Родился в 1984 году. Живет и работает в Перми. Окончил историко-политологический факультет Пермского государственного университета и магистратуру Высшей школы экономики. Несколько лет работал в журналистике, много лет – в сфере связей с общественностью. Сейчас отвечает за PR в Пермской опере и IT-компании.
Окончил нескольких курсов литературной школы Band.
Эо́ниан
В густом рваном потоке улиц я суечусь – дергаюсь вправо, влево, ускоряюсь, торможу, мечусь. В конце концов выныриваю из города, но на трассе, которая мерно вздымается вверх и вниз, проваливаюсь в мысли, тону. Добираюсь до дачи, не заметив, как клош зимнего вечера накрыл землю. Всю дорогу я прокручиваю в голове аргументы. Основная линия защиты у меня – в несовершенстве технологий. Даже не то чтобы основная. Вообще-то единственная.
Сворачиваю. Еще раз. И еще. Медленно еду вдоль высоких черных выпирающих из темноты треугольников. Знаю, что каждый из них похож на все остальные здесь, и стоят они через равные расстояния, но кажется, что островершия наплывают и раздаются во мне беззвучным ударом все чаще, постепенно съедая разделяющий их промежуток. Чуть быстрее. Еще чуть быстрее. Убеждаю себя, что это просто нервы.
Наш треугольник можно узнать только по слабому желтому отсвету с обратной стороны, выходящей в лес. Видимо, во всем доме горит только торшер. Калитка открывается наполовину – мешает снег. Значит, бабушка сегодня не выходила.
Взявшись за ручку, несколько секунд соображаю, как зайти. Боюсь, что даже в простом приветствии могу сфальшивить. Так и не решив, как будет правильно, нарочито шумно топаю, стряхивая снег в прихожей.
Бабушка сидит в кресле, развернувшись к окну. За ним в темноте висит отражение торшера.
– Бабуля, привет! – говорю тихо и блекло.
Она кивает.
Бабушка узнала дедову тайну. Из мелочей, аккуратно и скрупулезно, как делала все, что считала важным, сложила портрет. Получилась Лида из дедушкиной жизни еще до встречи с бабушкой. Мы не знали ее. Возможно, если бы дед с бабушкой хоть раз ругались всерьез – по-настоящему, с дребезгом, – это имя и прозвучало бы раньше. Но она появилась только сейчас. Зато сразу той, кого дедушка продолжал любить всю жизнь.
Крупинки оговорок, осколки воспоминаний деда подогнаны друг к другу идеально – не подковырнешь, не уцепишься. Поэтому у меня только один вариант: поставить под сомнение сам источник – деда. В смысле, эониан – его цифровую копию.
Конечно, теперь я ненавижу себя за то, что вылез тогда с этой идеей. Мне бы чуть-чуть задуматься, почему дед – инженер, изобретатель, встречавший технические новинки с детскими бесятами в глазах, – в этот раз слушал меня напряженно.
Я-то был уверен, что, когда он, любивший жизнь и сбитый с толку вестью о болезни, узнает о возможности сохранить себя для нас – по-прежнему хороводить семейные застолья, шутить, как только он умел, быть энциклопедией, сказочником и трубадуром, – он будет счастлив. Дед не был. Я споткнулся тогда, но списал на то, что он не понимает возможности искусственного интеллекта. Тупица. Это дед-то не понимал…
Он всегда слушал меня внимательно, подавшись вперед. Даже в самом моем детстве, когда я рассказывал совершенно обычную ерунду – о прогулке во дворе, о детском саде, о встреченных кошках и машинах. Он смотрел на меня весело и хитро, будто мы заговорщики и у нас с ним свои секреты, свой особый язык. Теперь, когда мы говорили о штуке, которая должна была сохранить нашу связь, дед откидывался назад, как если бы пытался до треска натянуть эту нить между нами или хотел оглядеть меня целиком – тот ли это я.
Тот я донимал его и почему-то не придавал значения взгляду – со временем уже просто испуганному, а теперь мне кажется даже умоляющему. Я требовал разъяснить почему. Он сказал тогда что-то вроде: «Технологии должны быть для человека, а не вместо него». Я счел это уловкой. Еще посмеялся, что дед, умевший всегда так глубоко и тонко формулировать, укрылся за плакатной луддитской фразочкой.
– Ты не наседай на деда, – тихо и неуверенно, хотя никого вокруг не было, сказала мне одним утром мама. – Посмотри, он держится. Лучше нас. Но ты только представь, чего ему это стоит.
– Мам, я понимаю! Но в том-то и дело, что сделать эониан ничего не стоит – полчаса займет. Ведь он нас любит? Почему не хочет остаться с нами? Да, в его жизни… это ничего не изменит. А в нашей?
– Не знаю. Я не знаю. – Мама с трудом проглотила воздух, опустилась на стул, стала искать что-то в небе за окном. – Не могу… да и не хочу представлять, как так его не будет. Но нельзя его заставлять.
– Я понимаю. Сейчас это, конечно, выглядит как-то…
– Ужасно, – прошептала мама и закрыло лицо руками.
– Ну да, это очень новая технология. Но через несколько лет будет у всех. Представляешь, как нам тоскливо потом будет? И обидно – у всех близкие остались, а у нас нет. Только ни за какие деньги назад уже не открутишь.
Мама не ответила. Молчала, закрыв глаза.
Конечно, самым веским было бы слово бабушки, но еще в самом начале она отмахнулась. Не запретила, нет, но дала понять: никакой «искусственный» дед лично ей не нужен. Это было понятно – она же не верила в технологии так, как дедушка. В ее присутствии я этот разговор больше и не заводил.
Потом, когда я показывал примеры работы Eonian, мама уже не одергивала и даже как будто поддерживала меня. А я в какой-то момент, кажется, уже не уступал в красноречии продавцам этого приложения. Вот смотрите, говорил, как удобно – работает на любом устройстве. Хочешь – бери деда с собой на прогулку, вот хотя бы в тот же Михайловский парк – пусть и дальше в ритм шагов декламирует стихи. Хочешь – на футбол, где дед болел с такой страстью, что франтоватого старика-интеллигента уважали даже ультрас. Или на даче у камина – да можно ли там без его историй?
Дед слабел. Это было очевидно для всех. Он попробовал апеллировать к этому. Мол, если бы мы сделали копию с него того еще – лет двадцати пяти или хотя бы даже сорока. Но сейчас! Ведь память и мыслительные паттерны копируются как есть, со всеми искажениями – зачем? «Разум не тот уже и только хуже становится. Если это “хуже” и потом продолжится? Помру и начну ерунду нести, – из последних сил пробовал отшутиться дед. – Я ж там не успокоюсь – приду! Спать вам не дам!» Мы смеялись, но не верили, и он устало запрокидывал голову на высокие подушки, отворачивал лицо, закрывал глаза.
Мы настояли. Точнее, дед ослаб так, что ему стало все равно. Оператор копирования – девушка лет двадцати, в фирменном халате, румяная, неуверенная – суетилась, надевая считыватели. Раньше дед обязательно поддержал бы ее – успокоил, ввернул комплимент, сделал бы нарочно какую-нибудь глупость и пошутил над собой, сказавшись профаном. Сейчас он лежал почти не шевелясь, хотя так и надо было, и смотрел на девушку с холодной сосредоточенностью. Задал лишь один вопрос: «Если что-то забудут, смогут покопаться в моих воспоминаниях?» Оператор ответила, что само содержание памяти недоступно и кодируется сразу при копировании, приложение выдает только новое – сгенерированное. Дед устало кивнул. После этого произнес лишь несколько дурацких фраз, специально составленных для записи образцов голоса. Позже ни разу не спросил о том, что получилось.
Дед ушел, и после некоторых формальностей нам стал доступен эониан. Надо признать: приложение работало отлично – мы смеялись, плакали, обсуждали новости, спорили, играли в шахматы, ходили на футбол. Было очень похоже. Но все же в какой-то момент мы наигрались. Все, кроме бабушки. Она, наоборот, поначалу будто не узнавала деда и сторонилась обаятельного остроумного старика, который пытался ухаживать за ней – вдовой. Но летом, когда бабушка перебралась на дачу, приезжая к ней по выходным, мы все чаще стали заставать ее за общением с дедом. То и дело она хохотала над его шутками, так открыто и от души, как позволяла себе только с ним. Нам казалось, что именно благодаря возвращению деда она оставалась все такой же прямой, с тонкой мудрой красотой, которую продолжала поддерживать. «Ведь надо ему соответствовать!» Она всегда говорила так, когда у них был «выход» – чей-то юбилей или театр. Стоя перед зеркалом, поправляла помаду, сумочку и, сделав шаг назад, тут же в зеркале довольно оглядывала себя и стоящего рядом седого напомаженного денди, одетого в выбранный ею костюм, рубашку и шейный платок.
Сейчас в темном доме вот уже несколько минут мы вместе смотрим на оплывший торшер за окном. Бабушка выглядит спокойной, я панически перебираю слова.
– Мама мне в общем-то рассказала. Но… Все эти оговорки, детали… Может, он все-таки тебя так видел? Ведь в чужих глазах мы выглядим по-другому… – На мгновение мне показалось, что я нашел спасительную червоточину в бабушкиных выкладках. Еще не договорив, опять проклинаю себя за глупость.
Бабушка кладет свою руку на мою, давая понять, что ценит попытку.
– Знаешь, я благодарна ему. Он ни разу ничем не дал мне ее почувствовать.
Мы снова молчим.
– А почему вы мне не предлагаете сделать эониан?
Я поднимаю глаза и вижу, что она смотрит на меня серьезно и даже озабоченно.
– Да со всем этим… А ты разве хотела бы?
– Хотела бы. Он, – бабушка, едва заметно улыбаясь, кивает на телефон, – говорит, что будет скучать. И еще, – она выпрямляется и садится на краешек кресла, – так будет честно.
Я смотрю, как она, должно быть, до боли сдавливает себе кончики пальцев, и понимаю, что сказал бы дед.
«Бессмертным нужно рождаться, а умирать – нельзя». Ведь он всегда умел так глубоко и тонко формулировать.
Ирина Банах
Живет в Гродно (Беларусь). Писатель, литературовед, кандидат филологических наук. Выпускница литературных школ CWS и Band, мастерских Ольги Славниковой, Анны Никольской и Екатерины Оаро. Публиковалась в электронном журнале «Пашня», в издательстве «Нигма» («Охота на Носкотыра», 2024).
Колечко
Беззаботный август вкатился в осень смело и размашисто, как зазевавшийся велогонщик на финишную черту. Школьники возвращались из деревень и пионерских лагерей загоревшие, вымахавшие за лето. Висели на турниках перезрелыми грушами, носились на велосипедах, запускали в небо штандер-мандеры. На асфальте белели квадраты классиков, ветвились стрелки казаков-разбойников: красная печать, никому не убегать. Будто лето, получив разгон, все крутило и крутило педалями, не замечая, как промелькнули флажки, как поредели толпы болельщиков и судейские свистки сменились трелями первого школьного звонка.
Я перешла тогда в седьмой класс обычной советской школы и за лето, проведенное между городом и пионерлагерем с оптимистичным названием «Веселый спутник», успела соскучиться по друзьям. Особенно по Ленке, с которой мы дружили с первого класса. Пару дней назад она вернулась из деревни, где гостила у бабушки целое лето. Беззаботное детство! Так непохожее на мое, отягощенное двумя младшими братьями, за которыми нужно присматривать, пока родители на работе.
В первый же учебный день после уроков, затолкав портфель под парту и сбросив с себя школьное платье с белым фартуком, из которого еще не выветрился запах фабричной синтетики, я помчалась к Ленке. Жила она через дорогу в старой хрущевке – со всеми вытекающими последствиями в виде прокуренных подъездов и безликих квартир. Но в детстве ее пятиэтажка казалась мне дворцом небожителей: моя семья жила в гораздо худших условиях: в деревянном доме на две семьи – доме, изъеденном плесенью, мышами и чешуйницами. Без водопровода и канализации. Туалет – на улице: в полу строительной теплушки – дыра, к которой дедушка припаял ржавое ведро. Казалось, поосновательнее присядешь – рассыплется в рыжую труху. «Зато огород рядом», – утешала себя мама. Я ее оптимизма не разделяла: окучивать картошку и драть клубничные усы не самое веселое занятие для четырнадцатилетнего подростка.
Но больше всего в Ленкином доме манил двор – шумный, многолюдный, соборный. С двухъярусными турниками и полусферами металлических лестниц. С песочницей, облепленной разноцветными куличиками и бойкой детворой. С ребристыми лавочками, на которых, как куры на насесте, хохлились вздорные старухи. В пространстве между соседними многоэтажками заполошными птицами метались звуки: звонкие детские голоса, оружейными выстрелами – хлопки выбивалок по коврам, стук доминошных костяшек, перемежаемый криками «козел» или «рыба». Здесь пропадали всерьез и надолго – пока из распахнутых окон на четвертом этаже не зазвучит протяжное: «Ленаааа, домоооой!»
В этом дворе и случилась встреча. Можно ее назвать судьбоносной, если судьба – это череда не только наших выборов, но и отказов от них, произвольных или вынужденных. Судьба въехала на двухколесном велосипеде «Минск», сверкая начищенными катафотами и хромированной рогатиной руля. Звали судьбу Стасик: смешливый прищур карих глаз, россыпь черных волос, клетчатая рубаха нараспашку. Тоже небожитель – из второго подъезда.
Мы с Ленкой сидели на скамейке, клевали семечки, сплевывая шелуху в кулак, и обменивались летними историями. Под неодобрительные взгляды двух старух, потесненных молодостью, – они сидели на скамейке напротив и о чем-то шептались. В этот момент к нам и подкатил Стасик.
– Ну что, девчоночки, скучаем? – Так улыбаются артисты – широко, щедро, самовлюбленно.
– Не-е-е, – нагловато осклабилась Ленка. – Баклуши бьем.
Одна из старух презрительно фыркнула, заметив оголенные Ленкины колени: Ленка, покажи коленко. Стасик с интересом смотрел на меня. Ленка еще что-то щебетала, но я не слышала – я таяла. От по-летнему знойного солнца, от бьющего по глазам хрома, от игривых обертонов незнакомого мне голоса и от этого взгляда, гипнотического, властного.
Стасик был старше меня на год – он учился в восьмом классе соседней школы, и одно только это – старшинство и чужеродность – могло стать спусковым крючком для рождения чувства. К тому же зерно первой любви упало на хорошо удобренную почву. Казалось, вся советская индустрия подростковой литературы и кино обслуживала одну мою несчастную влюбленность. «Дикая собака Динго», «Шла собака по роялю», «В моей смерти прошу винить Клаву К.» – все это было перечитано, пересмотрено и ожидало претворения в жизнь.
Осень выдалась теплой, щедрой на игры – всем двором, всем детским скопом. Футбол, прятки, войнушка с запуском взрывпакетов. Деталей уже не помню – выветрились за ненадобностью. Запомнилось только, как однажды во время такой игры Стасик взял мою руку и, глядя прямо в глаза, спросил:
– Почему ты не носишь колечки? Это ведь красиво.
Я посмотрела на свои пальцы, привыкшие к карандашу, к ручке, к клавиатуре фортепиано. Колец они не знали. Мама кольца не носила – только обручальное. Ее руки стирали, готовили еду, вязали, шили, топили печь, обнимали детей, перебирали сигареты на табачной фабрике, где она работала помощником машиниста. Бабушкины пальцы, морщинистые, искривленные артритом, по праздникам обряжались в тяжеловесные перстни с рубинами, но в будние дни драгоценности, перемотанные байковой тряпицей, прятались в шкафу среди бельевых слоев – золотыми горошинами под королевскими тюфяками и перинами.
Вот и ключик к сердцу найден! Я присматривалась к колечкам одноклассниц, пытаясь понять, какие носят. А носили разное: кокетливые поцелуйчики и строгие косички, с ажурными бабочками и пухлыми сердечками, с камушками и без. Змейки, оплетающие пальцы изящной спиралью. Недельки – тасуй по настроению: раз колечко, два колечко.
Ничего похожего в нашем промтоварном не было. Или дорого, или крупногабаритно, или размер не тот. Наконец нашлось подходящее – позолоченное с голубым камушком под бирюзу – всего-то сорок копеек! Я подолгу крутилась у витрины – мысленно примерялась. Мама, услышав про кольцо, только бровь вскинула: мол, пустая трата денег, но отсчитала копейки, ничего не сказав. Продавщица с волосяной улиткой на голове дежурным голосом уточнила:
– Завернуть или так?
Конечно, так! Я сразу же нанизала колечко на безымянный палец левой руки – село как влитое. Долго не могла привыкнуть – украдкой любовалась им, как любуется ювелир безупречностью огранки бриллианта.
– Что у тебя с четвертым пальцем? Опять тормозишь на нем! – сердилась Людмила Федоровна, учительница по фортепиано.
А у меня на четвертом пальце – любовь.
Как-то уже в ноябре я застала Стасика на школьном дворе, когда он мелом рисовал клешнистого скорпиона на гаражных воротах.
– Привет. – Левой рукой смахиваю прядь со лба. – Что ты здесь делаешь? – Безымянный палец у щеки.
– А ты не видишь? – Мельком взглянув на меня, Стасик рисует скорпиону жало.
– Красиво. – Любуюсь рисунком (левым указательным касаюсь кончика носа, безымянный повисает картинно).
Пока Стасик штрихует надпись «Scorpions», я переминаюсь с ноги на ногу, не зная, куда бы приткнуть палец с колечком.
– Только тсс, никому ни слова! – Стасик подмигнул, оседлал велосипед и скрылся в парке за деревьями.
Колечко он не заметил. Надо бы крикнуть вдогонку: «I will be there. Love, only love». Но нет, heavy metal был не из моего репертуара – Стасик вращался по другим музыкальным орбитам. Мой же проигрыватель «Электроника», спотыкаясь на заезженных дорожках, крутил Аллу Пугачеву – «Не отрекаются любя» и «Миллион алых роз» – до тех пор, пока сосед не стучал по батарее: хватит, мол, уже, включай тишину.
На зимних каникулах показали «Покровские ворота». При виде Олега Меньшикова в роли Костика Ромина я застыла на месте. Вот! Вот герой моего романа – один в один. Знал ли Стасик об этом сходстве, подыгрывал ли актеру или двойничество было непреднамеренным, не могу сказать. Но в повороте головы, эксцентричности жеста, полетности речи – во всем чувствовался покровский enfant terrible. Я купила в киоске набор открыток с фотографией Меньшикова и носила ее в дневнике – чтобы никогда не расставаться. Но как ухватить голос? Голос, от которого перехватывает дыхание и в межреберье полыхает пожарище?
Решение нашлось там, где не ждали, – в радиопостановке «Малыш и Карлсон». Актер, игравший Боссе, звучал со Стасиком в унисон. «Не надо, не плачь, не плачь, Малыш!»; «Как ты нас напугал!»; «Витамины, конечно, должны быть в шоколаде и в жевательной резинке». Я по сотому кругу прокручивала пластинку в этих местах и недоумевала: зачем так мало реплик у Боссе? Можно ведь было постараться!..
– Ирка, ну сколько можно?! – негодовал мой семилетний брат Виталик, буравя указательным пальцем висок.
– Отстань! Лучше поиграй с луноходом! – огрызалась я и выходила на сто первый круг.
– Дура! – Виталик пожимал плечами и зарывался в своих машинках.
Но записывать себя в безумицы я не спешила. Позже однокурсница рассказала, как примерно в том же возрасте влюбилась в Майкла Прейда – актера из сериала «Робин из Шервуда»: она звуковую дорожку фильма записала на бобинный магнитофон, проигрывала перед сном – и страдала, страдала. В этом влечении к голосу было что-то надрывно-цветаевское, осмысленное уже в студенческие годы:
Если б Орфей не сошел в Аид
Сам, а послал бы голос
Свой, только голос послал во тьму,
Сам у порога лишним
Встав, – Эвридика бы по нему
Как по канату вышла.
Но не послал, не стал у порога – всю зиму где-то носился по своей орбите, не пересекаясь с моей.
Каких только глупостей я не совершала в тот год! Наперекор всем методичкам классического пикапа. Звонила и молчала, пока телефонная будка не оглашалась нетерпеливыми окриками страждущих. Иногда дышала в трубку, если была уверена, что на другом конце провода именно он. Почтой посылала письма счастья и открытки на Новый год – от Деда Мороза и Снегурочки. Домой из школы возвращалась через Ленкин двор, как бы ненароком прогуливаясь возле второго подъезда, – только ради того, чтобы услышать долгожданное «Привет!». Счастье, если за репликой следовал взмах руки, – можно неделю жить воспоминаниями о несказанной встрече. Я отчаянно махала в ответ: надеялась, вот он увидит колечко, поймет, как сильно я его люблю, и падет смертью влюбленных. В то время я ничего не знала ни о любовной зависимости, ни об аддиктивном поведении, ни о роковой комбинации допамина, окситоцина и эндорфина. Да если бы и знала, вряд ли перестроила бы свой маршрут.
Не так давно на дне коробки, случайно пережившей несколько переездов, нашла свой дневник той поры. На унылом коленкоровом фоне – нефтеперерабатывающий завод, присевший на размашистую надпись «XI пятилетка». Над дымящимися трубами и красными флагами – потрескавшейся фреской – немецкая переводка с незнакомой брюнеткой в ярко-розовой блузке. Той, четырнадцатилетней девочке с колечком, видимо, хотелось не базиса, а надстройки. Как Таньке Канарейкиной из фильма «Шла собака по роялю»: сесть на облако и поплыть – далеко-далеко, за горизонт ветхого дома, огородных кущ и семейных ожиданий.
В дневнике – запись: «Когда шли из школы, нам повстречался С. И поздоровался, как мне показалось, только с Ленкой. Ну что же, я и не обижаюсь. Пусть, пусть, если я ему совсем безразлична! Хотя мог бы по знакомству поздороваться. Все ж таки я тоже человек, а не зверь, и тоже люблю внимание. Значит, он меня даже не уважает». Еще бы! После такого массированного обстрела из купидоновых гранатометов Стасик, наверное, объезжал одержимую поклонницу за версту. Меня извиняла только девичья искренность и неопытность в амурных делах.
В конце апреля Ленка заявилась в школу с перевязанной кистью.
– Порезалась? – спрашиваю сочувственно.
– Лучше! – Глаза блестят.
Ленка размотала повязку. На тыльной стороне кисти пунцовела угловатая «М».
– Иголкой выбила. В честь Макса. – Ленку распирало от гордости.
Я знала Макса из третьего подъезда – с ним Ленка уже дважды целовалась на лестничной площадке. А еще с Серым из первого, но это несерьезно. По крайней мере, так утверждала Ленка.
– А тебе слабо́?
Мне – не слабо́. Я купила в промтоварном синюю тушь – все ж по-серьезному! – обмакнула в нее иглу и выцарапала на запястье заветный вензель. Получилось не очень ровно, зато навеки вместе. Духом и телом.
Ночью, пока я спала, мама увидела перетянутую бинтом руку. Разбудив меня, потребовала снять повязку. Сколько я ни увиливала, мама была непреклонна. То, что позже назовут боди-артом, обернулось скандалом.
– Кто такой «С»? Зачем ты это сделала?
Я молчала. Как объяснить то, что не поддается разумному объяснению? Коллективное бессознательное затаилось нашкодившим зверьком.
– С этой наколкой ты… ты… как воровка в законе! Такая же меченая! – В гневе мама не выбирала слова. – Что скажут в школе?! Была отличницей – стала зэчкой?
Меченой мне быть не хотелось – хотелось быть любимой. Слово «зэчка» показалось незнакомым, но уточнять я не стала – явно что-то за гранью.
– Чтобы завтра я этого не видела!
Как от «этого» избавиться, она не уточнила. Остаток ночи я проревела, уткнувшись в подушку. А под утро достала из шкафа утюг, включила в розетку и приложила его треугольным носом к запястью – туда, где синел буквенный полумесяц. Всего на секунду. Запах паленых волосков. И боль, такая острая боль! Смотрела, как краснеет, скукоживаясь шагренью, кожа. Завыла от боли и обиды – слез уже не было. Сорвала с пальца колечко, выскочила во двор и, размахнувшись посильнее, швырнула его за калитку – с глаз долой, из сердца вон. Постояла на утреннем холоде, прислушиваясь к пронзительным голосам синиц, к тарахтенью сонных машин. Спохватилась, выбежала за калитку, искала колечко в траве, но так и не нашла. Опустошенная, присела на бетонные ступеньки, обхватила руками колени и зарыдала – горько, надсадно.
Из-за двери выглянула мама. Увидела свежий шрам, слезы, размазанные по щекам, и все поняла.
– Чем? Чем выводила?
– У-у-утюгом.
– Можно ж было прикрыть. Часиками. Сумасшедшая!
Мама обхватила мою голову и прижала к груди:
– Дурочка ты моя, дурочка! Прости… Что ж мы себя так не любим?! Умные, красивые, талантливые. Будет и на нашей улице счастье. Еще не раз. Еще двести раз. Двести тысяч раз!
Долго сидели, обнявшись, раскачиваясь из стороны в сторону, – оплакивали свои дурацкие любови. А за калиткой просыпался город, кряхтели троллейбусы, пронося чужие жизни мимо, по неведомым маршрутам. Под белоснежным конфетти из вишневых лепестков невестилась земля.
Мама была права, спору нет. Были в моей жизни другие колечки. Пластмассовые – за ними мы катались в Друскининкай на излете Советского Союза. Серебряные, купленные на первую учительскую зарплату. Золотые, подаренные мужем. Были и романтические признания: и шепот, и робкое дыхание, и трели соловья – все было. Но эта первая – глупая, безумная – влюбленность выброшенным колечком жжется на безымянном пальце, треугольным шрамом бугрится на левом запястье.