Журнал «Юность» №04/2025 — страница 4 из 12


Родилась в Ульяновске в 1990 году. По образованию дизайнер. Публиковалась в журналах «Дружба народов», «Знамя». Автор книги «О чем молчит лес». Лауреат литературных премий имени Лермонтова и Гоголя (2023). Лауреат литературного фестиваля «Золотой витязь» в номинации «Новая книга» и премии «Сказитель Руси» (2023). Живет в Ульяновске.

Муза

Анна Михайловна умирала. Ее сознание, замутненное обезболивающими, пробивалось сквозь туман, глаза бездвижно смотрели вверх над постелью, и ей казалось, что миниатюры в рамах, висящие вверху на стене, – это прилетевшие в ее комнату птицы. Анна Михайловна помнила, что птицы в дом прилетают к смерти, а умирать она не хотела. Она любила жизнь, свою долгую, насыщенную, удивительную жизнь. Такую бы еще жить да жить… «Шшш-шшш», – шипела на птиц немощно и тихо сквозь зубы Анна Михайловна, но птицы не улетали. Что они тут сидят? Они же мне все загадят!

Ей казалось, что она оглядывается по сторонам. Вот ее большой дубовый шкаф в бретонском стиле, в стеклах отражается разноцветный свет настольной лампы Тиффани, рядом на венском стуле висит ее любимый шелковый платок, расписанный ирисами, в шифоньере из ореха, доставшемся ей от бабки из Петербурга, ждут своего выхода бархатные, гобеленовые и кружевные платья. В палехских шкатулках лежат жемчужные перстни и серьги, малахитовая брошь, северная чернь, гранатовый браслет. Над столом висит ее портрет – она в главном зале, на диване с розой в руках, – а между столом и стеной все рамы, рамы, рамы… Там и пейзажи, и натюрморты, и маринистика. Каким-то работам пять лет, каким-то пятьдесят.

Анна Михайловна не хотела оставлять этот мир, наполненный искусством, весь он словно преломлялся через нее, как луч сквозь хрустальный кристалл, и играл всеми цветами палитры. Там, за пятиэтажками, шумной и грязной остановкой, глядя с Венца на восток, напротив реки оставался ее музей, обитель муз, храм, сокровищница. Сколько всего было пережито здесь, сколько драм и взлетов, сколько судеб решилось… Когда она только приехала сюда, юная питерская барышня, атрибутировать коллекции в этой провинции между Казанью и Самарой, где ее встретили глухие и жесткие люди, ее радовала только высокая мраморная лестница, расставленные вдоль нее вазы Императорского завода, стеклянный купол потолка, пропускающий рассветный свет.

Прошлое казалось таким осязаемым, но таким далеким до ноющей боли, опоясывающей ребра. Вот она на бельэтаже смотрит кокетливо вниз на группу из военного училища, готовясь рассказать им о французской живописи и лихом пирате Легране, позирующем для парадного портрета, как благородный аристократ. Вот показывает школьникам цветочный натюрморт Амброзиуса Босхарта. А вот Новый год тысяча девятьсот семьдесят какого-то, она в черном бархатном платье с кружевным воротником и шляпой с пером под стать портретам братьев Ван Геель в зале нидерландской живописи. А летом студент музыкального училища пришлет письмо на адрес музея, что влюблен в нее, она от неожиданности потеряет равновесие в новых туфельках на шпильке и будет бесконечно долго падать по мраморным ступенькам вниз, надеясь разбиться, чтобы не выносить собственного стыда под взглядами старух-смотрительниц, сто раз перечитавших письмо.

Но вот уже осенью она в белом зале временных выставок открывает новенькую экспозицию последователя Пластова, неизвестного и робкого. Уже весной он напишет ее портрет в полный рост на мотив знаменитого «Марта», и пронзительный стыд куда-то отступит. Анечка будет смотреть на себя восторженно со стороны, а неаполитанская розовая, прописанная на выступах ее тела, сначала зальет щеки, а потом она решит: «Пускай смотрят и завидуют». Гордо и важно. Позже этот портрет побывает в Екатеринбурге и Москве, его напечатают в каталогах. Анечка будет ждать предложения руки и сердца, но не дождется, а затем художник женится на состоятельной даме, переедет и перепишет Анечкино личико поверх лицом этой дамы, неудачно и некстати. Аня будет плакать долго и горько, но в музее и вида не подаст, пока однажды огромная картина «Христос и грешница», висящая под высоченным потолком прямо над головой Ани, не рухнет прямо на нее, низверзнувшись. Только рабочий стол времен Александра II с высокими полками спасет ее жизнь, но Аня испугается до слез от этого знамения. Художник тот сгинет где-то в пучине семейной жизни, сопьется и десятью годами позже явится к Анне Михайловне, но она не выйдет из своего закутка в музейном хранилище. Умерла так умерла, и решит жить грешницей.

Позже в нее будет влюблен немолодой скульптор, он назовет ее чудом и своим спасением, вырежет из дерева ее фигуру в образах Терпсихоры и Дианы, прекрасных и диких, грациозных и бесстыдных. Анна будет хохотать нагая в его мастерской в подвале детской школы искусств, где он работал, пить с ним абхазское вино и любоваться округлой фактурой дерева. В музее вышагивать в шелковом платье в пол и вести открытие его выставки, бесстрашно, тонко и интеллигентно выступать перед камерой областного телевидения. После скульптор распродаст все бюсты и канделябры в виде Аниного тела, а дочь скульптора, сухая и строгая дама, застыдит и припугнет отлучить от внука, если он не расстанется со своей музой. И скульптор послушает дочь. У Анны Михайловны до конца дней останется высокий и тонкий подсвечник в виде ее обнаженной летящей фигуры. «Неужели я была когда-то такой красивой и молодой», – будет думать она зимними темными вечерами, гладя теплое дерево.

После сорока Анна Михайловна, став заведующей научно-экспозиционным отделом, решит преподавать в вузе, где в нее, тонкую и умную, влюбится молодой поэт-филолог прямо на лекции по истории искусств. Он будет писать ей анонимные стихи, бледнеть в вузовских коридорах и биться в горячке по ночам в душном общежитии. Умная и опытная Анна Михайловна быстро вычислит тайного воздыхателя и оставит его после лекции. Позже в жарких стихах юноши появится «страстная и опасная» богиня любви, а ее живой прототип будет править эти стихи, читать вслух Бродского и объяснять, что такое вульгаризмы. По протекции Анны Михайловны юноша получит повышенную стипендию, летнюю стажировку в ее музее и первую изданную книгу по областной программе книгоиздания. К последнему курсу Анна задумает выйти за него замуж и родить наконец ребенка, но ее опередит его сокурсница, явившаяся на госы с пузом и затребовавшая срочно или свадьбу, или отчисление поэта.

Юбилей Анна Михайловна отметит шумно, с охапками роз и подношениями от благодарных художников и художниц, ей будет играть оркестр областной филармонии, губернатор пришлет поздравление, а министерство культуры оплатит банкет. Она будет гордиться собой и плакать от отчаяния. Не веря и не позволяя себе увядать, она будет носить шпильки и красную помаду, красить стрелки и держать подбородок чуть выше, чем это удобно в повседневной жизни. Шлейф французских духов будет преследовать ее до конца дней. Она будет выступать на научных конференциях, сделает открытие, атрибутировав неизвестного художника мастерской Рембрандта из собрания ее музея. Возведет статус музейной коллекции к всероссийскому уровню, выбьет ремонт, отправит «Христос и грешницу» на реставрацию в Москву, а после повесит по центру в главный зал. Она будет строга и прекрасна, живое воплощение искусства, воспетое и нарисованное, сотворенное и воплощенное. Молодые научные сотрудники будут бояться ее и уважать, ибо она первая и она же последняя, почитаема и презираема, злонравна и великодушна. Анна Михайловна все хотела вернуться в родной Петербург, да так и не вернулась.

Лежа в своей комнате, наполненной картинами и книгами в привычном и удушающем одиночестве, Анна Михайловна оглянется по сторонам и вспомнит, как в юности в послевоенном Ленинграде соседский двадцатилетний Петька был влюблен в нее. Как говорил, что станет трактористом и будет катать ее на тракторе за Гатчиной, женится и у них будет сын и дочь. Анечка только фыркала и отталкивала Петьку, а однажды не выдержала и сказала, что ее жизнь будет связана с картинами, а его – с коровьими лепешками, и чтобы катился Петька со своими полевыми ромашками колбаской по малой Спасской. Петька вырос, выкупил в девяностые колхозные поля, разбогател и уехал жить на юг Франции, завел «Одноклассников» и выкладывал фотографии из Лувра. И у него действительно родились сын и дочь. Петька, Петр Петрович, даже добавлялся к Анне Михайловне в друзья, но она, гордая и одинокая на своей музейной аватарке, его отклонила. Анна Михайловна в последний раз закрыла невидящие глаза, и птицы, сидящие на миниатюрах по стенам, взлетели и заметались, захлопали крыльями, поднялись куда-то к цветущим полям под Питером, где молодой Петька под ярким солнцем катал Анечку на тракторе и громком смеялся. «Дура!» – провыла Анна Михайловна, и птицы с криками взмыли в небо, закрыв крыльями солнце.

Сергей Шаталов


Редактор литературнохудожественного альманаха «Четыре сантиметра Луны». Режиссер «Театра земной астрономии» и ряда историко-документальных фильмов.

Автор трех поэтических сборников, трех книг прозы. Публиковался в различных журналах и альманахах Украины, ближнего и дальнего зарубежья. В 2012 году вошел в шорт-лист «Русской премии».

Подалирия[1]

Внучке Даше

– Значит так, играем в больницу. Я – доктор, ты, дедушка, как всегда… – Девочка деловито поправляет оптику на носу. – Ну и что у тебя болит?

– Горло.

– Не верю.

Дедушка артистично изображает недомогание.

– Вот видишь, с горлом у тебя все в порядке.

– (В растерянности.) Тогда сердце.

– У тебя его нет.

Дедушка удивленно смотрит на ребенка.

– Утром было.

– И утром не было. – Девочка повернулась к окну. – Ты родился без него.

– (Осторожно.) Что же у меня постукивает слева в груди?

– Ничего. Так бывает, когда кто-то проходит мимо с колотушкой, а тебе кажется, что это сердце.

– С какой еще колотушкой?

– Ну, с той, что по ночам околоточные от города диких зверей отгоняют.

– Зачем их отгонять? С ними жить нужно.

– Когда идешь по одной тропинке, потом по другой и на опушке, где они встречаются, ты вдруг понимаешь, что идешь дальше, чем все, что в лесу протоптано…

– А звери?

Белесое небо и темное облако сквозь переплетение ветвей. Бурый, искусно ограненный камень. Высокая рыжая трава. А там, где, прерываясь, теряются линии, до невозможности белые цветы!

То ли выхваченный из необозримого пространства фрагмент неведомой моему глазу природы. То ли внимательно запечатленный уголок сельского двора. (Фотография.)

– И все звери с тобой. Добренькие такие, совестливые. Ты же им показываешь то, чего они не видят. Сам же прислушиваешься к любому шороху и ко всему дальнему. (Озадаченно.) Но в твоей грудной клетке нет сердца.

– И что теперь делать?

– Жизнь получается у тебя какая-то ненастоящая.

– Я однажды взглядом посадил дерево. Прямо в землю! Оно росло себе и росло. Никто не знал, что это мое дерево. Оно ничем от других не отличалось. Но если я забирался на самую высокую ветку, то становился невидимым.

– Как же ты находил самого себя, чтобы вернуться?

– Никак. (После долгой паузы.) Каждое утро мне нужно чем-то болеть, чтобы ты меня лечила.

– Это не совсем так. Ты придумываешь себе всякие болезни, а мне приходится с тобой возиться. – Не отводя взгляд от дедушкиного лица: – Вот куда твое сердце подевалось? Ты, конечно, привык без него, но с этим надо что-то делать. Тишина в тебе стоит такая, хоть уши закрывай.

– Так бывает с непривычки. Тишина – это сердце в кубе. Не ты его слышишь, а оно тебя.

– Ты готов всякую неподвижность объяснить, но это неправильно. Как лечиться будем?

«Не знаю, как нынче, но еще недавно японцы умели часами сосредоточенно сидеть перед одной-единственной фотографией, постигая подробности и осмысляя целое.

При таком рассматривании уголок внутреннего дворика открывается необозримым пространством твоего сердца» (из газетной заметки).

– А давай тебе сердце придумаем? Ну как фокус: вот оно есть, а вот… – Девочка руками изображает звуковую трубу. – Весь вечер на манеже – распиленное сердце! Прямо на ваших глазах все, что еще не соединялось, тут же соединится! Зрителей со слабыми нервами просим покинуть зал!

– Но я так не хочу.

– Зато ты никого не будешь пугать своей тишиной.

– Дело в том, что я его спрятал, а ты…

– Тебе разве не нравится мое предложение?

– Оно бессердечное.

– Но там есть я! И мы с тобой: на горке с собаками и слезы от снежного приземления. – Вдруг спохватившись: – Там же мой жених… Ты что, совсем его забыл? Тебе так нравился его открытый лоб, прямо «взлетная полоса на авианосце» и шапка набекрень. Кругом зима, а у него на лице веснушки. Вспоминай, вспоминай…

– Для фокусов память не предусмотрена.

– Мы же движемся к узнаванию. Тебе разве не интересно, как на самом деле все называется?

– Мне интересно, когда наступит мое выздоровление.

– Когда все правильно назовем…

– Это как украсть Луну, да так, чтобы осталась одна-единственная возможность смотреть на нее, не замечая…

– Ну ты, дедушка, сказанул! Я только себе все надумала, а ты уже…

«Когда мне было лет 16–17, привез нам какой-то студент-грек Кукули фотографический аппарат. Тогда фотография была очень сложная. Надо было стекло обливать коллодиумом, потом класть в серебряную ванну, укреплять сулемой, сушить; и то же надо было проделывать с альбуминной бумагой. Этот Кукули, который не играл никакой роли в нашей жизни, был скучен и молчалив, научил меня фотографировать, оставил мне свой аппарат и уехал. Я все лето страстно увлекалась фотографией… и бросила это занятие, потому что начала писать свою повесть» (Софья Андреевна Толстая).

– Именно сейчас, в эту минуту, я бы хотел увидеть тигра, который не совсем тигр. Вроде бы он – и не он.

– Загримироваться, надеть костюм… И попробуй догадайся!

– Потом дерево – как бы не дерево, солнце – как бы не солнце. Но почему-то хочется поговорить с ними по-человечески!

– Они от этих двойников сходят с ума и поэтому плохо светят. Хотя двойники – верный путь к здоровью.

– Я видел одного такого, ни на кого не похожего, а только на меня, и здоровее от этого никто из нас не стал.

– Думаешь, лицом к лицу с тем, кого придумал, – и все тут?

– Кому как. Мне достаточно.

– Скажем, утром ты вышел из дома, и первый, кого встретил глазами, идет прямо тебе навстречу. А ты вроде бы не замечаешь его и проходишь мимо – и вдруг что-то щелк в голове (!), но объяснить не можешь. И ты разворачиваешься и следуешь за ним. Со всеми его остановками, ожиданиями, хождениями по кругу. За время твоей «слежки» он ни разу не оглянулся, и ему ничто не подсказывает, что ты рядом. И вот, когда вы с ним переступаете порог его жилища и он наконец замечает, что не один, – приходит понимание, как все произошло на самом деле.

«Внимательным взглядом хозяин обнуляет углы комнаты, и теперь стены с потолком – купол парашюта, а гость – приземлившееся существо. Так он понимает происходящее и приглашает незнакомца к столу. Гость в растерянности. Гость никогда не думал, что все может быть так просто. И что может стать чем-то до безумия важным и нужным» (из дневника одного архитектора).

– (Успокоительно.) Так возвращается сердце, о котором ты забыл.

– Но таких смышленых детей, как ты, просто не бывает…

– Я не ребенок, я – твой доктор.

«…Не знаю более точного определения времени и пространства, как то, которое я мальчиком еще 15 лет сделал себе, а именно: время есть способность человека представлять себе много предметов в одном пространстве, что возможно только через последовательность, пространство же есть способность человека представлять себе много предметов в одно и то же время, что возможно только при рядом стоянии вещей» (Лев Николаевич Толстой).

Из цикла «Стихотворение на скафандре»Карна[2]

…Нет никакой возможности рассмотреть лицо невесты – его скрывает фата. Девушка «упакована» во все прозрачно-белое, как отдельный фрагмент тропического ливня (кстати, повсюду шел дождь), перемещающийся по церемониальным тропам. Слезы умиления охватили гостевую толпу (!). Подобно смертнику, я прорвался сквозь непроходимую свиту к объекту всеобщего вожделения и поднял вуаль – это было лицо покойницы, теряющее свою посмертную маску (или обретающее ее?).

– Мне порекомендовали вас как профессиональную плакальщицу. – С такими словами я распахнул дверь для входящей.

– Час моей работы стоит дорого…

– Вы это называете работой?

– А как назвать то, что человек делает за деньги?

– Но вы же не совсем человек?

– Это заблуждение. – Она как-то очень уж по-домашнему посмотрела на меня. – Я – человек и все, что с этим связано.

– Говорят, вы совсем не спите…

Имитируя чужой сон, я и моя обитель на секунду приподнялись вверх.

– А мне говорят, что вы продали дом, дабы оплатить мои услуги, но по вашему поведению в этих хоромах трудно предположить, что они проданы. – По стенам пробежало волнение.

– Так что я должна оплакать?

– Мою прошлую жизнь.

– С такими просьбами ко мне обращается каждый второй.

– Тогда «все во мне, и я во всем».

– Когда приступим?

– Прямо сейчас.

– Сейчас не получится. У меня заказ.

– Хорошо. Завтра с утра.

– Но нельзя же так быстро. Мне нужен настрой. Необходимо накопить определенное количество слез. Не по одной же слезинке выдавливать из себя? – И как бы со сцены: – Я же понимаю – вам нужен поток! Дайте время, я сама позвоню.

Перед тем, как попрощаться:

– И не выслеживайте меня, как это делают некоторые, чтобы убедиться в своем выборе, – это испортит наши с вами отношения.

Я кивнул головой, но как только захлопнулась дверь, тут же пошел за ней.

Моя способность перемещаться, когда человек моргает или смотрит в другую сторону, придавала мне уверенности, ибо желание знать, как она это делает, было выше всяких договоренностей.

Я до такой степени уверовал в свою невидимость, что без труда миновал всех, кто мог мне помешать пройти ко гробу, в котором, кстати, никого не было. Кажется, кто-то меня заметил, или это только…

– Сколько вам лет? – спросила остановившаяся рядом со мной женщина.

– Невообразимое количество…

– А до сих пор в прятки играете, а играть-то не с кем – все на кладбище ушли. Я вот полы собираюсь мыть.

– Кого унесли-то?

– Кто его знает, кого? Разное говорят. – И почти шепотом: – Может, и никого.

– А плакальщицы…

– Что плакальщицы? Ради них-то все и собрались.

– Они-то где?

– В ресторане небось, а то и еще где-то… – И она перевела взгляд на небо. – Они-то птицы высокие. Можно сказать, мастерицы своего дела. Вот я, например, никогда ни слезинки, а тут, глядя на них, разрыдалась. Успокоить никто не мог. Рыдаю себе и рыдаю… Рыдаю себе и…

– У меня тоже ни слезинки, а порой так поплакать хочется. – И я осторожно развернул сердце в сторону моей распахнутой двери.

* * *

– Ничего, что я без предупреждения? – спросила женщина с незапоминающимся лицом.

– Такие, как вы, всегда вовремя.

Не снимая обуви, она проследовала в зал.

– Если поставить посредине гроб, будет неплохая инсталляция.

– Без гроба не плачется?

– Я же должна куда-то слезы сливать.

– Давайте я принесу всякие емкости.

– Лишнее. Гроб – в самый раз.

– Откуда я вам его возьму?

– Что, проблема? А вы сами?

– Что я сам?

– Наденьте черный костюм, желательно с бабочкой, и прямехонько на стол. Нужно же как-то выходить из положения. – Она подробно осмотрела комнату.

– Судя по всему, к моему приходу вы не готовились.

– Ошибаетесь! Я даже нарисовал ваш портрет.

– Интересно взглянуть, и где же он?

– В моем сердце.

– Это плохо, – резко выдохнула женщина. – Потом придется мучительно расставаться.

Я хотел перебить ее, но…

– А расставаться придется, – продолжила она, – и совсем скоро.

Лифт распахнулся, и я последовал за ней.

– Что вы привязались?

– Боюсь потерять запах вашего присутствия.

– Это обычные ароматизаторы.

– При чем здесь ароматизаторы?! – взорвался я. – Вы тут пришли и расковыряли во мне всякое такое, о чем и говорить-то…

Она смотрела на меня с готовностью сносить любую муку и мучить, но на улице хлынул дождь, и мы вернулись. Она долго ходила по квартире, не находя себе места. В спальной комнате у окна остановилась, с изумлением рассматривая мокнущих под дождем птиц. Будто небесный киномеханик на мгновение материализовал рядом со мной увиденное этой женщиной. И когда расстояние между пернатыми, смиренно сносящими непогоду, сократилось до нашего с ней поцелуя, она закрыла лицо руками и разрыдалась, то и дело удивляясь количеству хлынувших слез. Казалось, ее сосредоточенное лицо воспринимало их как секретные послания или предсказания оракула, а потом…

Потом, воткнувшись лбом в стену, спросила:

– Вы этого хотели?

Я растерялся, достал из буфета бутылку водки и тут же осушил ее большими глотками.

– Как-то холодно… Совсем холодно, – обходя слезы стороной, буркнул я и захлопнул входную дверь.

Она осталась наедине со всем, что случилось или должно было случиться, будто одержимая потерянным Раем…

Я вошел в ближайшую церквушку. Туда вбежал «карлик» и с нечеловеческим визгом приставил к моей сонной артерии маленький нож: «Все, сука, тебе писец!» Весь его речитатив состоял из безостановочного повторения слова «писец», изредка прерываемого истерическим хохотом и молитвой. Вдруг он принялся целовать иконы с таким рвением и пылом, что на них облупилась краска, а на стенах храма медленно обозначились океанические слезы.

Надежда Келарева