Журнал «Юность» №05/2020 — страница 5 из 15

Пришел в театр и пожаловался на неприятный, скучный инцидент. Жаловался ведущей актрисе. Она выслушала его и спросила:

– А вы что, не верите в гадания?

– Да кто ж в них верит? – Молодой Виктор Розов верить не мог, да и не хотел.

– А хотите, я вам сама погадаю?

И Розов протянул ей свою левую руку.

Первая часть предсказания была неприятной.

– Насколько я вижу, вы скоро умрете, – посмотрев на руку, сказала она. – Я вижу колебания между жизнью и смертью. Но если вы выживете, то станете богатым и знаменитым, будете известны на весь мир. И проживете тогда уже очень долгую-долгую жизнь.

Розов руку свою отнял, ему стало смешно: он даже улыбнулся. Но это предсказание сбылось.

Его действительно чуть не убили тогда.

«Тот единственный бой, в котором я принимал участие, длился с рассвета до темноты без передышки. Я уже говорил, что описывать события не буду. Да и все бои, по-моему, уже изображены и в кино, и в романах, и по радио, и по телевизору. Однако при всем этом боевом изобилии для каждого побывавшего на войне его личные бои останутся нерассказанными».

После этого все крики в праздничных послевоенных ресторанах (он пишет жестче: «в кафе-мороженом») Розову кажутся дрянными и даже гнусными.

«…Причастившись крови и ужаса, мы сидели в овраге в оцепенении. Все мышцы тела судорожно сжаты и не могут разжаться. Мы, наверно, напоминали каменных истуканов: не шевелились, не говорили и, казалось, не моргали глазами. Я думал: “Конечно, с этого дня я никогда не буду улыбаться, чувствовать покой, бегать, резвиться, любить вкусную еду и быть счастливым. Я навеки стал другим. Того – веселого и шустрого – не будет никогда”».

Еще задолго до боя, когда они рыли с товарищами противотанковый ров, а потом был объявлен отбой, и бойцы сидели на берегу вечерней речки, и всем ужасно хотелось есть, а солдатский паек скудный, некоторые даже скулили от голода. И вдруг смотрят – а к ним бежит их товарищ, почему-то без гимнастерки, гимнастерку несет в руках, а в ней, как в кульке или в ловушке, что-то живое.

– Смотрите! – кричит он им как победитель.

Разворачивает гимнастерку, и в ней живая дикая утка.

…Все бои, по-моему, уже изображены и в кино, и в романах, и по радио, и по телевизору. Однако при всем этом боевом изобилии для каждого побывавшего на войне его личные бои останутся нерассказанными.

Поймавший утку захлебывается от восторга:

– Вижу: сидит, прижалась за кустиком. Я рубаху снял и хоп! Есть еда! Зажарим.

«Утка была некрупная, молодая. Поворачивая голову по сторонам, она смотрела на нас изумленными бусинками глаз… Она просто не могла понять, что это за странные милые существа ее окружают и смотрят на нее с таким восхищением… Все залюбовались красавицей. И произошло чудо, как в доброй сказке. Кто-то просто произнес:

– Отпустим…»

И отпустили.

А потом был тот самый единственный в жизни Розова бой.

«Потрясение было, может быть, самым сильным, какое я испытал за всю свою жизнь. Как ни стараюсь я сейчас воссоздать его в себе и снова почувствовать пережитое, не могу. Только помню. Немцы окружили нас, били изо всех видов оружия… А мы пытались куда-то прорваться из последних сил. Товарищи падали, один за другим, один за другим… Юное красивое лицо медсестры Нины было сплошь усыпано черными осколками, и она умерла через минуту, успев только сказать: “Что с моим лицом, посмотрите”. И не дождалась ответа…»

«Но я выжил и живу. Зачем? Почему судьба бережет меня? Что я должен сделать?»

Так спрашивает Виктор Розов, и жизнь ему отвечает, что. Пережить все это и это потом описать.

В 1956 году Олег Ефремов поставит в «Современнике» его пьесу «Вечно живые» (ее Розов напишет еще в 1943-м, когда будет находиться в отпуске по ранению в Костроме), а потом в 1958-м выйдет фильм по этой пьесе, «Летят журавли», и Розов станет всемирно известным: фильм получил «Золотую пальмовую ветвь» на Каннском фестивале, и вот это уже настоящая летящая белоснежная слава.

Но до этого много еще чего. Даже памятливого, битого:

«…Купил я в молочной на Метростроевской немножко масла, сыру, творогу и банку сгущенного молока, а в булочной – батон за рубль сорок копеек. Вчера этот батон, если не по карточкам, стоил сто рублей. Принес все в келью, и мы, повизгивая от восторга, принялись за этот по-настоящему первый послевоенный мирный утренний чай».

И потом тоже много чего еще будет. И «по самому скромному подсчету, мне около ста лет». Эту фразу Розов роняет в своих воспоминаниях. А актриса все не отпускает и не отпускает его руку. Как будто действительно что-то видит там. Как будто на самом деле хоть что-то можно по нашей руке прочесть.

…Но я выжил и живу. Зачем? Почему судьба бережет меня? Что я должен сделать? Кого я должен еще отпустить?

Былое и думы

Сергей Шаргунов


Писатель, журналист, телеведущий. Родился в 1980 году в Москве. Главный редактор журнала «Юность». Лауреат премии Правительства Российской Федерации в области культуры, национальной премии «Большая книга», независимой премии «Дебют» в номинации «Крупная проза», государственной премии Москвы в области литературы и искусства, итальянских премий Arcobaleno и «Москва-Пенне», Горьковской литературной премии, дважды финалист премии «Национальный бестселлер». Заместитель председателя Союза писателей России. Член президентского Совета по русскому языку.

«Слово должно быть красно украшенное»К 80-летию Владимира Личутина

Друзья зовут его Личутка. В этом имени и лучина, и шутка, и чудо, и виден он весь: с лукавым и зорким синим глазном.

Окающий говорок, звонкий, пронзительный голос, чудится, вот-вот сорвется на поморские причитания.

Проза Личутина стройна, загадочна и чарующа, будто заговор (неслучайно одна из его повестей называется «Последний колдун»). Порой теряешь нити смысла, но всё хитросплетение подчинено какой-то тайной цели, как и вязание донного невода с затягиванием сложных узлов уже обещает плеск и трепет пойманных жизней…

«Сначала под сугробами заточились ручьи, хлопотливо завозились, как цыплаки под наседкою, но в какую-то неделю слизнули с тундры студеные смертные покрова, и вода-снежница, что не нашла ходу в Печору, скоро скопилась в низинах, в логах под веретьями, в мерзлых болотинах и чахлых воргах, разлилась в широкие, рябые под ветром прысни…»

Не всё понятно, но всё зримо до одури, щекочет весенний ветерок. Иногда думаешь, а уж не подтрунивает ли он над читающим, так близко собрав причудливые словечки, да и не разыгрывает ли? Все ли эти слова в самом деле существуют?

Почти невозможно поймать его на неточности, но личутинсное обращение к корневой лексике – это не работа филолога, окруженного надгробиями словарей, а вдохновенное волхвование. Он воскрешает далеких предков с их удивительной узорчатой речью, он отдается на волю поэтической стихии народной души и, воспламенившись, в одно касание делает очередную мертвую окаменелость жаркой и сладкой. Отсюда и всегдашнее обитание в его прозе лиц и судеб самых разных поколений, какую вещь ни возьми – «Белая горница», «Душа горит», «Дивись-гора», «Вдова Нюра», «Любостай», «Душа неизъяснимая», «Раскол»…

Не всё понятно, но всё зримо до одури, щекочет весенний ветерок. Иногда думаешь, а уж не подтрунивает ли он над читающим, так близко собрав причудливые словечки, да и не разыгрывает ли? Все ли эти слова в самом деле существуют?

Скрытный, как всякий чудодей, он лишь сознается, что северное краснословье осело в нем, «как ил на дно реки». Судя по всему, взбаламучивает себя, выворачивает донное богатство, уходит в маревое полузабытье, и тогда на страницы хлещут и льются таинственные райские глаголы.

Личутин пишет не предложениями – отдельными словами, которые звонко лобызаются, христосуются друг с дружкой, как пасхальные богомольцы в огромном храме.

Это не просто возвращение благозвучных, мало кому знакомых слов, обычно сопровождаемых сухим довеском «устар.», не просто непрерывная манифестация архаики. Личутин – литературный новатор, в чьих писаниях – претензия на революцию стиля. Одним словам он дает второе рождение, другие вынашивает, рожает и вскармливает самолично. Точно «речетворец»-будетлянин, для которого неизведанное грядущее смыкается с диковинным прошлым, он свободно и смело играет языковой гущей.

К этой прозе можно было бы присобачить химическую фразу «суперэстетизм» но и определение «любование красотой» излишне. Личутин не наблюдатель, он, пожалуй, и не любуется, он даже отказывается оценивать, что есть красота, он стремится, не рассуждая, слиться с природой во всей ее естественной полноте. Природа – главная героиня всех его книг – отстраняет и делает неважными мысли, характеры, сюжеты, потому что и люди-простецы, крестьяне, рыбаки, охотники, и их скромный честный быт – продолжение природы.

«Только на Севере метафор снега около ста двадцати!» – воскликнул писатель в нашей беседе. Однако метафоры ли это в привычном понимании?

Он – переводчик с природного на русский. Музыка, которую он, как сказал мне, однажды уловил и ловит с той поры, есть музыка природы, где сквозь мнимую нарочитость и даже вычурность («еста», «окорнать», «шолнуша») доносится шорох волн, кряканье уток, безмолвные плачи рыб…

Много ли личутинских страниц отведаешь за один присест? Ну, кто как. Нниги не для всех. Скажу за себя; впитываю эти речные и луговые, и лесные, и беломорские пейзажи, как будто вижу их вживую, и не всякое понимая слово, чувствую сердцем – «синеют гривы дальних суземков», «косо парусит мрелое солнце» «зыбятся отроги сугробов» – и, сам не замечая, всматриваюсь снова и снова в один и тот же абзац, в нем растворяясь.

Помню его в храме, притихшего и неспешного, затеплившего свечу, которую он, попадая в ритм протяжного хорового пения, мягко ввинчивал в гнездёнко латунного подсвечника подле старинной иконы Николы Угодника.

Помню его ярым и диким. В каком-то писательском застолье кто-то затеял водочную драку. Первым бросился разнимать Личутин, ловкий, юркий, неожиданно сильный. Взорвалась стеклянная дверь, а он стоял, мал да удал, разметавший всех по углам, и хохотал из золотисто-рыжей бороды, с ногами, посеченными осколками, в окровавленных штанах.

Помню его среди голубоватых сугробов, на солнечной опушке, глядящего нежно в небо, с шерстяной шапкой в руке, внутри которой спряталась тайна – может, найденный зимний гриб, а может, подаренная лесом сто двадцать первая метафора снега.

Пока солдат живПамяти Эдуарда Лимонова

Он верил в мистику судьбы. В ютубе есть видео: автозак с номером 2020, на котором полицейские увозят его после очередной акции на Триумфальной…

В последнюю встречу он сказал с хрипловатым смехом:

– Уезжаю в Индию!

Я позвонил ему за несколько дней до смерти, потому что он, вопреки обыкновению, не отвечал на почту, и я не знал, что он в больнице.

Он не сразу подошел, гудки мне показались длиннее обычного, было плохо слышно, голос был плохо различим.

– Вы в Индии? – прокричал я.

И мне так услышалось, что он подтвердил.

«В Индию Духа купить билет…», помните, у Гумилева?

Перечитываю переписку с ним по e-mail. Каждое письмо, самое короткое – законченное произведение.

«Сидите в ГД?

Скучно, наверное?

Приходите, Сергей!

Крокодилье мясо у вас есть?

Нужен хвост, сделаю отличный крокодилий стэйк.

Ваш,

Э. Лимонов»

Лимонов – это всегда «интерес к себе», как он выразился в одном письме из Лефортова, и говорить о нем хочется через себя.

С Эдуардом странно связана вся моя жизнь.

Меня еще не было на свете, а он еще не уехал и пришел домой к моим родителям, на Фрунзенскую набережную. Кудрявый юноша провожал к моему папе-священнику его духовную дочь Анастасию Ивановну Цветаеву. Лимонов легко вспомнил тот день, когда я ему сказал.

Он эмигрировал, а волею судеб к моему отцу приехала за пастырским советом брошенная первая лимоновская жена, безутешная Анна, и стала присылать из Харькова большущие письма.

Когда мне было десять-одиннадцать, некоторые прелестные и трогательно-детские стихи Лимонова («Вот хожу я по берегу моря…», «А я всегда с собой…») мне нараспев читали Бачурины, Евгений и его жена Светлана, в свое время перепечатывавшая их на машинке и близко дружившая и с Эдуардом, и с его Еленой.

В тринадцать лет, осенью 93-го, я сбежал из дома на баррикады и, блуждая среди толп и дыма костров, встретил Лимонова в бушлате и в камуфляжной кепке и в крупных очках, уже прошедшего несколько войн.

Мне было четырнадцать, когда у него появился штаб – бункер на Фрунзенской. Подвал под отделением милиции, где я впоследствии получил паспорт. Я не записался к нему в партию, но ждал каждый номер его газеты, и тогда же стал ходить на его еженедельные лекции в подземелье, которые сразу же обозвал «встречи с классиком». Помню, как побывал на первой его акции – Дне Нации, прогуляв последние уроки, и недавно узнал себя на снимках: пацаненок со школьным портфелем за плечами.

Лимонов всегда был за Родину и за свободу, и если это понять, то мнимые противоречия отступают, и история его сражений становится ясной и последовательной.

В это же подростковое время я запоем прочитал его романы, рассказы, стихи, публицистику, и все это взрывало мозги и переворачивало сердце. Когда читаешь Лимонова, кажется, что через тебя ток идет, и оторваться уже нельзя: смертельно, сладостно, жутко, великолепно. Стихия, которая захватывает целиком.

Поколение, да и не одно, вышло из его солдатской шинели. Лимонов – отец армий одиночек. Он сохранил в себе в избытке и детское, и юношеское, и оттого его так любят и будут любить молодые.

Когда он уехал на Алтай, среди двенадцати его приближенных учеников-«партизан» оказался мой двоюродный брат Олег Шаргунов, житель Екатеринбурга. В 2001-м на Алтае Эдуарда арестовали, обвинив в подготовке восстания русских жителей Северного Назахстана…

Свой первый роман о любви, вдохновленный его первым романом, я, можно сказать, посвятил ему, отдав в 21 год всю премию на его адвокатов. В сущности, так начался мой путь в литературе.

Однажды он подарил мне книгу Illuminations с надписью: «Человеку, который нас никогда не предал».

Ему и 7, и 17, и 77 навсегда.

Он мог написать в своем ЖЖ «Мой ультематум», и, несмотря на орфографическую ошибку, этот текст был политически значительнее любых партийных манифестов и художественнее большей части современной прозы.

Лимонов осмелился быть самим собой.

Отвага, недосягаемая для большинства даже хороших писателей.

Таких, как он, никогда не было и не будет. Самый смелый и самый свободный. И предельно честный. «Патологически честный», – как он сам говорил.

Он бежал всего скучного и банального. Аристократ духа, он не терялся, попадая на любую почву, и почва его поддерживала (хотя оставался верен русской почве). Он легко и вольно чувствовал себя в любой обстановке – на рабочей окраине Харькова, в богемных кружках советской Москвы, в Нью-Йорке, в Париже, в воюющей Сербии, в окопах Приднестровья, на баррикадах, в тюрьмах, на светских раутах – потому что никогда не был привязан к вещам.

Кстати, неприязненное отношение к Лимонову – безошибочный показатель мещанства и мертвости. И в политике, и в литературе.

Лимоновский природный дар – точность и свежесть пойманных слов, образов, ритма. Он писал быстро и набело. Он выдавал тексты без воды, чистый спирт.

После каждой его книги всегда было сложно что-то еще читать. Все казалось ненастоящим.

Он доказал, что написанное слово еще может сводить с ума. Он не просто имел свой голос, он поменял отечественную литературу – лексика, темы, стиль. Внес в нее живой разговорный язык улиц. Настоящая революция.

Автор изысканных стихов. Автор невероятной прозы. Мыслитель и провидец, придумавший лозунги, идеи, мечты и для государства, и для оппозиции. Блестящий полемист. Воин, предводитель огромной всероссийской дружины. Эстет в смокинге и с бокалом шампанского, окруженный лучшими женщинами, и он же – аскет, дервиш-бедняк, не имевший в собственности вообще ничего, всю жизнь на съемных квартирах. Великий посторонний, который навсегда остался неудобным, непонятным, раздражающим.

Лимонов весел, но трагичен, задает главные вопросы. В откровенности им написанного есть таинственное мужество сакральных текстов. Он срывает покровы иллюзий. Ведь человек не знает, откуда пришел и куда идет. И страдает, лишенный подлинного. И вдруг его жалит лимоновский глагол. Сколькие, как в древности, воспламененные проповедью, оказались готовы бросить все и стать другими…

Лимоновский острый интерес к себе, на самом деле, – это интерес к мирозданию. Мнимый его нарциссизм – отчаянное утверждение всего рода людского и самой жизни наперекор абсурду распада. В его демонстративном самовозвеличивании всегда что-то от самоуничижения. Лимонов победно, ярче всего повествовал о предательствах женщин и товарищей, об обидах, переживаниях, о проигрышах и провалах.

Как-то, помню, он стоял возле здания, где судили его молодых друзей, было ветрено, серо, подскочила журналистка с камерой:

– Представьтесь, пожалуйста.

– Я никто и звать меня никак… – с насмешливой горечью прошелестел он на ветру.

Поэзия