Журнал «Юность» №07/2024 — страница 7 из 13


Надежда Александровна Лохвицкая, прославившаяся под псевдонимом Тэффи, начала свою карьеру довольно поздно, почти в тридцать лет. Сегодня читатель знает ее больше как автора рассказов, но Тэффи написала множество блестящих фельетонов, сначала в журнал «Биржевые ведомости», после – в «Русское слово». Фельетоны Тэффи отличались удивительной легкостью и юмором (которого в любые времена не хватает). Она умело обходилась без штампов и обветшалых шуток, как будто писала читателю литературные письма – ироничные, тонкие и порой парадоксальные.

Научный журналист, популяризатор науки и писатель Антон Нелихов отобрал дореволюционные публикации Тэффи 1913–1914 годов, с тех пор не публиковавшиеся, и написал предисловие к сборнику, выходящему в издательстве «Альпина. Проза». «Фельетоны для вечности» – называет Антон их в предисловии, неустаревающие истории об обычных людях, о нас с вами.


На выставке «Мира искусства»(Биржевые ведомости, первое издание. 1903. 20 февраля. № 90)

Он бачь, яка кака намалевана!

Гоголь

– Вот это и есть «Демон» Врубеля?

– Д-да… как будто это самое…

– Справься-ка лучше по каталогу!..

– Ей-богу, правда!

Но старуха не верит и вырывает каталог из рук дочери.

– Гм… может быть, это и демон, только, по-моему, их здесь два! Видишь – руками-то обхватил Тамару, что ли?

– Нет, maman, это, кажется, колени.

– Колени? Как колени? Какие колени? А штукатурка на него зачем обвалилась? А? Что? Я тебе говорю, что их тут двое, а ты споришь, что колени! Две дамы стоят перед большим полотном «Сирень» того же Врубеля!

– Бесподобно для капота! – говорит одна. – Я видела вчера в этом роде в Гостином дворе; только там были еще узенькие желтенькие полосочки и рисунок, пожалуй, немного помельче… Но в общем почти то же самое.

– Charmant!

– Сорок две барки насчитал, – оживленно сообщает окружающим толстый господин купецкой складки. – И расшивы, и беляны, и тихвинки… целый весенний сплав! Пор-трет жены, – читает в каталоге пожилой военный врач. – Портрет жены… А ну-ка посмотрим. Нумер девяносто восьмой, – он отыскивает глазами даму в лиловом платье с таковым же лицом. – Господи, помилуй! Синюха! Асфиксия! Болезнь дыхательных путей! Здесь нужно за доктором посылать, ни минуты не медля, а они портреты пишут! Возмутительно!

Господин купецкой складки возмущается тоже. Доведут женщину до лилового состояния, а потом презентируют перед публикой!

Ах, Манечка, да где же он, наконец, – стонет барышня перед картиной «Садко». – Я всегда все загадочные картинки отгадываю, а здесь не могу[1].

Да вот там должно быть в воде, – отвечает Манечка.

Нет, это, кажется, женщина…

Да нет, вон подальше…

Ах, это уж, наверное, женщина…

Нашла! Нашла! – вдруг вскрикивает Манечка. – Видишь, налево ноги торчат, значит, и он где-нибудь здесь же. Давай искать вместе.

– Я почти все нашла, только головы еще нет.

У картины Бакста «Ужин» толпятся удивленные зрители.

– Что это она, у постели, что ли, сидит?

– Тихое помешательство… Сухотка спинного мозга.

– Просто идиотка и истощение всего организма.

– Бедняжка! – жалеют дамы. – Надела на голову коричневый сапог, разложила на кровати три апельсина и воображает, что ужинает…

К картине «Испанский танец» приближается сердитая старуха с дочкой.

– Это что? Опять демон?

– Нет, maman, испанка! Испанка танцует.

– Как танцует, что за вздор! У нее ноги застряли между рамой и полотном. Она ног вытащить не может, а ты говоришь – танцует. Без ног много не натанцуешь.

– Ах! Quelle horreur![2] – восклицает дама перед картиной Малявина.

– Это не орер, матушка, – успокаивает ее муж, – а русский серпентин в адском пламени. Видишь – у бабы весь сарафан на полоски изрезан. Это символ, тебе не понять.

– Господа! – ораторствует тощий господин перед тремя барышнями. – Не подходите близко! Сморите издали… Общее нужно… Общее…

– Да издали ничего не разобрать…

– И не нужно! Схватите общее и ждите, что ответят нервы…

Сердитая старуха тычет пальцем в каталог.

– Видишь – «Женская статуя», Матвеева, а ты говоришь – Петр Великий!..

– Это Мамонтова «Солнечный день», – говорит подруге Манечка.

– Нет, милочка, это «Серый день».

– Ну, что ты споришь! Серый – нумер двести двадцатый, а это двести восемнадцатый…

– Да как же, если солнца нет ни на этом, ни на том.

– Так вот по нумерам и отличают…

– Посмотри-ка, Петичка, в каталоге – это что за постель с белым одеялом?

– Это, матушка, во-первых, не постель, а пастель, и изображает «Двор» Добужинского.

– Что же это за двор? Ничего не понимаю!.. – с отчаянием говорит дама.

– Должно быть, дровяной, а может быть, и птичий…

– А! А я думала, Людовика Четырнадцатого!

– Кто ж их разберет. Может быть, для того так и нарисовано, чтоб фантазия играла.

Перед портретом Бальмонта работы Дурнов а стоит декадентствующая дама и в экстазе шепчет:

Я на баш-шню входил, и дрррожали ступени,

И дрррожали ступени под ногой у меня![3]

Подходят два студента и долго смотрят на Бальмонта.

– Слушай, а ведь он пьян, – решает наконец один.

– Пожалуй, что и пьян, – соглашается другой.

– Ну, это уж его дело. А вот, скажи, зачем около него все дома кривые?

– Хо! Это-то и есть самое главное. Символизм! Здесь не только портрет поэта, но и его миросозерцание. Все фундаменты на боку… Декадентствующая дама тихо стонет и отходит прочь.

– Портрет Ционглинского – прекрасный портрет, – гудит чей-то бас. – Только зачем он не прячет картин? Зачем позволяет детям пачкать? Вон и по лицу его «Ученого» кто-то всей пятерней по мокрой краске смазал. Нельзя детей распускать.

Перед карикатурами Щербова целая толпа. Благообразный генерал дает объяснения.

– Вот это «Школа критиков». Кравченко обучает Лазаревского, Фролова и Розенберга, а у окошечка подслушивают Куинджи и Беклемишев. А это художник Браз в своей мастерской, – указывает он на вторую картинку. – Третья карикатура изображает Василия Ивановича Немировича-Данченко; знаменитый писатель в испанском костюме несется на велосипеде по своей квартире и в то же время пишет роман. В дверях стоит молодой беллетрист Брешко-Брешковский и с благоговейным ужасом смотрит на приемы творчества маститого Василия Ивановича.

В картинке столько движения, столько экспрессии и комизма – и в позе упавшей кухарки, и в физиономии оторопевшего Брешко-Брешковского, что самые хмурые лица, глядя на нее, начинают невольно складываться в улыбку.

– Хорошо, черт возьми! – восклицает какой-то молодой человек. – Только если бы не каталог, так я, признаться сказать, думал бы, что это и есть настоящие картины, а все остальные – карикатуры!

Книжки(Русское слово. 1910. 16 января. № 12)

Целые груды детских книг, пестрых, золотообрезных, заваливали прилавки книжных магазинов в продолжение целого месяца.

Теперь их нет. Они раскуплены.

Я сама купила несколько таких книжек для подарка знакомым детям.

Разве это плохо – подарить милым деткам интересные книжечки?

Разве за это нужно человека наказывать?

А судьба меня наказала.

Судьба очень хитро устроила для меня длинный пустой вечер, в продолжение которого я оставалась одна, без книг, без газет и без чернил.

Затем послала ночную бессонницу.

И, видя, что я готова наложить на себя руки, – подсунула мне милые книжки, купленные мною для добрых детей.

Первой попалась мне книжка «для подростков», предназначавшаяся для четырнадцатилетней племянницы.

На переплете изображена была очаровательная девица, нюхающая золотой цветок.

Я стала читать прямо с середины:

«Валерьян Николаевич вальсировал с Лидой, и Вера, глядя на подругу, завидовала ее тонкой талии…»

Переворачиваю страницу:

«Валерьян Николаевич вальсировал с Верой, у которой талия была еще тоньше, чем у Лиды. Клара и Лида стояли у стены и ревновали Валерьяна Николаевича».

Переворачиваю две страницы:

«Валерьян Николаевич вальсировал с Людмилой Петровной, и все воспитанницы следили глазами за любимым учителем и грациозной фигурой классной дамы…»

Закрываю книгу и долго смотрю на символический рисунок ее обложки: девица и золотой цветок.

Теперь я знаю: золотой цветок – это вальсирующий учитель Валерьян Николаевич.

Мне жаль оставить девочку без подарка, но при мысли о том, как она будет читать о похождениях Валерьяна Николаевича, я испытываю острые угрызения совести. Но жалко переплета. И роза позолоченная… О, будь ты проклят, вальсирующий учитель!

Откладываю в сторону книгу «для подростков» и беру рассказ для детей младшего возраста.

«Маленькая Соня была очень сластолюбива. Я расскажу вам подробно об ее сластолюбии, и как оно было наказано».

В соседней комнате слышится шорох. Я вздрагиваю и прячу книгу. Мне стыдно. Я боюсь, что кто-нибудь застанет меня за описанием Сонина сластолюбия.

Но все тихо, и я читаю дальше.

«Однажды ее мама купила целый ящик вкусных пряников…»

Слава Богу! Все кончается благополучно. Сластолюбивая Соня объелась и чуть не умерла».

Это хорошая книжка. Пусть дети с пеленок вобьют себе в голову, что сластолюбие их будет наказано. Это очень хорошо.

Беру вторую книжку для маленьких.

«Злой Фриц был наказан. Его оставили без обеда. И в то время, как его добрые сестры и братья ели вкусные говяжьи соуса, Фриц принужден был довольствоваться чашкой шоколада и печеным яблоком».

Перечитываю еще и еще раз.

Возмущаюсь сознательной подлостью автора.

Скверный мальчишка, злой Фриц получает вместо всякой дряни, которую так ненавидят дети (говяжьи соуса!), чашку, целую чашку чудного шоколада. И это не в именины и не на Новый год, а просто так, здорово живешь, за то, что шалил и безобразничал. А добрые, хорошие братцы и сестрицы давятся говяжьими соусами и остро завидуют мошеннику, уплетающему праздничное угощенье.

Сатанинским хохотом потрясается вся эта безобразная картина.

Как испугаются маленькие дети, прочтя эту дьявольскую повесть. Как робко будут переспрашивать:

– Злому Фрицу яблоко? Злому Фрицу шоколад? А хорошим ничего?

И слышу, как ответит нянька:

– А на что хорошему шоколад? Хороший и так хорош.

Это старая книга. Я помню ее. Я ее читала, когда была маленькой. И не скажу, чтобы это сошло мне с рук благополучно.

Сколько поколений воспитывала она с тех пор, эта милая честная книжка.

В скверные минуты жизни, когда чувствуешь себя обойденной и обиженной, преданной близкими и поруганной далекими, как нужно вспомнить тогда о злом Фрице!

– Эге! – подумаешь. – А ведь я, кажется, начинаю вкушать от говяжьих соусов! А ведь я тоже могла бы довольствоваться печеным яблоком и чашкой шоколада. Да, и я тоже.

И от одного сознания своего аппетита приобщаешься Фрицову шоколаду.

Хорошая книжка.

А вот еще одна. Последняя.

«Добрый маленький Карл совершил тысячи подвигов. Раздал бедным имущество своих родителей (наверное, его за это высекли!), спас из пламени целую семью старух, и все съестные припасы, перепадавшие на его долю, отдавал бедному Иогану, больному сыну нашего соседа».

Казалось бы, за эти подвиги облагодетельствованное им человечество должно было отблагодарить его по-царски.

Да? Не тут-то было.

Автор ничего придумать не мог.

«И с тех пор, когда благодарные горожане встречали на улице маленького Карла, они говорили друг другу, указывая на него:

– Вот идет наш добрый маленький Карл».

Только и всего.

«Наш добрый маленький Карл!»

Вот какими «говяжьими соусами» оцениваются подвиги во имя любви к человечеству!

Отдавайте душу и тело, тащите все, что у вас есть, больному идиоту, «сыну вашего соседа», жертвуйте собой за скверных старух, – и тогда в награду за все один дурак будет другому тыкать на вас пальцем.

Эта книжка мне очень понравилась.

На другой же день я купила ее в трех экземплярах и разослала знакомым детям.

А одну оставила себе, никому не дам. Читаю сама[4].

Лицом к лицу