонях концы деревяшек. Рассказывает:
– В Староконстантинове еще глиняные дома были, как говорится. Отец мой на все руки мастер был, по дворам ходил. А после войны голод был, как говорится. Иной раз щавель только ростки пустит, а мы его уже обрывали – и в еду. Крапиву, как говорится. Это потом уже кролики были, козочки. А бабуле в этом году сто лет было бы.
Саша с дочкой подняли с десяток пакетов с долго хранящейся едой на четвертый этаж старой кирпичной пятиэтажки. Это самый старый дом в районе, и до него поздно доходит тепло по трубам. Иногда не доходит вода. У Нины Ивановны на такой случай, на всякий пожарный, как она его называет, всегда стоит в ванной тазик с водой, на кухне – полные бутылки с налетом ржавчины на стенках. Такая здесь вода, как говорится, ничего не поделаешь. Саша видит на тумбочке маленькую пластиковую бутылочку, тоже с налетом, и отчитывает мать, мол, из такой бутылки пить уже нельзя, пластик в воду выделяется, выкинь ее, я тебе свежую бутылку оставлю.
А Нина Ивановна все равно не выкинет свои бутылочки. Приспособит их под полив цветов или обрежет и сделает горшочки для рассады. Она ничего просто так не выкидывает. Пакеты от хлеба моет и складывает на потом, как чистые кулечки. В них Саша с дочкой повезут домой гостинцы.
Она готовит на табуретках: на самой маленькой стоит таз, в который Нина Ивановна складывает заготовки, на табуреточке повыше она сидит, а на обыкновенной, высокой табуретке разворачивается рабочее место: доска, скалка, тазик с тестом. После того как Нина Ивановна замешает тесто, она делит его на маленькие шарики, которые легко раскатывать маленькой скалкой. Раскатав, делит на полоски. Быстрыми короткими разрезами проходится по полоскам. Прямоугольник с продолговатой дыркой посередине она берет за верхний край и пропускает его в дырку, закручивая боковые полосы. Когда все полоски готовы, она ставит сковороду, полную растительного масла, и зажигает газ. Кидает полоски в кипящее масло. Они сразу надуваются и покрываются позолотой. Нина Ивановна поддевает пышную полоску вилкой и кладет в кастрюльку. Это – хворост.
Когда вечером Саша уходит ставить машину в гараж, Нина Ивановна говорит:
– Иной раз бывает, подумаешь: ведь бегала же и по трубам лазала, а сейчас что? И всплакнешь.
Всю жизнь она проработала в котельной. Ушла на пенсию, только когда стало совсем невмоготу. В прошлом году она еще могла медленно-медленно, грузно, сойти вниз и сесть в машину, чтобы с Сашей, его дочкой, соседкой Ветой и подругой Нелей проведать на кладбище своих мать и сына. Сначала ездили к Нелиным, потом к Ветиным. Припарковались на обочине возле своих. Нина Ивановна с переднего сиденья наблюдала, как Саша с дочкой выдирают траву вокруг двух стареньких простеньких памятников. В тот день соседке стало плохо, и Саша повез ее в больницу, потому что ждать скорую было бесполезно. Она забыла паспорт, и ее отказывались принять. Саша отправил дочку в квартиру соседки. Квартира была по-странному пустой в сравнении с квартирой Нины Ивановны: никаких нагромождений коробок и пакетов, никаких ящиков с луком и цветов в горшках, никаких картинок на стенах, икон в углах. Пустая комната с сервантом и диваном, будто там никто не живет. Паспорт лежал на диване. В этом году Вета умерла. Нина Ивановна без нее скучает:
– Бывало, варю картошку и положу одной больше, как говорится, если Ветка зайдет. На двоих привыкла готовить, а теперь ее нет. Вот так сидишь иной раз и говоришь то сама с собой, то с цветами, как говорится. Кто узнает, подумают: все, Нинка, с ума сошла.
Нина Ивановна стала плохо слышать на одно ухо. Она часто переспрашивает Сашу, а он раздражается, грубит матери, потому что не может принять ее глухоту. У нее лишний вес, она ходит с трудом, хватаясь за устойчивые предметы на пути, уже не разгибая спины, у нее волнуется сердце и скачет давление. Она наотрез отказывается ходить с ходунками и делать новую вставную челюсть. Она решила больше не стричься, чтобы заплетать волосы в косы. Саша помнит мать молодой.
Когда Сашина дочка была маленькой, ноги еще позволяли Нине Ивановне приезжать к ним в гости. Они гуляли на детских площадках, ходили к пруду кормить уток. Они рассматривали цветы на клумбах. Нина Ивановна показывала внучке анютины глазки. Она вспоминает, как на каждой прогулке они покупали булочку и сок в картонной коробочке, как они ходили в парк, и в парке внучка бежала к деревянному Чебурашке, обнимала его и пела ему детские песенки. Глаза Нины Ивановны, кристальные голубые глаза старого человека, направлены в прошлое.
– Честно говоря, не думала, что меня так скрутит… Наверное, с детства еще спину сорвала, в четырнадцать лет, как говорится, на молокозаводе.
Утром Саша с дочкой спускают ящики с подросшими фикусами, пакеты с блинами и оладьями и грузят в машину. Нина Ивановна отдает все, и Саша ругается, что столько цветов не влезет на заднее сиденье. Из-под кровати появляются какие-то банки, закрутки, соленья. Нина Ивановна дает внучке в руки горшочек с маленьким денежным деревом. Раньше она выходила на балкон, чтобы помахать им на прощание. Сегодня прощались в квартире. Нина Ивановна обнимает внучку, уткнувшись ей в грудь, не в силах разогнуться, целует в плечи, внучка наклоняется, целует в щеки. Нина Ивановна в слезах. Она не будет мыть посуду, пока Саша с дочкой не доберутся до дома, и будет молиться.
Бог из машины
Мы познакомились в «Тиндере». На фотографиях он был красивым или фотографии были красивыми, но на пригородной станции оказался похуже, и сама станция была так себе. Мы собирались встретиться в московском парке, может, в тени деревьев он показался бы приятнее, но моросил дождь, и он предложил поехать в Сергиев Посад. Ожидание в сыром воздухе станции, серо-синее движение тучи и усиливающаяся головная боль предупреждали меня о чем-то. Он хотел ехать на своей машине, но я не сажусь в машину к незнакомцам, у меня вообще-то есть инстинкт самосохранения. Мы поехали на электричке.
По дороге туда мы долго молчали. Мне не хотелось разговаривать, о чем обычно разговаривают с парнями на пять лет старше при первой встрече, ну там пересказывать свою жизнь, на кого занимаешься, чему учишься, во что веришь. Тем более с парнем на пять лет старше, который мне не понравился. Но он заговорил. Мне просто хотелось уехать подальше от Москвы в поисках голубого неба, мне ничего больше не хотелось. Где-то около конечной у него получилось меня разговорить. Выходя из электрички, он потрогал мою руку, но это было недопустимо, моя рука убежала и спряталась. От станции мы пошли к Лавре.
Купола и кресты сверкали в темно-синих тучах, им хватило одного луча, чтобы всем засветиться, отражая его. Все промокло и затихло после дождя. За стеной Лавры было безлюдно. Мы видели только ее служителей, кошку и голубей. В моей голове шумели отрывки молитвы. Отче наш… А? Да, я люблю гулять по Китай-городу… Иже еси на Небесех… Не знаю, мне больше нравятся улицы… Да святится имя Твое… Нет, только на море… Да приидет Царствие Твое… Что? А, это круто, тебе повезло… Да будет воля Твоя… Как хочешь, давай туда… Яко на Небеси… Ой, кажется, капает… И на земли… Голуби смешно ходят, как заводные игрушки… Хлеб наш насущный даждь нам днесь… Что-что? Да, тут рядом церковная выпечка… И остави нам долги наша… Кажется, перестал, давай еще тут походим… Якоже и мы оставляем должником нашим… А туда можно заходить?.. И не введи нас во искушение… Не надо меня трогать… Но избави нас от лукаваго… Ладно, пойдем уже к выходу.
Мы сидели на скамейке возле пруда, пили лимонад и смотрели на деревянные домики на другом берегу. Было тихо и пасмурно. Посреди пруда отражался большой белый проблеск, вокруг по густо серым тучам дрожала рябь. Мне нравилось так сидеть, время от времени что-то рассказывая вполголоса, это было допустимо. Он стал казаться мне приятнее. По дорожке за скамейкой люди шли домой с какого-то предприятия. Они тоже говорили вполголоса. Мне показалось, что я слышу движение туч. Прогремел гром, и на воде показались круги от падающих крупных капель. Мы раскрыли зонты и пошли на станцию.
Мы бежали по платформе к электричке, поливаемые холодной водой со всех сторон. Мои джинсы промокли по колено. В вагоне были открыты все окна, и в них заливалась вода, стекала по стенам, пускалась ручейками по полу. У меня в голове гудел электрический двигатель. Мы сидели близко друг к другу. Он выудил из меня длинную историю, станций на пять или шесть, и, дослушав, ничего не ответил, взял за руку. Мне показалось, это допустимо. Еще через пару станций он переложил свою руку вместе с моей себе на колено. Мне показалось, это смешно.
Мы вышли на станции, где встретились. Шумел дождь. У меня кружилась голова. Он предложил подвезти меня до дома, и чувство самосохранения предположило, что мы теперь достаточно знакомы, чтобы мне сесть к нему в машину. Его машина была серая и ехала по привычной мне дороге. В квартале от моего дома его машина остановилась на светофоре. Он сказал, что мы забыли сделать еще кое-что. Он тянется в мою сторону, он обхватывает меня рукой за шею, он двигает к себе мою голову. Я брыкаюсь, я отворачиваюсь, я взвизгиваю: «Я не хочу!» Я считаю, это совершенно недопустимо.
В его машину могла бы врезаться другая, его машина могла бы помяться, удар мог бы прийтись прямо в водительскую дверь, он мог бы удариться головой, подушка безопасности могла бы разбить ему нос, он мог бы потерять сознание, этого было бы достаточно для меня, чтобы открыть дверцу пассажирского места, и убежать, и долго бежать под дождем, не раскрывая зонта, пробежать через парк, пробежать по проспекту, промокнуть немножко, промокнуть сильнее, промокнуть сильно-сильно, остановиться и рассмеяться!
Но бог из машины не появился.
Его машина могла бы загореться, разве такое не случается с некоторыми машинами хоть иногда при определенных стечениях механических, физических, технических обстоятельств, его машина могла бы загореться от удара молнии, ведь это был дождливый день, день был весьма грозовой, чтобы это могло случиться, загорелся бы сперва бензобак, который, конечно же, находился бы с водительской стороны, он бы загорелся первым, этого было бы достаточно для меня, чтобы открыть дверцу пассажирского места, и убежать, раскрыть зонт и бежать, не оглядываясь, прямо домой, закрыть дверь на все замки, остановиться и рассмеяться!
Но бог из машины ушел на технический перерыв.
Его машину могли бы окружить полицейские, могли бы заорать сирены со всех сторон, на него могли бы направить пистолеты, ему могли бы закричать «Выйти из машины, руки на капот!», они могли бы знать, что он делает, они могли бы узнать это от кого-то из его прошлого, они могли бы одеть его в наручники, они могли бы посадить его в свою машину, этого было бы достаточно для меня, чтобы открыть дверцу пассажирского места, подбежать к ним и все рассказать, рассказать все с самого начала, с «Тиндера», некрасивой станции и головной боли, поехать с ними, дать показания, встретиться с ним на суде, остановиться и рассмеяться!
Но бог из машины взял отгул.
Его машина останавливается у моего подъезда, он давит рукой мне на шею, чтобы приблизить к себе, я брыкаюсь, я извиваюсь, я повторяю: «Я не хочу!», он давит своими отвратительными упругими губами на мой плотно сомкнутый, будто зажмуренный от страха, рот, он тычет своим отвратительным склизким языком в мой плотно сомкнутый, будто свернувшийся в клубок от страха, рот.
На бога из машины надейся, но сам не плошай.
Я нащупываю на дверце ручку, хватаю свой зонт и вываливаюсь из машины на мокрый асфальт, я хлопаю дверцей, его машина трогается, я иду к подъезду быстрым шагом, не оглядываясь, у двери я замедляюсь, я боюсь, что подумает консьержка, я иду по коридору три дня и три ночи, чтобы выглядеть нормально, я жду лифт до греческих календ, я поднимаюсь около сорока дней, я не могу попасть ключом в замок, я бросаю мокрый зонт в коридоре, я закрываюсь в комнате.
Шум дождя в голове и на подоконнике укладывает меня в постель и оставляет лежать до наступления тишины. Мне снится Глас Божий, и он возвещает: «Дитя мое, да простишь ты младшего брата моего, юн и неопытен он, меньше трех тысяч лет ему, а я же – вечен, прими знак мой, что злоключение сие минует тебя вновь». В комнату попадает немного солнца. Я решаюсь выглянуть. Я боюсь увидеть внизу его серую машину. Небо поголубело и расцвело двумя дугами радуги. Мокрый асфальт и крыши машин во дворе искрятся семью цветами.
Бросай
Совсем стемнело. Я зажигаю светильник над столом и снова сажусь напротив нее. Она вытянула вперед руки и уложила на них голову. Смотрит сквозь меня, куда-то в дверной проем, и шепчет:
– Как ты здесь вообще живешь? Как в аквариуме. Мне все время кажется, что кто-то на меня смотрит.
– Я смотрю.
Она не улыбается.
– За окном никого нет. Хочешь, закрою шторы?
Она мотает головой и прячет лицо.
– Пожалуйста, не молчи, говори что-нибудь! Я больше не могу слушать эти часы!
Она стала такой раздражительной. Я вижу, как подрагивают ее руки. Она прижимает ладони к столу и раздвигает пальцы, будто разглаживает скатерть, я накрываю ее руки своими, в интернете пишут, что это помогает, но я знаю, что ей не поможет. Отворачиваюсь и думаю, что еще ей сказать. Вдруг она встает из-за стола.
Был бесснежный декабрь. Мы ходили по холодному городу, рука в руке в одной паре перчаток, и читали, что пишут на заборах. Тогда она заметила это слово – «бросай». Простая надпись округлыми буквами бледно-желтой краской. Через пару недель ею покрылись все заборы и трансформаторные будки в районе. Мы видели в этом послание и гадали – «бросай пить», «бросай работу» или «бросай цветы к моим ногам». В новогоднюю ночь она сказала тост: «За то, что я бросаю курить».
Первый раз она сорвалась уже под утро и оправдывалась: «Это точно была последняя сигарета, понимаешь, должна же быть самая последняя», будто это я хочу, чтобы она бросила. После было еще пять «последних», два-три «исключения» и столько же «у меня стресс». Каждому срыву она находила причину, описывала мне в подробностях обстоятельства, будто перед моим судом должна была доказать свою невиновность. Десятого января она пришла признаваться в «утренней» сигарете, долго раскаивалась и злилась на мои попытки ее утешить. Мне оставалось только говорить «извини», и она вдруг отвечала: «Нет, это ты извини».
Она поднимает стул и несет его к холодильнику, залезает и шарит рукой там в темноте. Ищет мои спички. Я целиком состою из волнения за нее, но не могу сделать больше, чем сказать:
– Давай я помогу.
Она дергается от звука моего голоса так, что стул шатается и скрипит. Она спрыгивает с коробком в руке и достает из кармана толстовки помятую пачку.
– Эта точно будет последней! Я тебе обещаю! Видишь, последняя. – Она открывает пачку и достает единственную сигарету. – У меня с собой больше нет. У тебя же нет? Ну конечно нет, ты же не куришь! – Она хватает меня за плечо так, что мне передается ее дрожь. – Я знаю, что надо сделать, чтобы эта была точно последняя. Надо все особым способом сделать. Я знаю как. Она смотрит на меня дикими, но виноватыми глазами и напряженно улыбается. Я киваю. Она несколько раз быстро кивает, не отпуская мое плечо, и подталкивает к двери:
– Надо в комнату, на балкон. Ручка, мне еще нужна ручка, любая.
В темноте я нахожу ей ручку. Она подходит к окну и пишет что-то на сигарете. Заглядываю через плечо, но она прячет ее в ладони:
– Нет.
Мы стоим молча. Мне вдруг кажется, что это не моя квартира. Мне неловко что-то здесь трогать, куда-то садиться и просто стоять. Все чужое, и она чужая. Если я сейчас попытаюсь разглядеть в темной комнате шкаф, она и его спрячет в ладони и скажет «нет». Она вышла на балкон и закрыла за собой дверь. Я не могу пошевелиться, так и стою у окна и смотрю, как она ищет что-то в телефоне, потом со второго раза поджигает спичкой сигарету и медленно затягивается, прикрыв глаза. Я тихо приоткрываю дверь и впускаю с балкона музыку. Я люблю эту песню, мы часто слушали ее вместе, когда делились наушниками. Она стоит с закрытыми глазами и расслабленно качает головой в ритм, выдыхает дым в открытое окно и беззвучно подпевает, чуть приоткрывая губы. По запотевшему стеклу движутся красные огни проезжающих машин, еле заметно окрашивая ее спокойное лицо. От снега под окном отражается теплый свет фонаря. Звучит припев, который я знаю наизусть. Выстрелом холода в висок чувствую, как сильно люблю это все, и выглядываю из-за двери:
– Можно к тебе?
Она смотрит на меня, округлив глаза, и резко отворачивается:
– Нет.
Я прижимаюсь лицом к стеклу. Я не могу не смотреть. Кажется, сигарета не тлеет в ее руке, замирает между затяжками и ждет, когда она снова поднесет к губам фильтр, прикоснется к нему и позволит огню жить. Пепел не упадет, пока она, одним движением пальца, не разрешит ему осыпаться. Песня не закончится, пока она качает головой в ритм. Она спрятала в ладони весь балкон. Я ничего не вижу сквозь плотно сжатые пальцы.
Я сижу на полу. Она чуть толкает меня и проходит в комнату. Включает ночник. Ложится на кровать, потягивается и, прищурившись, смотрит на меня. Рукой манит к себе. Я ложусь рядом и рассматриваю ее расслабленное лицо. Теперь ей спокойно, значит, мне тоже. Она улыбается и шепчет: – Это последняя.
Мы встретились через два дня. Она была еще мрачнее и превращала меня из человека в волнение. Не отходя от метро, она достала пачку и зажгла сигарету. Строительный забор напротив был весь покрыт граффити. Среди разноцветных полос бледно желтели округлые буквы. Она молча затягивалась и выпускала дым вверх, откинув назад голову. Мне казалось, что сейчас она повернется и выдохнет дым мне в лицо, так много дыма, чтобы глаза защипало и потекли слезы. Тогда мне стало бы легче. Мне казалось, что я пустая пачка сигарет, она вытащила последнюю и сжала меня в ладони, чтобы выбросить в ближайший сугроб. Она бросила окурок в снег и придавила ботинком. Она говорила тихо и спокойно, отстраненно смотря на строительный забор. Она повторяла одно и то же. Разными словами одно и то же «так будет лучше». Мне уже не было ее слышно. Мне не было ничего видно, только бледно-желтые буквы.