Родилась в Воронеже в 1995 году. Училась на филологическом факультете Воронежского университета, окончила магистратуру СПбГУ по специальности «редактирование и литературная критика». Обозреватель журнала «Прочтение» публиковалась в журналах «Нева» и «Звезда». Директор и идейный вдохновитель книжного магазина «Во весь голос».
Друг Джонатан
Меня зовут Михаил Геннадьевич Тимушевский. Можете звать меня просто Джонатан – ладно, может быть, и не просто, но мне нравится. Это из одной старой песни. Мне почти восемнадцать лет. Я – артист божьей милостью.
Сейчас я войду в кабинет Олег Палыча Табакова – так хотелось бы мне сказать, но нет. Сейчас я войду в аудиторию, где некто комиссия (и я уверен, что Табакова среди них нет) будет слушать, как я рассказываю басню, стоя на сноуборде без сноуборда, и бешено вращаю глазами, изображая встречный ветер. Может быть, меня попросят спеть. Может быть, придется читать стихи – «я вас любил, любовь еще, быть может», – прикладывая руку к груди и прикрывая глаза от полноты мнимых чувств.
Впрочем, почему же сразу мнимых? Я знаю, как проделать этот фокус. Я большой, нет, великий, гениальный артист.
Ася ставит под сомнение каждое из моих достоинств. Она любит смотреть сверху вниз – сделать это нетрудно, с ее-то ростом. Асе не нравится мой длинный нос, Асе не нравятся мои белесые ресницы, она обидно обзывается на благородный бежевый вельвет моих брюк, и, кажется, то, что я рыжий, ее не устраивает тоже. Но она хотя бы не отрицает моего таланта – ничего хорошего, правда, не говорит, но и не громит этюды, как любят делать ее маленькие шумные подружки. «Ничего», – соглашается Ася, когда я спрыгиваю со сцены. «Спасибо, – командует сзади Вадик, помахивая листочком. – Кто следующий?»
Вадик – наш режиссер. Ему чуть за тридцать, он прибегает на занятия прямо из театра, где служит вот уже черт знает сколько лет. В руке у него всегда бутылка колы, которой он покачивает, проходя на свое место в центре зала. Вадик сидит нога на ногу, слегка ссутулившись, в моменты особого красноречия он вывернутым жестом, немножко наигрывая, откидывает волосы с лица. На лбу у него красуется неприятная родинка, да и вообще, симпатяжкой его не назовешь, – но когда он вылезает на сцену и показывает нам что угодно, от правильного способа упасть до нужного в учебном этюде матерного выкрика, зал восторженно умолкает.
Любимая байка Вадика – про «Щуку», сам факт его учебы в знаменитом столичном вузе повышает авторитет до небес. В первом разделе курса, про память физических действий – это такая штука навроде пантомимы, когда без предметов орудуешь ими, – Вадику пришло в голову показать на сцене генеральную уборку. Этюд заключался в том, что он вдруг вскакивал с кровати (кровать, впрочем, пришлось притащить настоящую), хватался за голову и быстро начинал подметать сцену невидимым веником. Когда устроили показ, пояснял Вадик, его мастер курса, заслуженный-народный, просто встал и вышел из репетиционного зала, не произнеся ни единого слова.
У Вадика была жена, артистка с другой фамилией, но подозрительно похожая на него внешне. Ее меньше любили, реже называли по имени, почти не прислушивались к ее замечаниям и часто несправедливой критике. «На какого знаменитого актера ты похож, Олег?» – однажды пропела она новенькому, голубоглазому парню с горбатым носом и характерными истеричными выкриками. «На артиста Олега Чигирева», – приосанившись, ответил гордый маленький мальчик. «А я говорю, – издевательски продолжила Елена, – что на плохого актера Безрукова».
Вот этой их ерунды с «артистами» и «актерами», «служить» и «работать», «сцена» и «подмостки» я не понял, признаться, до сих пор. Вообще-то мне полагается уже все понимать и передавать информацию будущим поколениям – то есть младшему курсу, который набрали в прошлом году. В студии царила испокон веков заведенная дедовщина: ученики, переходившие в старшую группу, смотрели на новичков свысока, беззлобно подшучивали, давали прозвища и бесконечные непрошеные советы – а если, не дай боже, кто-то отказывался слушать, могли устроить первокурснику и маленькую победоносную войну.
А теперь, значит, Ася, девочка из младшей группы, смотрит на меня свысока – и советы дает, и оценивает своим однообразным «ничего». Я – чего! Но взбалмошной, настырной и обидчивой Асе опасно возражать – пытался не единожды, больше не хочу.
Познакомились мы так. Шел тренинг – обычное дело перед занятием, несколько дыхательных упражнений, кое-что на внимание, на голос, легкая разминка. Я уже заприметил ее – темные грубые волосы, резкие черты, крутые бедра, какая-то внутренняя обида и застенчивость. Она часто приходила в школьной форме, на ходу стягивая и запихивая в сумку форменный галстук, всюду оставляла темно-синюю вязаную жилетку, в которую куталась от холода. «Ася, опять забыла!» – цокал языком кто-нибудь из дежурных, подавая ей жилетку двумя пальцами, другой рукой выключая свет за рампой. «Спасибо!» – кивала она и убегала, растрепанная, резкая, рассеянная настолько, что мне иногда становится страшно. Однажды в сентябре Ася потеряла штаны, форменные брюки то есть, и пошла домой прямо в черном учебном трико, ничуть не стесняясь половинчатой наготы. Эта-то выходка меня и раззадорила, новенькую хотелось зацепить и проверить – я только ждал удобного случая. Другие девочки из младшей группы уважительно расспрашивали меня, что и как, воображали, пытались если не влюбить в себя, то хотя бы подружиться, – да, я слыл самым талантливым в своем наборе, никуда не деться.
Этой – хоть бы хны. Эту, с потерянными штанами, не интересовало вообще ничего. И стоя позади нее на тренинге, в разгар упражнения на легкие, когда нужно набрать воздуха полной грудью, а потом резко упасть на колени, выдохнуть, оставив руки болтаться, во время очередного подхода, я наконец решился:
– Мм… белые?
Это я сказал экспромтом, глядя прямиком на ее круглую широкую задницу и краешек атласных сияющих трусов, торчавших из-под трико, когда она наклонялась. Я сказал тихо, обращаясь к. Пумпянскому, клянусь, – но группа как-то разом закончила сопеть, и получилось очень… объемно. Получилось так, что это услышали все. Не поднимая корпуса, Ася повернулась ко мне, скорчив гримасу и, кажется, беззвучно послала меня туда, куда посылать, согласно правилам Дворца творчества, строго-настрого воспрещалось.
Мне пришлось найти ее в сети в тот же вечер и написать извинения – какого же труда стоило оставить при себе ехидный снисходительный тон и изображать подобие раскаяния. Ася же поступает иначе, в переписке у нее другое амплуа: осыпает тебя смайликами, шуточками и нарочно исковерканными словами, потоком нескончаемых «гыгы» и «ну лан», а потом вдруг, когда ты только-только начинаешь привыкать, выдает сложносочиненную тираду без единой ошибки, в конце еще и поучая тебя, подловив на незнании какого-нибудь факта, имени, правила. Но все это я понял много позже, а тогда чувствовал себя уверенным, взрослым и даже великодушным наставником.
Я послал Асе песню Klaxons про эхо из других миров. «Неплохо», – коротко ответила она, добавив, впрочем, два смайлика. Я пролистал ее собственные записи – что ж, могло быть и хуже. Ася не слушала, например, плохой гнусавый рэп и попсу, попсявину, как говорил Лумпянский, не любила тоже. В плей-листе у нее светилась тяжелая музыка – но подборка была очень простая, примитивная, по верхам. Говнарский, словом, вкус у моей зазнобы – и был, и есть.
Но тогда она еще зазнобой не была. Все начиналось мирно.
Когда история с трусами была забыта (забыта, но не прощена, как я узнаю позже – о женщины! имя вам – коварство), я начал внимательнее присматриваться к тому, что делает Ася, да и вообще младшая группа на сцене. «Помогите им, – как-то в перерыве сказал Вадик нам с Лумпянским, устало потирая висок. – Слабовато в этот год, слабовато». Лумпянский помогал по-своему: слоняясь между рядами с гитарой, подскакивая к стайкам девочек и напевая песню про Гагарина, которого он, Лумпянский, любил. Потом он выпрямлялся, заводя гитару за спину, и полушутя-полусерьезно спрашивал: «Ну как?» – имея в виду, конечно, не свое исполнение, а общий боевой дух юных актрис и актрисов.
Я решил начать с Асиной компании: она уже успела подружиться с серьезной Дашей, которая читала в буфете «Огонек», и с губастой гнусавой блондинкой Яниной, которая, напротив, ничего не читала, а только нюхала табак с подлокотников. Шумных компаний Ася поначалу избегала, но шумные компании нашли ее сами: белобрысая маленькая Вичка, похожая на бешеного зайца, – она залетала в зал, оправляя клетчатую рубашку, и бежала к Асе с тонким визгом: «Миро-но-ва-а-а!» Асина фамилия вовсе не Миронова, это было бы, как говорит Вадик, «немножко слишком великолепно», – но такая уж была у них игра, называть друг друга именами любимых артистов. «Весь покрытый зеленью, абсолютно весь», – шутливо запевал я, проходя мимо Аси, но в ответ получал лишь убийственный взгляд: какой же ты неуч, раз знаешь только эту его роль. А я и действительно тогда знал только ее.
Всю эту заварушку с фамилиями начала их главная подружка – и немудрено, когда саму зовут Катя Колпешкина. «Катос!» – восторженно взвизгивала Ася, едва завидев Колпешкину в дверях репетиционного зала. – Катос, Атос и Портос!» Колпешкина театрально скидывала в сторону шляпу, изображала биение ногой-копытом и неслась к Асе на третьей космической (планетарных масштабов задница Катоса позволяла развивать и не такую) скорости. Она обвивала Асю, как лиана, расцеловывая в обе щеки – так она поступала со всеми, выкрикивая шутки и прозвища преувеличенно громко, стараясь привлечь как можно больше внимания – прежде всего внимания Вадика, который только морщился и хлестал чуть больше колы, чем обычно. «Я еле терплю ее, от вас стоит ужасный шум… И потом, от помады приходится оттираться», – рисовался я перед Асей. Ну да, врал, и что? На самом деле внимание Катоса было приятно.
Маленькая, бойкая, с крашенной в каштановый цвет модной челкой, в вечной шляпе, ковбойских сапогах и жилетке, надетой на белую рубашку, Катос стремилась выделиться чем угодно: фенечками, каллиграфическим почерком, мамой-художницей, громким высоким голосом. Больше всего – громким голосом. Актрисой она была на троечку, считала, что похожа на Миллу Йовович, и все время пыталась повторить ее гримасы: широко растопыривала глаза и напускала слез, приоткрывала рот в изумлении, удивленно поднимала правую бровь, становясь почему-то похожей на чучело грызуна. Ася Катоса обожала. Она рассказывала, как ездила к ней в гости – Катя жила в частном доме где-то на окраине города, – вместе они варили пельмени с черным перцем, смотрели «Алису в Стране чудес» и вызывали духов с помощью тарелки и самодельной доски с буквами. «Посреди всего этого, – торжественным голосом поведала Ася, – Катю позвала мама, буквально орала на весь дом. Кате пришлось выйти, и, представляешь, тарелка продолжила ездить! Сама!»
К чему это я? Ах, ну да, нужно было помочь этим шумным, глуповатым и самовлюбленным девочкам. Катос и так прибегала ко мне постоянно: просила взять в этюды или пересказать, что думает о ней Вадик и мастодонты старшей группы (были у нас и такие, категория двадцать плюс, те, кто уже никогда не попадут в рай театрального, но и не хотят спускаться в обывательский ад). Ася была более гордой: себе в пару она взяла Янину, вместе они готовили этюд с украшением елки. Близился контрольный урок, Ася нервничала и все время наступала на воображаемое дерево. Мишура у нее никак не хотела ложиться по кругу, коробка с игрушками ездила, а обходя елку с гирляндой, они с Яниной все время натыкались друг на друга, матерились и начинали заново. Ее трогательная сосредоточенность умиляла – вдобавок я заметил, что бесконечные шуточки и нападки все-таки вызвали какой-никакой интерес к моей персоне. Когда я был на занятии, Ася чуть чаще запиналась, чуть больше посматривала в зал, чуть больше старалась выгибать шейку и красиво приподниматься на цыпочки, подчеркивая длину своих плотных ног. «Откуда же ты знаешь, – ехидно переспрашивает воображаемая Ася, – как я вела себя, если ты не был на занятии? С чем сравнил?»
В вечер перед контрольным уроком – уже шел октябрь – она написала у себя на страничке что-то вроде: «ааа! пфд». Это была аббревиатура для своих, «память физических действий». На страничке сгрудились подружки со своими стенаниями: «и не говори!», «страшно», «не переживай, все образуется». Какой-то паренек интересовался: «а что за зверь такой “пфд”?» Это неожиданно разозлило.
Я написал ей, без банальностей вроде «привета», свои соображения: нечего переживать, страшно только в первый раз. Она спросила, что показывал я, и пришлось – не без гордости – пересказать свой прошлогодний многослойный этюд. Но она только протянула всегдашнее сетевое «ааа» и выключилась из беседы. Пытаясь расшевелить ее, я накидал еще немного песен, тщательно выбирая и зашифровывая посыл ничего не бояться.
Контрольный урок отмечали с размахом. Пришел Асин папа и с первого ряда щелкал на маленькую серебристую мыльницу все, что показывали младшекурсники: коллективные приготовления с помощью щеток и швабр (видимо, Вадик обиделся за свою студенческую задумку и втайне не считал ее такой уж провальной), маршировали в ногу, раскладывались на группки и фигуры, а потом работали поодиночке. Высокий худощавый Чеснок (за фамилию Счастный) ставил палатку, Кирилл рисовал пейзаж (и получил потом «единицу»), серьезная Даша серьезно пришивала воротничок к форменному платью (и, конечно, получила «пять»), Ася все-таки наткнулась на елку и заслужила «хорошо». Все вместе, старшие с младшими, мы потом ели печенье и сок в кабинетике вроде коллективной гримерки, слушали новые байки от Вадика, сплетничали с уютной старушкой Зинаидой, которая преподавала сценическую речь по средам.
Из Дворца переместились в кафе, где Ася, ни на кого не обращая внимания, заказала огромный фруктовый салат с горой взбитых сливок. Погода стояла хорошая, Лумпянский не выпускал из рук гитару – мы с Чигиревым подпевали ему: «Жизнь била пилота, жизнь кры-ы-ыла… Спа-ли-ла!» Петь внутри кафе было невозможно, мы уселись под каштан на веранде. К нам прилипла Виолетта – тоже новенькая, необъятных размеров квадратная девочка, которая валилась набок, как тюфяк, как только объявляли перерыв, и лежала на щербатом полу сцены все полчаса, заставляя других неловко переступать ее тушу. «Я не знаю, как мне похудеть», – говорила она, высыпая в рот чипсяную труху, оставшиеся на дне крошки, прямо из пакета. Виолетта, Ви, как называли ее девочки, вдобавок все время стремилась раздеться на сцене – то стянуть жаркое трико и остаться в спортивном лифчике, то показать сценку, в которой переодевается за воображаемой ширмой. Жестокие девочки доставали телефоны и делали двадцатикратный зум на приоткрывшуюся ложбинку задницы Ви, парни смущенно отворачивались.
После кафе мы почему-то остались впятером: я с Лумпянским, Ася с Катосом и Кароли – рыжеволосая девица в очках с золотистой дужкой, из «старших мастодонтов».
«Все могут Кароли, все могут Кароли», – радостно дразнил ее Лумпянский. «Моя фамилия Кароли», – раздраженно поправляла девица. У нее был склочный стервозный характер, и если актрисой Кароли была так себе, то интриганкой – на пять с плюсом. «Пожалуйста, пойдемте в “Пломбир”!» – канючила Кароли, обращаясь преимущественно к Лумпянскому. – Пожалуйста-пожалуйста!»
«Ну хорошо», – обреченно соглашался он. С Кароли, как перешептывались за кулисами, у них «когда-то что-то было», что именно и в каких объемах – не рассказывалось. Тем не менее она появлялась на всех вечеринках в доме Лумпянского раньше других, неизменно раздавая команды: кому чистить картошку, кому заводить музыку, кому бежать за еще одной. Когда Лумпянский попадал с ней в магазины, Кароли неизменно начинала клянчить у него всякие мелочи – так, я не сомневался, будет и на этот раз. Катя прилипла к Лумпянскому с другой стороны от Кароли, неизменно выспрашивая: «Ну как я была? Как?» Выгодно для меня в одиночестве оставалась Ася и, о чем-то задумавшись, плелась позади зондер-ундер-ундервуд команды из Лумпянского и двух его фанаток.
Было самое время сменить тон: я пристроился к Асе и, улучив момент, признался:
– А знаешь, ты была сегодня очень хороша.
– Правда? – Она окинула меня недоверчивым взглядом.
– Правда, – кивнул я. – Ну, по крайней мере, у многих вышло гораздо хуже.
– У кого же? – В глазах Аси загорелись злые искорки любопытства.
«Ох, эта вырастет настоящей актрисой», – подумал я.
– У многих, – начал я, незаметно подхватывая ее под руку. Такой жест в нашей компании ровным счетом ничего не значил: сцепившись локтями, ходили кто угодно, от Чигирева с Лумпянским до Вадика с Зинаидой Дмитриевной, когда обсуждали очередную студийную сплетню. – У Виолетты – ужас… У Кирилла совсем швах.
– Но все же лучше, чем у Виолетты, да? – переспросила Ася.
– Да, пожалуй что.
В «Пломбире» было душно и скучно. Кароли не собиралась вылезать из примерочной, напяливая кружевное, кипенно-белое, почти свадебное, на мой взгляд, платье. «Какой кошмар», – процедила Ася. Мы сидели на тумбе в торговом центре – она сняла куртку и перекинула через руку, оставшись в странной рубашке; от черно-белого узора шашечками рябило в глазах. Я рассматривал ее профиль: три выбеленные пряди в челке, упрямый длинноватый нос, брови-запятые, прямые черные ресницы, маленький рот с засохшим блеском для губ. Она болтала ногами в черных кроссовках – даже не захотела переобуться после сцены. Ленивая.
– Знаешь, – начал я, придвигаясь ближе. – Она сразу отодвинулась. – Да не волнуйся, не пристану… Говорят, будущим актерам нужно смотреть все, что снимают.
– Ага, – зачем-то сказала Ася.
– Ага, – подтвердил я. – И вот я подумал, подумал…
Может быть, сходим в кино? В пятницу, например. Или в воскресенье на дневной в «Пролетку».
Кажется, она даже не удивилась.
– На что?
– Не знаю…
– «Ешь, молись, учись»? – уколола, «подколола» она меня. Это была идиотская розовая драма про бабу, которой на месте не сидится.
– Обязательно, – разочарованно протянул я и умолк. Теперь следовало напустить на себя скучающий вид, а в идеале даже замолчать или уйти к Кароли и Лумпянскому. Но может, попробовать еще?
– Есть еще хоррор, вроде ничего. Четыре из десяти. «Забери мою душу». Слышала?
Ася помотала головой.
– Я не смотрю фильмы ужасов.
– Ага, ну, значит, «Погребенный заживо».
– Как смешно.
– Ну хорошо, хорошо. «Святой Джон из Лас-Вегаса».
Это будет про меня, я Джон – Джонатан. Слыхала?
– Нет. – Она удивленно посмотрела на меня. – А это еще с чего?
– Спросишь у Лумпянского. – Я важно кивнул. – Ну ладно, придумаем что-нибудь. Если ты согласна.
– Хорошо, – бесстрастно сказала она.
Мой триумф, впрочем, продолжался недолго – я, повторюсь еще раз, только начинал узнавать характер своей зазнобы. Лумпянский, весь мокрый и несчастный, наконец выкатился из «Пломбира», за ним шла довольная Кароли, поминутно целуя его в щеку. Катос что-то напевала, но, завидев Асю, подхватила ее под руку и принялась шептать ей на ухо. На эскалаторе я встал позади них, Ася развернулась:
– Кстати, Катя! Не хочешь ты сходить в кино на…
Как ты, Миша, сказал?
– «Святой Джон из Лас-Вегаса», – слегка опешив, повторил я.
– Да, «Святой Джон». В пятницу там, ну или в воскресенье на утренний.
– Можно, – с важностью кивнула Катя. В своей неизменной жилетке она была похожа на пингвиненка. На пингвина, который рушил мои планы, садясь на них своей бестолковой жирной задницей.
У выхода я поймал Асю под руку:
– Мы так не договаривались. Я не то чтобы рассчитывал на Катю, понимаешь? – и ненавидел себя уже тогда за этот заискивающий тон.
– Правда? – рассеянно переспросила Ася. – Ну извини.
В кино мы так и не пошли. Вечером я сбросил ей песню «Друг Джонатан» – «вот, это про меня». «Хорошая», – ответила Ася, прикрепив, как обычно, два благодушных смайлика. Я плюнул и пошел спать.
Оглядываясь назад, я, честно говоря, не могу определить точку, контрапункт, после которого все стало серьезно. Было ли это тогда, в «Пломбире», когда я рассматривал ее упрямый птичий профиль с тремя белыми полосками волос? Или когда она с отсутствующим видом ела свой огромный фруктовый салат, щурясь на солнце, отдавая десятину – каждую десятую ложку – страждущей Кате, кормя ее прямо с рук? Или когда она отшила – я только потом понял, что так они отшивают – меня с этим утренним сеансом в «Пролетке»? В этом не было даже намека, на утренние сеансы ходила вся студия, парочками, тройками, огромными шумными компаниями – ничего от свидания, ноль романтики. И Ася об этом знала, и сама ходила под ручку с Катосом на все премьеры – говорят, пару раз их даже выгоняли из-за Катиного ублюжьего ржания. Почему же со мной не пошла?
Застеснялась. Застеснялась полузнакомого парня из старшей группы – так думал я. И продолжал закидывать ее песенками британских бендов – авось выправлю ее бедноватый вкус – вперемешку со смешными граффити-розочками. После контрольных уроков всегда объявляли каникулы, вот и теперь нам полагалось две недели заслуженного отдыха.
– Привет. – Я позвонил ей на седьмой день каникул.
Она так и не разразилась восторгами по поводу моих песен, не задала ни единого вопроса про Джонатана, ничего не писала сама, зато ежедневно выкладывала какие-то фотографии с подружками. Окрестности были до боли знакомые, Ася забредала чуть ли не под мои окна – хочется верить, что нарочно. Я-то выходил и нарезал круги вокруг дома точно специально, чтобы встретить ее, – отец недоумевал и злился, мать решила установить комендантский час.
– Привет, – удивленно ответила она. – Что-то случилось?
– Нет, – смущенно промямлил я. – Просто…
«Просто я увидел, что ты шатаешься недалеко от моего дома и надумал пригласить тебя в гости» – так, что ли?
– В гости я к тебе не хочу, – ответила Ася.
Ну да, получается, я сказал это вслух. Прекрасно? Прекрасно!
Осёл.
– А я так надеялся! Что ж, эээ, хмм, тогда мы идем к вам? Или все-таки, может, встретимся на улице, поболтаем насчет твоего этюда?
– Какого этюда? – все так же сонно и спокойно спросила Ася.
– Того, где ты штаны теряешь. В семь на Арзамасе, идет?
Пошли-поехали наши «гуляния». И было это так странно… Я обычно шел, вцепившись в ее локоть, стараясь придвинуться поближе – как будто она уже моя девушка. Она же неловко осматривала меня, ежилась, сутулясь больше обычного. В тот, самый первый раз, эта корова умудрилась прийти на каблуках – и всю дорогу мы оба смущались и молчали. Я оказался ей по плечо, и, как назло, скамейки все завалило первым снегом, грязнющим снегом. Я показывал ей «гнусавую» озвучку из девяностых, Ася натужно смеялась.
Вообще мы говорили о многом: она любила сплетничать о Кате, о губастом парне со смешной фамилией Широквашин и его девушке из младшей группы – ему восемнадцать, ей четырнадцать. «Мне двадцать шесть, тебе тринадцать, достану пальцем до твоей абстракции», – издевательски напевала она. «Ну и песни ты слушаешь», – отвечал я то, что надумал уже давно.
Мы небольно стрелялись друг в друга колкостями, мешая их с откровениями. Я признался, что дома не все ладно, – Ася тоже загрустила: болела мама, что-то с сердцем. Мы дошли до крайних домов у водохранилища: с приходом ноября опустели каменные трибуны, никто не гулял по навесному мостику и не фотографировался на фоне заката, не бегал по песку и не жарил шашлыки на складном мангале. Прошли мимо куцых одноэтажных домиков и все-таки уселись на одну из скамеек – я отдал Асе свою куртку, чтобы она подстелила под задницу, и сразу же об этом пожалел. От воды нещадно дуло, я спрятал руки под мышки и весь съежился. «Садись, яичники застудишь», – весомо, как мне тогда показалось, ляпнул я. «Что? – переспросила Ася. – Яичники? – Она противно засмеялась. – О господи, я не могу!»
«Дура, – раздраженно подумал я. – Но пусть лучше смеется, чем и вправду простудится».
Там к нам пристал какой-то кот, рыжий, как я, и такой же худой и облезлый. Я смотался к продуктовому и принес еды. «Ты печеньем его кормишь, что ли?» – спросила Ася. Я промолчал. Кот ластился и не собирался уходить, пока я не скормил ему полпачки «Юбилейного».
– Зверье мое, зверье, – трепал я кота за ухом.
Это должно было произвести эффект на Асю, которая всю дорогу сидела на скамейке и молчала. Она и вправду улыбнулась и даже, кажется, о чем-то таком призадумалась, разглядывая нас. Трюк с курткой, впрочем, дорого мне обошелся: придя домой, я залез в горячую ванну и просидел там час, не обращая внимания на истошные вопли матери. И все равно заболел, остаток недели посылая Асе цветочки и комиксы по мотивам нашей невеселой жизни.
Ко дню святого Валентина по всем законам ухаживаний полагалось найти подарок. Я потратил целую неделю, объезжая магазины дисков, «Игромании» и «Сиди-Лайны». Даже в душный автобус с тройными стеклами, легендарный «девяностый», проникал ледяной сквозняк, и я кутался в пальто-френч с двумя рядами одинаковых медных пуговиц. Объяснить бугаям, торгующим стрелялками, что именно я ищу, было непросто – в конце концов я стал просто забегать в очередную палатку, выпаливать название и сразу уходить, если нужной записи не было, – а не было ее никогда и нигде. В первые-то дни я еще разводил дипломатию, перебирал пластинки The Cure и даже прикупил альбом Эми Вайнхаус, тем самым урезав подарочный фонд вполовину – придется отказаться от цветов. Если, конечно, подарок вообще найдется.
Но он нашелся – тогда, когда я уже потерял всякую надежду и собрался было подарить Асе книжку про ее любимого артиста Миронова. Этот диск был тоже про него – запись древнего-древнего, из другой эры, спектакля «Маленькие комедии большого дома». Я даже не знал о таком, хотя, с подачи той же Аси, успел изучить «Женитьбу Фигаро» и пытался, изображая главного героя, так же изящно оттопыривать мизинец, встряхивать головой и говорить колкости с широкой улыбкой. Моя пародия в смысле комического откидывания головы Асе понравилась, а вот широкую, как у лучезарного Миронова, улыбку она отвергла:
– Вот это тебе совсем не идет. Ты понимаешь, – это уже обращаясь к Кате, – ведь Миронов – герой, а Миша – комический…
Комический? О, я покажу комического!
Но диск я все-таки ей подарил: подловил перед репетицией, когда она сидела в партере одна, что-то читала к экзамену. «Привет. Как отметила? Это тебе». Увидев мой подарок, Ася чуть не захлопала в ладоши: «Ого, спасибо! Где ты его откопал?» Я был доволен, меня наполнило ощущение удовлетворенности – все эти разъезды в щелястом потном автобусе были не зря. Я гордо отошел на левую, «старшую» сторону зала, говорить с Юлей и Широквашиным. Мы задумали сложный этюд про поход в лес, Юля должна была стать яблоком раздора между мной и Широквашиным и в конце концов предпочесть его мне.
– Посмотри, – поучал я Асю, – на старшую группу. – Вы сегодня придумали свою сценку про обыск на коленке, за десять минут – да-да, не отпирайся, я слышал в буфете. Просто придумали и сразу показали после перерыва. Что в итоге получилось? Получилось и впрямь хуже некуда: маленькая белобрысая Вичка отпиралась от таможенницы Аси, напуская в глаза влагу и беспомощно разводя руками. Ася держалась до последнего: «Что это у вас? Что это, я спрашиваю?» – но в конце концов она раскололась, а следом расхохотался и весь зал, включая Вадика с Еленой. «Спасибо, девочки, спасибо. Кто следующий?» Только резиновые перчатки они раздобыли у уборщицы, а дорожную сумку стырили в реквизиторской – вот и все приготовления.
– А Юля и Аня, – продолжал я, – сегодня пришли за час до начала. И все это время репетировали свой этюд. И завтра, я уверен, будут еще обсуждать и репетировать снова. Вот как нужно работать, понимаешь?
– Булки они жрали, твои Юля с Аней, – лениво отозвалась Ася. – Хотя этюд у них и впрямь ничего.
Приближалось пятое апреля – именины у Пумпянского. Я уговорил его позвать и Асю, хотя отношения наши продолжали быть странными. Гулять она не отказывалась – но в последний момент всегда находились какие-то срочные дела, Ася отменяла встречу или опаздывала на целый час, а когда наконец подходила ко мне, продрогшему и обозленному, даже не думала извиняться. Мы бродили с ней пару кружков: от магазина «Глобус» до ее школы, обратно дворами. Потом Ася ссылалась на занятость, уроки, бог знает что еще, и исчезала. Однажды она пришла в настроении даже хуже обычного и объявила, что к школе она больше не подойдет, и вообще встречаться лучше в центре, сразу после занятий во Дворце, если уж мне так хочется. Немного помявшись, она призналась: на прошлой неделе нас увидела ее одноклассница и потом долго допрашивала Асю в раздевалке: «А что это за мальчик был с тобой?»
– Ну и что? – гордо ответил я. – Или ты… – меня вдруг осенила мрачная догадка, – ты меня стесняешься?
Ася смутилась, неуклюже, по-дурацки совсем перевела тему: ой, смотри, вывеску на продуктовом заменили. Вывеску на продуктовом – ага.
Так я понял, что она стесняется нашей близости – одно дело в студии, где я король, талант, первая звезда старшей группы. Совсем другое – среди незнакомых девочек и мальчиков. Как-то они меня видят? Ася – такая высокая, темноволосая, большая птица – и небольшой рыжий мальчик в сером френче, который ему великоват. «Тебе нужно носить что-то подлиннее, – сказала Ася. – У тебя ноги как спичечки». «Да какого черта?» – взорвался я.
Но к Лумпянскому я все равно ее позвал – вернее, сделал так, чтобы Асю пригласил сам Лумпянский. Максим жил один – пару лет назад родители оставили ему огромную квартиру на последнем этаже новостройки. Вдобавок дом стоял на набережной, летом из окон были видны прогулочные катерки, зимой приятно было рассматривать заснеженные крыши парадного правого берега. Что и говорить, Лумпянскому несказанно повезло, и он великодушно делился удачей с нами, собирая огромную, не меньше двадцати человек за раз, театральную компанию по поводу и без.
Я пришел к Лумпянскому в обед – он и Чигирев уже сидели на кухне, прикончив по банке пива. Лумпянский, вопреки обыкновению, курил и стряхивал пепел в смешное блюдечко с нарисованным грибком-боровичком – наверное, мама подарила. Он был по пояс голый, на груди красовались розовые выпуклые шрамы. «Что такое с тобой, Лумпянский?» – спросил я, когда он в первый раз снял майку при мне. Мы были на пляже, загорали на дамбе – полезть купаться в вонючее водохранилище так никто и не решился. «А, – отмахнулся Лумпянский. – Операция на сердце, это сто лет назад уже».
Колонки играли смешную регги-песню, которую недавно отрыла Юля, ко всеобщему восторгу компании. Что-то про героя, который посылает все и вся, включая себя самого. «Именно себя, именно себя – и никого другого!» – подтверждал певец.
– Скажи, Лумпянский, – заговорил я, доставая из холодильника третье пиво. – Что у тебя теперь с Юлей? Вы встречаетесь?
– Угу, – подтвердил он. – Встречаемся… или нет. Когда кино смотрим – встречаемся. А потом – пес его знает, когда как.
Чигирев заржал, запрокинув нос-клюв и показывая ровные белые зубы.
С пяти часов стали подтягиваться наши – кто с подарком вроде книжки пьес или набора медиаторов (Лумпянский аж взвизгнул от радости), кто с дуэтом из бутылки и дешевой колбасной нарезки. Оттеснив худенькую Юлю, Кароли суетилась у стола: постелила невесть откуда взявшуюся скатерть, достала тарелки с салатами и бокалы, составила подаренные бутылки в центр, подливая себе красного полусладкого. В другой комнате погасили свет, подключили дискотечную гирлянду. «Когда проснемся, будет вечер, будут вы-ход-ны-е!» – еще толком не напившись, народ уже гудел и веселился. Кто-то разбил стеклянную вазу (откуда у Лумпянского ваза?), длинный художник Глеб кружил на руках маленькую Олечку Быканову. Раздавала своих серафимок – малюсеньких куколок из ткани и бисера – блаженная Сима, высокая девушка с носом-картошкой и в вечных этнических платьях из холщи. «Держи, Миша. – Мне досталась серафимка с темными косичками и невесомыми крылышками из розовых бусин на проволоке. – На счастье».
В половине восьмого ввалилась Ася – позже всех, когда уже пришли и белобрысая Вичка, и Катос, и даже губастая Янина, всех угощавшая пачкой нового табака. «Пробивает!» – рекомендовала она. Я вежливо отказался, протискиваясь в прихожую.
– Привет! – улыбнулась Ася. – У меня есть подарки!
В одной руке она держала бутылку какой-то мутной бодяги, в другой – набитое пахучими травами чучело домового.
– Откуда ты его взяла? – поморщился я. – А вообще похож на Максика…
Но тут из-за спины вырос Лумпянский.
– Ого, мадам Миронова! Добрый вечер, добрый вечер! – Он протиснулся к Асе, забирая ее дутую куртку и заодно прихватывая домового щепоткой пальцев.
– Извини, Лумпянский, – виновато улыбнулась Ася, скидывая кроссовки, – ничего лучше не придумала.
– Нормалек! Проходи, разувайся… Тапки, правда, все кончились, но могу эксклюзивно тебе выдать свои чистые носки.
– Выдавай! А пожрать чего-нибудь осталось?
Ася исчезла в глубине комнаты, и я поплелся за ней и Лумпянским. Ничего не оставалось делать – взъерошенная сияющая Ася была в тот вечер выше любых усилий моей сломленной воли. Накануне я писал ей: «Ну что, придешь к Максику?» «Приду, – отвечала Ася. – Уже купила специальные кожаные брюки. Такие, в обтяжку, тебе понравятся».
И вот – кожаные брюки появились на сцене, действительно плотно обтягивая ее крепкую задницу и тугие бедра, поблескивая дерматином в полумраке кухни. Сверху она напялила какую-то голубую теплую кофту с серебристой звездой, кофта постоянно задиралась, обнажая пупок. Словом, мне действительно все понравилось.
В девять часов, как по команде, вся компания набилась в кухню, Юля притащила за руку отнекивающегося Лумпянского. Кароли внесла белый кремовый торт со свечами – Лумпянский смущенно задул их, больше всего походя на огромного Карлсона с гитарой под мышкой. Грянуло «ура», Катя заорала, смешно сюсюкая: «Пюсть всегьда бьюдет Люмпьянский!» «Спасибо, друзья», – серьезно отвечал Максик.
Сели играть в фанты, Глеб жестом фокусника собрал наши носки, резинки для волос и браслетики в картонный, раскрашенный черной гуашью цилиндр. Я огляделся – Ася куда-то пропала. «Сейчас приду», – сказал я Глебу, забирая из шляпы свою красную фенечку, летний подарок Юли, у которой таких завались, все руки обвязаны. Он понимающе кивнул.
Я нашел ее сразу: Ася стояла у окна в комнате Лумпянского, подсвеченная синим светом дискотечной гирлянды. Я неслышно подкрался к ней. Она вздрогнула и обернулась.
– А-а-а, – разочарованно протянула она. – Это ты.
– А кого ты ждала? – переспросил я, садясь на подоконник. Подоконники в квартире Лумпянского были знатные, на каждом можно спать чуть ли не вдвоем, без малейшего дискомфорта. Собственно, после самых отчаянных пьянок мы ровно так и поступали. Однажды Серафима проснулась вместе с безумной Лизой, в одном лифчике и вся в отметинах губной помады. Лиза, впрочем, нападение отрицала.
Ася ничего не ответила, передернув плечами. Она сосредоточенно рассматривала даже не парадные крыши правого берега и не мокрые капли, которые барабанили по стеклу, – кажется, она изучала мельчайшую пыль, осевшую на раме за долгие месяцы без уборки.
– Почему ты грустишь? – Я потянул Асю за рукав, усаживая на подоконник. – Что-то случилось?
– Ничего не случилось, – помотала головой Ася. – Просто… просто не люблю фанты, вот и все.
«Загрустила, потому что я терся вокруг Юли и Широквашина, – виновато и радостно подумал я. Они действительно сами ко мне пристали, хотели срочно обсудить кусок из Чехова – к лету Вадик решился-таки поставить несколько рассказов, мне досталась роль учителя словесности, соблазнявшего бедную Юлю. – Ничего, сейчас мы это исправим».
Я придвинулся ближе и включил свой обычный тон балагура, выложил прошлогодние байки, истории того времени, когда все мы только-только пришли в студию, знакомились с жестким характером Вадика, привыкали к Елене и ходили пить чай к Зинаиде Дмитриевне. «Пумпянский, – говорил я, – ты думаешь, Пумпянский такой уж весельчак! Хо-хо, видела бы ты его год назад! Депрессивнее человека во всем мире не было. А Олечка? До знакомства с Глебом она была как закрытая книга, не подходи! Их свел Широквашин, хотя ему и самому Оля нравилась… А Кароли? Ты боишься Кароли?»
– Что это у тебя? – вдруг спросила Ася, указывая на мой пиджак.
Я опустил голову – из кармана торчала серафимка.
– Это… это серафимка, их делает наша Сима. Все время делает, невесть зачем, и все время нам дарит. Она же у нас рукодельница. – Я достал куклу из кармана, разглаживая нитяные волосики и распрямляя крылья, которые помялись на проволоке.
– А мне не подарила, – вздохнула Ася. – Я вообще здесь немножко чужая.
Я замялся, разглядывая ее задумчивое лицо: сегодня какие-то голубые блестки, ресницы длиннее обычного, обиженно надутая губка. На лоб упала крашеная белая прядь, я почти потянулся, чтобы завести ее за ухо, как в романтическом фильме, – но Ася раздраженно и резко убрала ее сама, опять потупив взор.
– На, – сказал я, протягивая куколку. – Дарю тебе.
– Правда? – Ася вскинула глаза. – Вот спасибо.
Прилеплю на холодильник. – Она перевернула серафимку и погладила пальцем розовые пайетки, облеплявшие затылок. Не то кукла, не то муха-цокотуха.
– Не за что, – прокряхтел я, по-стариковски оттопыривая нижнюю губу. – В мои года, девчоночка, мне игрушки ни к чаму.
– У тебя не получается, – нетерпеливо мотнула головой Ася. – Надо как будто закладывать верхнюю губу внутрь рта и шамкать, понимаешь? Вот так. – Она смешно скривила рот и придвинулась ближе. – Милай мой!
Теперь мы сидели щека к щеке, разглядывая город внизу.
– Красота-то какая, – продолжал паясничать я. – Ляпота!
– Ляпота! – подтвердила она. Ее оттопыренная губа прошлась по краешку моего рта.
– Ты щиплешься, – капризно сказала Ася, подхватывая мою губу уголком своих.
– А может, ты? – подначил я. Свело дыхание, я ответил ей осторожным щипком.
– Нет, ты! – В ход пошли ее зубки, она легко-легко прикусила мой рот целиком.
Я, быть может, дурак – но у меня хватило ума не отвечать словами. Я повернул ее и поцеловал – долго, глубоко, робко, выхлестывая накопленную за полгода нежность, согревая равнодушную холодность грустной девочки своей дурацкой рыжей добротой.
Я вызвался проводить Асю до дома – пешком здесь было всего три остановки. «Спасибо, друзья, спасибо, дорогие, что пришли», – многозначительно бросил Лумпянский на прощание.
– Он что, обиделся, что мы бросили общий стол, да? – спросила Ася, когда мы вышли из подъезда.
– Не знаю. – Я пожал плечами. Какая разница, до Лумпянского ли сейчас? Но Ася задумчиво умолкла.
Мы шли под апрельскими звездами, которые отражались в грязных лужах – тут и там. Мне хотелось подскакивать и перепрыгивать каждую из них, увлекая за собой Асю. Так я и сделал, когда мы оказались перед особенно огромной, почти котлованом, полным черной воды, на Минской улице.
– Ты что, дурак? – Ася болтала ногами и отпихивалась. – Поставь меня сейчас же.
Зазноба и правда оказалась тяжелой – пронеся ее буквально три шага, я почувствовал, что мои ноги, «ноги-спичечки», сейчас надломятся. Я поставил Асю на землю, она поправила вязаные наушники и противно захихикала. Но себя поцеловать дала. И еще раз. И еще. Не было сил сдерживаться, глядя на ее пухлую нежную щечку и начинавшуюся в провале воротника шею. У самого дома я поцеловал ее в последний раз, со всем оставшимся пылом – держа лицо обеими руками и обцеловывая щеки, лоб, сморщенный носик…
– Ну хватит, – сказала Ася, отстраняясь. – Чао-какао, – исчезла в темной глубине подъезда. Счастье! Счастье! Счастье!
…Длилось, впрочем, недолго.
Я не собирался никому трепаться о том, что произошло, – все получилось как-то само собой. Побродив еще по улицам, попрыгав все-таки через лужи и окончательно забрызгав свои белые джинсы, я вернулся к Лумпянскому. Компания почти рассосалась, остался Чигирев, Юля, Широквашин и почему-то белобрысая Вичка с длинной Катей – младшекурсница, которая как-то показывала этюд с натягиванием колготок, демонстрируя всему залу дебелые бледные ноги и парашютные бежевые трусы на резинке. «Смелая девочка», – съехидничал Вадик.
Я, повторюсь, не хотел ничего говорить – но, видимо, как-то особенно светился, налился гордостью завоевателя. «Что Ася?» – участливо спросила Юля. В группе старших давным-давно догадались о нашей маленькой страстишке – о моей, прости великодушно, Ася, маленькой страстишке.
– Ничего, – джентльменски коротко ответил я и уселся поближе к батарее. – Все пучком, – и вальяжно отвалился на спинку стула.
Широквашин с Лумпянским многозначительно переглянулись.
В воскресенье она явилась – удостоила меня лишь коротким кивком, сразу подсела к Катосу и начала шептаться. При этом Катос поминутно косилась на меня и прыскала в кулак. «Рассказывает», – удовлетворенно подумал я, хотя это их ржание, признаться, меня покоробило. Но Катя эта ржала вообще надо всем, как здоровая глупая лошадь.
Зал почему-то был занят, мы набились в гримерку и сидели на длинных столах методистов – стулья тоже забрали. Задерживался Вадик, не было Зинаиды, один длинный гример по кличке Базилевс мрачно ходил взад и вперед, задевая пакеты со сменной обувью. Пришла полная добродушная Назя – психологиня из тех самых динозавров чуть за двадцать. В нашем Чехове она участвовала тоже, играла тетушку, месила тесто.
– Привет, Миша. – Она чмокнула меня в щеку.
Так случилось, что в ту минуту я как раз подошел ближе к Асе: план состоял в том, чтобы отвлечь ее от Катоса и тихонько расспросить, как дела.
– Ой, прости, Ася, – тут же исправилась Назя, неловко хихикнув. – Я без задней мысли. – Она потерла мою щеку пальцем, вытирая след рыжей помады.
Ася уставилась на меня в недоумении. Я пожал плечами – что здесь такого?
В перерыве она сама подошла ко мне.
– Не объяснишь ли ты, Миша, – ее ледяной тон не предвещал ничего хорошего, – почему Назя вдруг извиняется передо мной? С чем поздравляет Широквашин? Почему Юля вдруг наставляет тебя беречь? Почему Лумпянский… – Тут она запнулась и покраснела.
– Я не знаю. – Я развел руками, стараясь не задеть Асю сигаретой. Мы стояли на улице, дул холодный ветер. Ася специально отвела меня за угол, чтобы «поговорить минуточку», – и наверняка остаток компании думал, что мы тут вытворяем невесть что. Это было чертовски приятно.
– Что ты им наговорил? – наседала Ася, вглядываясь в мою довольную физиономию. – Что?
– Перестань, не входи в роль таможенницы. – Я оперся задом о каменное ограждение. – И потом, даже если кто-то что-то знает… что с того?
– Знает – что? – Ася нахмурила брови. – Ты что, ты сказал всем, будто мы, – она брезгливо сморщилась, – будто мы вместе.
– Ася, перестань… Ну какая разница? – Я выкинул окурок и попытался взять ее за руку.
Она вырвалась. Вдруг до меня дошло.
– А мы… А мы – нет?
– А мы – нет! – с ненавистью бросила она. – Что ты о себе возомнил?
Она развернулась и быстро-быстро пошла назад ко Дворцу. Я сел на ограждение, машинально достал пачку и закурил еще одну – все это смотря в одну точку, так и замерев, наблюдая за уже скрывшейся Асей.
Что было мне делать, дорогая комиссия? Что мне было делать? Почему эта носатая, сутулая, неуклюжая девочка в лакированных алых кроссовках вдруг вздумала стыдиться меня – меня, звезды всей студии? Почему она не признает никакой близости, почему после стольких месяцев, после всего, что было – упоительных разговоров, когда нас было окутывал дымок абсолютного, кристального понимания, после наших бесконечных прогулок, моей безусловной заботы, после того, что случилось у Лумпянского – ведь ей же понравилось, я знаю точно, что ей понравилось! – почему теперь она отвергает, это именно то слово, отвергает меня – так злобно, быстро, отпихивает брезгливо, как гнойную жабу? Кто тащил ей на репетиции яблоки и рахат-лукум, дарил вонючих плюшевых медведей, развлекал и гладил по головке? Почему раньше было не сказать вот это все – нет, мы не вместе, уходи и развлекайся. Она что, думает, это я от нечего делать? Что она вообще думает?
А может… Может, дело не в этом? Переговаривалась же она сама с Катей сегодня… Может, Широквашин, Лумпянский, наши интригующие кумушки чего-то наплели? Или Назя? Назя хорошая, но Назя влюблена в меня с прошлого года – я это знаю точно, – иначе к чему бы все это представление с поцелуями?
Правильно, она могла наплести, что у нас с ней что-то было, могла наплести, будто я наговорил про Асю гадостей, что хвалился и рассказывал, как провожал ее. А кто-то еще мог неуклюже пошутить… Ну да, так и было! Зачем к ней пристала Юля с этой ее клоунской патетикой? Широквашину зачем понадобилось лезть?
С осознанием того, что мои собственные друзья все испортили, благими своими идиотскими намерениями похерили то, что я строил долгие месяцы, я выкурил третью сигарету, встал и вернулся во Дворец. Занятие уже началось, обе группы переместились в зал, откуда доносилась монотонная проповедь Вадика. Я прошмыгнул в пустую гримерку, взял пакет с обувью и школьную сумку и, ни с кем не прощаясь, поехал домой.
Теперь мы с Асей не разговаривали, удостаивая друг друга лишь шипением при встрече. Это она начала и какие-то обидные прозвища мне начала давать она – я не знал, какие именно, но ловил общий смысл их с Катей перешептываний через сочувственные взгляды Юли и Олечки Быкановой. «Ага, вот и Тимушня, любитель приставать к приличным девушкам», – однажды окатила меня Катя, когда я – случайно, клянусь, случайно, – задел ее локтем в буфете. Захотелось следом наподдать ей по морде. Я ничуть не сомневался, что в нашем с Асей разладе виновата ревнивая, суетливая и завистливая Катя. «Она сама в меня влюблена, – подумал я. – Не просто так же липла, как лиана».
Дни потянулись скучные, тоскливые. Нападки отца не прекращались: однажды мы ругались так, что в конце он залепил мне увесистую пощечину и запретил выходить из комнаты два дня. Я гордо отказывался от еды, которую мать пыталась просунуть под дверь, но долго не вытерпел, и в субботу утром попросил прощения у них обоих. Мать плакала, отец не вылезал из глухой обиды – я так, на самом деле, и не понял, на что.
Все эти события были печальными, горькими – но хуже всего было то, что Ася, похоже, совсем по мне не скучала. В двухдневной тюрьме я посмотрел фильм, названия не помню, в котором героиня звала своего возлюбленного воздухом, своим кислородом, что-то в этом роде. Мне понравилось – я тут же поставил в сетях статус: «нужен воздух, все триста кубометров». Но Ася, конечно, ничегошеньки не поняла.
Мне было не за что перед ней извиняться – и все-таки я чувствовал, что должен это сделать. Должен не должен – это даже не та риторика. Без Аси было плохо и невесело. И если тогда, в тот вечер у Лумпянского, все получилось – может, получится еще и еще? Неважно, как это называть – ну не хочет она быть вместе, ну и ладно. Как хочет, так пускай и будет.
Но вся моя решимость пропадала, когда я видел Асю в репетиционном зале – в окружении подружек, во время проповеди Вадика, на этюдах и тренингах. Я следил за ней, как она потом раздраженно скажет, «щенячьими глазами». Этот мой взгляд замечала даже Назя, которой я накануне изливал душу, замечала и укладывала меня на свое крепкое плечо – «ну-ну, Миша». А Ася продолжала скакать как ни в чем не бывало.
Восьмого мая показывали Чехова – и я лечился от страданий сценой. Прогоняли мы постановку по многу раз, трижды в неделю, выделив себе еще и дополнительный четверг. Группа начинала ссориться и беситься, напряжение из раза в раз лишь нарастало. Дома меня ждал другой фронт, фронт, на котором актерство было «не профессией» – и чтобы успокоить мать, я бегал еще и по репетиторам, ничего полезного, впрочем, от них не вынося.
Главное было сдать литературу – и куски бессонных ночей уходили на Ивана Денисовича, «Грозу», раннего Маяковского и образ автора в романе «Тихий Дон». Я читал, читал, вклевывался, а потом ловил себя на мысли, что тупо листаю уже десяток страниц, не понимая, о чем идет речь. Приходилось возвращаться и снова вклевываться – раз за разом. Потом я откладывал книгу – перерыв! – поворачивался набок и закрывал глаза. За эти полгода к обратной стороне век намертво прилип упрямый Асин профиль, и никуда было не деться от этой большой, лохматой, беззащитной птицы.
На двадцать восьмое назначили генеральный прогон – потом все разъедутся по дачам, полный состав ни за что не соберешь. С самого утра Вадик ходил злой и раздраженный – махал распечаткой текста, думал о чем-то своем, режиссерском. В гримерку натолклись все действующие лица, воняло сигаретами и дешевым лаком для волос. Между стульями фланировал Базилевс, куда-то дошивал лоскуты ткани, пудрил широкое лицо Пази и добавлял ей на щеки свекольных румян, перебирал завал стоптанных туфель в шкафу: «Какой размер у тебя?»
Мой костюм был полностью готов еще месяц назад: жилетка, карманные часы Базилевса на бутафорской цепочке («только попробуй потерять, Джонатан»), черные отглаженные брюки, накладная бородка с усами, начищенные утром до блеска туфли. Я аккуратно повесил вещи, поставил отдельно обувь и вышел в фойе – выпить противного кофе, съесть жирную майонезную пиццу, покурить и размять лицо перед громадным зеркалом в туалете.
Вернувшись, я замер в дверях – посреди гримерки стояла Ася. Вокруг кружился Базилевс, обматывая ее в цветастую ткань наподобие савана, от подмышек по пяток. Из-под ткани, впрочем, торчали мыски ее красных лакированных кроссовок.
– Я нашел нам статиста! – радостно пояснил Базилевс. – Представляешь, Оля сегодня, как назло, заболела, а Асю я встретил на втором этаже минут пятнадцать назад…
– Я туда на уроки русского хожу, – спокойно пояснила Ася.
– Ну да, ну да, только не дергайся. Удачно, в общем, получилось.
Кивнув Асе, я прошел на свое место и сел рядом с Широквашиным. Он тоже наблюдал – не то за изящными, легкими прикосновениями Базилевса, который творил искусство из ничего; не то за волнующим, похожим на амфору силуэтом Аси, замотанной в красный драп. Базилевс заставил ее поднять волосы наверх и держать их рукой, пока он закалывает булавки – я любовался лебединой шеей, гладкостью плеч, черными завитками на затылке, беззащитно торчащими позвонками…
Прогон прошел гладко, Вадик усадил нас на левую сторону зала – когда он бывал в гневе, нам обычно доставалась правая, для младшего курса. Я устроился в третьем ряду, рядом со мной – черт знает как – оказалась Ася. Сказавшая всего два предложения (не запнулась и не забыла, молодечик) Ася, кажется, загордилась и, ни на секунду не задумавшись, уселась рядом со мной, посреди старшей группы.
Вадик начал проповедовать.
– Я только не понимаю, – говорил он с усмешкой, – почему вы вдруг решили играть в крутых. Просто какие-то бездны пафоса у нас тут вскрылись, посреди чеховской-то сатиры. Знаете, как в нашем драмтеатре, – сам Вадик служил в конкурировавшем тюзе, – когда они говорят «чайник»… Нет, вот так: «чай-ннн-ник», – он притворно всхлипнул и покачал головой. – Понимаете?
Ася внимательно слушала – так, будто это имело к ней отношение.
– Штука вся в том, – распалялся Вадик, – что сцена – это такое… Некрасивое. Идиотское, в сущности, занятие. Прыгать чего-то… Изображать – не всегда то, что нравится, изображать. И не всегда то, что надумываешь, – а то, что скажет режиссер. Но если ты не готов выйти вот сюда, – он ткнул указательным пальцем в сторону сцены, – выйти и выложить все, все, что есть у тебя, ничего себе не оставить… – Взгляд Вадика остановился на мне, он на секунду замолк, удивленно вскинув брови. – То и не надо вообще этим заниматься, – закончил он мысль. – По-другому просто не бывает.
Я понял вдруг, что его так поразило: Асина голова лежала у меня на плече.
Вот так мы и помирились. Ася оттаяла, ничего не объясняя, – стала такой же едкой и смешной, как прежде, сплетничала и кривлялась больше обычного. При этом чувствовалось, что она настороже, выдерживает дистанцию (например, перестала брать меня под руку, шла всегда на расстоянии) – я боялся нарушить хрупкий мир вопросом, который интересовал больше всего. Один раз я все-таки попытался сказать нечто вроде «ну как тогда у Лумпянского» – Асино лицо вмиг ожесточилось, замкнулось. Больше я не пытался выяснить отношения, бог с ней, пусть будет, как она захочет. Лишь бы не убежала опять.
Это я думал в самом начале. Радовался, что мы можем снова гулять по дамбе, пару раз принес ей цветочки: одну красную разу и потом три тюльпана в шуршащей целлофановой упаковке на скрепках. «Спасибо», – кивала Ася и потом не знала, куда их деть, – норовила забыть на скамейке, небрежно размахивала ими, опустив, как пакет, пыталась оставить в подъезде за батареей. Самую первую розу, как потом призналась, она пронесла домой в рукаве и бросила в шкафу, чтобы мама не задавала лишних вопросов. Роза наутро скукожилась, бутончик осыпался, и Ася отнесла ее на помойку, пока мамы не было дома. Не постеснялась мне рассказать, да. Замечательно.
А потом я стал тяготиться – ожиданием, неизвестностью. Мне казалось, что стоит немножко привыкнуть друг к другу снова, как она сама заведет нужный разговор, ну или я пойму, что можно идти на сближение – без опасности, как говорится, для жизни. И еще мне отчаянно хотелось ее поцеловать снова. В красной жирной помаде, которой она красила губы для этюдов, в розовом блеске, к которому липли ее волосы, без всего вообще, голые губы – это было бы самое лучшее. Я думал об этом и разглядывал ее рот дольше обычного – Ася ловила этот взгляд и испуганно отшатывалась. Ранило.
Под вечер мы снова пришли в «Алые паруса» – я не собирался повторять фокус с головой Черномора, хватило прошлого раза. Мы просто ходили туда-сюда мимо скомканного железа аттракционов, она пинала ногой сосновые шишки, пару раз пробегали туда-сюда белки. «Надо было взять с собой семечек… Или что они там едят?» «Ты что, – с важным видом отвечал я. – У белок же бешенство!»
Мы пришли к «Солнышку». Была такая карусель с нарисованной рожей солнца по центру, на железной пластине, а кругом – лучи-кабинки, которые качались и двигались по кругу, типа колеса обозрения. Солнце злобно улыбалось, показывая единственный зуб – как какой-нибудь маньяк из книжек Стивена Кинга. Кабинка с номером восемь была опущена почти вровень с землей – кто-то, видимо, качал их вручную.
– Присядем? – предложил я.
В кабинке умещались два красных сиденьица, друг против друга. Сесть вместе не получалось – сиденья были слишком короткие. Я устроился напротив, колени пришлось сдвинуть набок, на сорок пять градусов к телу, плотно прижав ноги друг к другу. Замерзшие руки я держал в карманах, щупая гладкий рельеф зажигалки. Таким же образом напротив меня устроилась Ася.
Впервые за прошедший месяц мы оказались так близко друг к другу, ее лицо рядом с моим. Она не поднимала головы и молчала, мне стало стыдно и волнительно. Терпеть больше не было сил.
– Ася, – позвал я. – Ася, послушай, ты мне нравишься.
Она молчала.
– Ты даже ничего не скажешь?
Ася подняла голову и, избегая смотреть на меня, вздохнула.
– Ты мне тоже нравишься… Джонатан. Но нравишься, ну… как друг… Как собеседник, что ли?
«Я дурак, я полный кретин», – подумал я. Надо было встать и уйти, и больше не возвращаться, и не звонить ей, и, может, даже студию бросить – хотя перед премьерой я не смог бы… Но сколько проблем бы это решило!
– Ну а, – я сглотнул и все-таки продолжил, – а помимо этого? Хоть немножечко, а?
«Иначе чего было со мной мяться у Лумпянского на подоконнике», – продолжил я, но не произнес вслух.
– А больше этого – нет. В смысле, как парень – нет.
Ася подняла глаза и, наверное, заметив мое отчаяние, быстро добавила:
– Ну, может быть, каплю.
Капля – это уже неплохо. Капля камень точит, так говорят?
Мы посидели молча еще немного. Я запрокинул голову к выцветшему наркоманскому солнцу. Ася мотала головой, осматривая следы величия: разбитый белый паровозик с красивым названием «Юнга», дорожки для машинок-ралли и традиционную для любого парка высокую венецианскую карусель с расписными лошадками.
– Говорят, – я кивнул на лошадок, – что там внизу есть дверца и потайная комнатка, где видимо-невидимо лежит этих лошадок списанных. Если найдем ключ, можем проверить.
Ася усмехнулась.
– Ага, а еще зомби бывших работников, и полная «Синяя борода».
– И кентервильское привидение! – подхватил я.
– Точно.
Мы помолчали еще. Ася потупила взгляд, обхватила руками колени.
– Скучно мне, Миша, – тихо сказала она. – Грустно.
Помедлив, я осторожно взял ее за подбородок и приподнял лицо к своему. Она продолжала смотреть вниз. Я придвинулся и позвал:
– Ася…
– Не надо, Миша, – сказала она. – Пожалуйста, не надо.
Я опустил руку. Свидание кончилось.
Рассказывать – так уж все, дорогая комиссия. Если до этого я вел себя, как мне казалось, да и кажется теперь, безупречно – ничем не разозлил и не обидел Асю, был покорным, полностью подчиненным ей зайчиком, не задавал лишних вопросов и старался, по крайней мере старался, быть не очень навязчивым – то в мае я оступился. Ошибся, как у нас говорили, конкретно.
Показали Чехова. Публика, состоявшая из воспитанников других студий, всяких астрономов и математиков, наших родителей и друзей (за меня отдувались вторые), была в восторге. Аплодировали как сумасшедшие, топали и надарили цветов. Может быть, с цветами все подстроил Вадик, потому что досталось даже мне, связка красных тюльпанов с мясистыми листьями бутонов. Я помахал букетом в зал, где сидела и Ася – с блестящими глазами, довольная, показала мне даже, лично мне, палец вверх. Премьеру отмечали в маленькой гримерке, Зинаида Дмитриевна и Назя накрыли то, что называется сладкий стол – печенье, зефир, лимонные дольки в сахаре, пакетики дешевого чая и соков.
Мы ехали домой, Ася хвалила мою работу. Ничего определенного, правда, не говорила, просто называла меня хорошим актером, а Вадика – толковым режиссером, у которого, правда, слишком мало амбиций.
– А у тебя, Миша, много амбиций? – полушутя-полусерьезно спросила она.
– Много, – тихо ответил я.
И вдруг выложил все карты на стол: про то, как я тайком готовлюсь к поступлению в училище, но наше местное театральное – это тьфу, плевок, первый гвоздь в гроб карьеры. Я целился в Москву, я знал, что получится – и про конкурс в триста человек на место я тоже знал, уважаемая комиссия. Но могут ли они делать, что могу я? А главное – не могут ли они жить без этой дощатой занозистой опасной поверхности, которую называют сценой, так же, как не могу без нее жить я?
Ася задумчиво покивала и на удивление согласилась со мной – конечно, надо пробовать, конечно, надо стараться. Она и сама здесь не останется, уедет, куда угодно, только школу закончит. До моих выпускных экзаменов оставался месяц, ей нужно было доучиваться еще год. Мы приехали к Асиному дому, она сама предложила сесть на скамейку и договорить.
И вот тогда мне показалось… Показалось, будто что-то такое в ней поменялось, что она приняла и оценила меня – всего-то и нужно было, что наклеить бороденку и выйти на сцену ушлым учителем словесности с карманными часами в ладошке. Она совсем разболталась, расслабилась, повернулась ко мне боком и легла на колени. Я даже осмелился погладить ее по щекам – она только немножко вздрогнула, но ничего не возразила, продолжила болтать про родителей, про свою подружку Лерочку, про субботний концерт какой-то там ее говнарской группы и про то, как она восхищается артистом Мироновым – опять!
– Знаешь, – сказала она, – я нашла еще один фильм с ним, чуть ли не единственная его драматическая роль. Он там играет зубного врача, а Марина Неелова – знаешь ее? – вот она играет учительницу музыки, в которую он влюблен. И он в этом фильме такой жалкий, неказистый, некрасивый… Похож на обиженного утеночка. Волосы ему, я вычитала, запрещали мыть во время съемок, они там такие жидкие, серые.
Так вот он в эту учительницу влюбляется, придумывает себе чего-то. И приходит к ней домой: «Александра, я люблю вас». Представляешь? Ну и предлагает выйти за него замуж, так, с ходу. А для Александры-Нееловой это последний вариант, ей под тридцать уже, она с мамой живет и долбанутой сестрой. При этом, как потом окажется, любит она другого, того самого приятеля, на именинах у которого они познакомились. И как только тот, Бедхудов, ее поманил снова пальчиком, она и сбежала. Считай, из-под венца сбежала, там такая сцена: она, как ненормальная, собирается, кидает какое-то тряпье в сумку, отпихивает сестру и сбегает. А Фарятьев приходит к ней, жалкий такой, и узнает об этом – и там дальше такой крупный план: у него усталое-усталое лицо, белесые длинные ресницы, он сидит и часто-часто моргает и шепчет: что что-то упустил, что-то сделал неправильно…
А в середине еще он говорит своей этой Александре… Длинный-длинный монолог, надо смотреть, я так не расскажу. Но суть в том, что мы все родились не на этой планете. «Мы инопланетяне, так сказать»… И из-за этого все наши беды, все недопонимания, поэтому мы так мучаем, обижаем друг друга – и нужно только вспомнить, что все мы – братья по несчастью, нужно только представить, что то, что нам кажется важным, может быть вовсе неважно, а то, что кажется второстепенным – главное и есть…
Она замолчала, разглядывая чердачное окно под самой крышей.
Я так и не рассказал, за что мне стыдно. Собственно, поводов было два.
Первый – то, что я пришел к ней тогда. Был уже конец мая, и я прибежал на воскресную репетицию как на остров благодатного спокойствия. Метафора про воздух не выходила у меня из головы, все смешалось: Ася, студия, ребята, песни под гитару у Лумпянского – в противоположность брюзжанию матери, бесконечной зубрежке к экзаменам и толкотне в поисках приличного костюма на выпускной – «субтильный у вас какой мальчик, придется на заказ шить». «Воздуха, воздуха, воздуха, – стучало в голове, когда я несся по ступенькам от собора, разглядывая фигуры курящих на крыльце. – Не хватает воздуха!»
Ася стояла с Катей и Лумпянским у большого окна в коридоре, вместе они изображали что-то к контрольному уроку. Простые трюки вроде памяти физических действий давно кончились, музыкальный раздел отменили из-за болезни Вадика, и теперь младшая группа подплывала к самому сложному – наблюдению, так называется учебный раздел вроде пародии, но без гротеска. Наблюдать предлагалось за всеми: за спящими в душных автобусах старухами, торговцами на рынке, почтительными мусье на остановках и в парках, профессорами из соседнего университета, которые часто читали свои фолианты в скверах, одной рукой оглаживая бороды – почему-то этим филологам прямо-таки полагается носить окладистые сухие бороды. Иногда выбирали и кого-то из группы, чаще всего показывали толстого Максима или раздолбая Широквашина, иногда доставалось и Кате с ее бесконечными прыжками и ужимками. Меня не показывали почти никогда, только если на кухне у Лумпянского в качестве тренировки. Показывали глупо, непохоже.
Я подошел поздороваться, Лумпянский как раз объяснял, что Вадик не любит в такого рода работах: нельзя показывать гардеробщицу, каждый год он смотрит таких этюдов по пять штук и ужасно бесится. Нельзя изображать голливудскую звезду, любую, а собирательный образ – тем более… Вот научитесь, тогда и показывайте. Нельзя еще показывать самого Вадика – скажет, что получилось неталантливо, что, кроме запрокидывания головы и бутылки с колой, ты ничего и не уловил. Тем более нельзя показывать Елену, и уж конечно нельзя делать наблюдение за самим собой.
Ася внимательно слушала, потирая подбородок ладонью, Катя сидела на батарее и оправляла мастерку – как ей только не жарко?
– Кстати говоря, – обратилась Ася к нам с Лумпянским, – мои уехали на неделю в деревню. Приглашаю всех в гости.
– Ууу! – заулюлюкала Катя, вскидывая короткие ручки. – Кутим!
Показалось, что Ася заговорщически подмигнула мне – по крайней мере, она точно смотрела в нашу с Лумпянским сторону. Я решил, что приду назавтра – и ежу понятно, что это приглашение предназначалось мне. После всех наших милований на скамейках («не буду у тебя лежать на коленках, мама увидит»), после ее бесконечных панегириков моему учителю словесности и минутной жалости («бедный мой, бедный» – даже погладила меня по голове) я ни на секунду не сомневался, что прийти мне можно, и там, где никто не увидит… бог знает, что будет там. Я правда не очень задумывался, что мы будем делать, оставшись вдвоем. Решение было принято.
На следующий день я написал ей сдержанное: «привет! дома?» Ася, однако, ничего не ответила. Я посмотрел на время выхода в сеть: пять минут назад – точно дома. С двух часов я сидел одетый, поглядывал на часы – и, признаться, волновался. Конечно, наверное, не стоило приходить к ней без предупреждения, дорогая комиссия, но, во-первых, мне очень хотелось, а во-вторых, я уже настроился, и собрался… И очень хотелось, это главное, да.
Я позвонил ей несколько раз, в трубке – длинные гудки. Послал эсэмэску: «ку-ку!» Ничего, нет ответа. Я проверил еще раз – больше Ася в сети не появлялась. «В конце концов, – подумал я, – даже если ее нет, подожду на скамейке. Сто раз ее ждал, по часу, бывало, ждал – ну и сейчас подожду. Но наверняка она дома. Может, спит?»
Я обулся и вышел. На глаза попался продуктовый, тот, у которого «сменили вывеску», – я подумал, что неприлично приходить с пустыми руками, и купил две плитки «Альпен Гольда» с клубникой. Проходя по Минской улице, там, где мы в апреле прыгали по лужам, я набрал Асю еще раз. Бесполезно, бесполезно.
Домофон заулюлюкал совсем как Катя, когда собиралась «кутить». Может быть, Ася поехала к ней? Я нажал еще раз. Та ли эта квартира? Та – последняя в доме, я знал окна и столько раз видел, как она звонит родителям: «скиньте сумку», «откройте, я ключ забыла». Все-то она теряла, забывала, бросала на полпути. Вот и сейчас, может, забыла про меня?
Дверь открылась, вышел какой-то интеллигент в очочках, с оранжевым шпицем на поводке. «Проходите, пожалуйста», – добродушно позволил он. Я оказался в темной прохладе подъезда.
Асин пятый этаж был огорожен, решетку обвивали искусственные цветы и лианы. Я разглядел ее дверь с золотистым номером и нажал на кнопку звонка. Тишина. Я помялся, спустился на один пролет вниз, посмотрел в окошко. И ничего отсюда не видно, никаких скамеек – только мусорка и новостройки на горизонте.
Я собрался с духом и попробовал еще раз – ну, была не была. И еще раз. И еще разочек посильнее. И длинное нажатие.
Ладно, я звонил ей добрых пятнадцать минут.
Наконец из глубины комнаты послышалось:
– Да сейчас! Сейчас, сейчас же!
Я подождал еще и зачем-то нажал на звонок снова. Послышались быстрые тяжелые шаги, и дверь – сначала деревянную, потом голубую железную на лестнице – открыла Ася. Голова у нее была обмотана полотенцем, из-под серого халата торчали голые ноги.
– Ты? – удивленно спросила она.
– Я! – довольный своей осадой, ответил я.
Ася зачем-то заглянула мне за спину, окинула взглядом лестницу.
– Ты один? А впрочем, давай, проходи.
Мы очутились в маленьком темном коридоре, пахло гречневым супом и кошатиной. Ася закрыла за мной дверь, выставила пару мужских огромных шлепанцев.
– Вот. Разувайся, проходи на кухню… увидишь.
Я тут, с вашего позволения, немножко моюсь, – смущенно добавила она, скрываясь за коричневой дверью ванной, вход в которую был здесь же, в прихожей. «Вот почему это называют предбанником», – отстраненно подумал я.
Квартирка оказалась маленькой, но уютной: проходная комната с разложенным диваном, телевизором и низким журнальным столиком, повсюду расставлены разноперые рамки с фотографиями. Вот Ася грызет ухо плюшевого зайца, вот она с папой, вот с элегантной строгой мамой в костюме джерси. Я прошмыгнул в тесную кухню и осмотрел сверху донизу утыканный магнитами холодильник «Полюс»: какие-то мыши, Сочи, почему-то ночные огни Саратова, джигит пьет вино из кубка, резиновая ветка винограда.
Ася долго не появлялась – выйдя из ванной, она зачем-то заперлась в дальней комнате (я даже слышал скрип щеколды), шумно раскрывала шкафы, включала свои говнарские песни. Наконец, она предстала передо мной в другом, розовом атласном халате с бабочками. Мокрые волосы она распустила по плечам, не расчесываясь, и зачем-то напялила черные капроновые колготки.
– Чаю? – предложила она.
Я заметил, что лицо у нее намазано каким-то оранжевым кремом.
– Давай, – согласился я. – Вот еще. – Я подвинул к ней шоколадки.
Ася почему-то покачала головой. Все было ровно, нормально: мы говорили о студии, Ася жаловалась на школу и какие-то дурные зачеты, все в этих гимназиях не как у людей. Я уже достал ее, наверное, своими причитаниями про Ивана Денисовича и «Тихий Дон», поэтому начал балагурить – ну, и от смущения, конечно. Чужой дом, чужой устав, чужая девушка в розовом скользком халате на поясе, почти «Бриллиантовая рука» – ассоциация, о которой я не преминул ей сообщить. Ася фыркнула и пожала плечами:
– Но ты ведь и вправду сам пришел. Погоди, кстати, мне надо позвонить.
Она опять оставила меня одного. Я допил остывающий чай из прозрачной кружки, дорассматривал магнитики и решил пойти за ней. С Асей мы столкнулись на пороге дальней комнаты, она отступила и сделала приглашающий жест:
– Только у меня там бардак страшный, ничего?
Бардак и вправду был жуткий – и это при том, что, как я потом узнал, Ася имеет привычку просто собирать весь свой хлам в свой огромный угловой шкаф для одежды, запихивать, утрамбовывая ногами. Над компьютерным столом у нее висело три рамки: конечно же, с Андреем Мироновым, который смотрел через плечо в костюме Фигаро, с лидером армянских рокеров бородатым Сержем Танкяном и еще одна – пустая, без стекла, нарочно криво повешенная.
– Я хотела налепить сюда надпись, – пояснила Ася. – «Свято место пустым бывает». Но потом передумала.
Она плюхнулась на диван и предложила смотреть кино. «Давай я покажу тебе “Фарятьева”?» Я понуро согласился – в сущности, мне было все равно, что смотреть, дело было, как догадывается уважаемая комиссия, вовсе не в этом. Ася заварила еще чаю, принесла нам две кружки и какие-то бутерброды. Я напомнил про свои шоколадки – усмехнувшись, она принесла и их. Сама она полулегла на диван, я сел в кресло напротив монитора, и в такой мизансцене мы провели полтора часа.
– Хороший фильм, – наконец сказал я, зажимая паузу пробела, когда по экрану поехали титры. – Жизненный.
Ася не уловила иронии и ничего не ответила, продолжая валяться в той же позе. Стало неловко и боязно. Ася согнула ноги, давая мне больше места, и заложила правую руку под голову – я уловил в ней какой-то призыв, любование собой. В комнате становилось все темнее, солнце почти уже село.
Я тронул ее предплечье, скользнул рукой вверх, по гладкой ткани халата. Ася склонила голову набок и посмотрела на меня… дразняще, вот как она посмотрела на меня. Я погладил острое плечико опущенной руки, провел пальцем по подбородку. И потом, разумеется, я наклонился и поцеловал в губы – сначала сухо, потом, почти насильно приоткрывая ей рот своими губами, взасос, заталкивая внутрь свой мокрый разбухший язык.
И она не сопротивлялась, дорогая приемная комиссия. Она даже отвечала и даже положила ладони мне на лицо, вполне нежно. И когда я придвинулся, и когда я спустился к шее, к ее гладкой шее, пахнущей земляничным гелем для душа, и когда я терзал ее шею губами – она не сопротивлялась. Она тяжело дышала, она охала и постанывала – да, постанывала!
И когда я раздвинул ее ноги в черном капроне, раздавил их своим джинсовым коленом – она ведь не сопротивлялась. Она обхватила мое колено бедрами и стала тереться, и охать, и постанывать еще громче. И она подняла свою ногу вверх, специально подняла, ощупывая – да, встал, конечно, встал – и опустила, привлекая меня к ключицам, к ложбинке груди, ниже…
И, конечно, я натолкнулся на ее халат – гребаный атласный халат, связанный тройным морским узлом в районе пупка. И конечно, я взялся за пояс и даже потянул его, распахивая – потому что это было бы так логично, так естественно, потому что даже через халат я чувствовал ее горячее упругое тело, ее юное тяжелое дыхание, вздымающуюся мягкую грудь…
А потом произошло следующее. Произошло то, что она ударила меня по руке – ощутимо шлепнула раскрытой ладонью. Как таракана шлепнула, брезгливо.
Я вопросительно поднял голову.
– Нет, – сказала она, отпихивая меня коленом – тем коленом, которым всего минуту назад изучала содержимое моих штанов. – Нет.
Я и сам уже тяжело дышал, меня качало мутной волной желания, и я спросил – со смешным придыханием, которое мне потом дорого обойдется:
– Почему? Почему нет?
Ася рассмеялась, как-то очень злобно, поднимаясь с дивана и давая понять, что сеанс окончен. Окончен, и возражения тут не принимаются, как и мои канючащие «пожалуйста», извинения и, как она выразилась, «прочее тупое нытье».
– Твою мать! – вдруг взвизгнула она. – Это тут откуда?
Я повернул голову: покрывало с бежевыми клеточками, выглянувшее из-под него одеяло и наволочки с рисованными куклами, белая простыня – все, все, все было в сгустках жирной коричневой массы. Двумя пальцами Ася подняла покрывало – в щели между спинкой и матрасом валялась обертка из-под клубничного «Альпен Гольда», остатки которого таяли и растекались по ткани.
Ася осмотрела себя в зеркальной дверце шкафа и выругалась: весь зад ее розового халата был перепачкан шоколадом. Та же участь постигла мои джинсы – я с ужасом думал о том, как пойду в них четыре остановки до дома, а главное, что скажет мне мать. Запершись в крохотной ванной, где еще стоял жар после купания, я стыдливо замывал пятна хозяйственным мылом, а потом сушил маленьким дорожным феном, который от щедрот кинула мне раздраженная Ася.
– Давай, – сказала она, – мне убраться нужно. Родители приедут – устроят скандал.
Я досушивал брюки прямо на себе, болтая феном на уровне пояса.
– Так они же нескоро приедут? Через неделю, что-то такое, да?
Ася замялась, оглядывая меня почему-то с презрением. «Запомнил, да?» – читалось в ее взгляде. Запомнил, запомнил.
– Изменились планы. Давай, а то и тебе достанется.
Уже натягивая кеды, я вдруг увидел в прихожей знакомую книжку пьесок, про «лабораторию юного артиста».
– А это у тебя откуда?
– Лумпянский дал почитать, – пожала плечами Ася.
– У тебя тут был Лумпянский? – удивленно переспросил я. Мне казалось, что я служил главным и единственным посредником их общения.
– На зимних каникулах еще забегал, с Катей. А ты думаешь, что один такой благородный? Все, давай, сейчас присохнет дерьмо это. Я напишу завтра, о’кей?
Я вышел на лестницу, сверху с сухим щелчком зажглась тусклая лампочка – реагируют на движение. Стараясь не думать ни о чем, кроме своих брюк, я спустился на первый этаж и вышел во двор. К подъезду неспешно подходил все тот же интеллигент в круглых очочках, держа шпица своего под мышкой.
– Вот, – показал он на собаку, – устал на полпути.
Старенький он у нас уже, капризничает. Добрый вечер.
Я кивнул ему и свернул по направлению к Минской. Ногам было холодно, я надеялся только, что нигде не осталось коричневых пятен «Альпен Гольда»… Почему она меня так резко отбрила? Что я сделал не так? Чего испугалась? Кого?
Уже подходя к злосчастному продуктовому, я вдруг понял: книжку с пьесами Оля и Глеб подарили Лумпянскому на именины. Всего месяц тому назад.
Признаюсь: я начинал паниковать. Двадцать пятого мая наши занятия традиционного сворачивали, отпуская всех воспитанников Дворца на летние каникулы. После этого меня ждал ад бесконечных экзаменов, бестолковый выпускной и затем новые экзамены, там и сям. За это время Ася, конечно, успеет бесконечно отдалиться от меня, позабыть и даже – я думал с ужасом – завести кого-нибудь нового.
В конце мая Лумпянский вдруг заявил, что собирается ехать в Москву. «Что в Москве?» – флегматично переспросил я. Отношения наши с Лумпянским не испортились, но зависли в неопределенности. Поначалу я, конечно, хотел расспросить его про книжку – но повод был совсем ничтожный и быстро затерся, а Лумпянский так много теперь гулял, как говорили гопники, «лазил», с Юлей, что все мои сомнения отпали сами собой. Юля мне нравилась. Она уютно вписывалась в нашу компанию, постоянно приносила Лумпянскому еду, не возражала ни против матерных песен под гитару, ни против бесконечной игры в петанк.
Так вот, оказалось, что в Москву Лумпянский собрался на концерт – причем концерт армянской рокерской группы. «Они не играли уже лет десять вместе, – пояснил Максик. – Это историческое событие, нельзя пропустить. Хоть я и не очень большой фанат».
– Я знаю, кто большой фанат, – мрачно хмыкнул я, думая об Асе. – А ты, Юля, – она торчала перед телевизором, – не поедешь с ним?
– Не-а, – отозвалась Юля. – Я такое не слушаю даже.
– А я знаю, кто слушает, – повторил я, складывая руки на груди.
– Кстати, – оживился Лумпянский. – Ася тут собралась с нами ехать. Вы же там – как? – Он сделал значительную паузу. – Вместе?
– Вместе, – кивнул я. – Когда кино смотрим – вместе. А потом – пес его знает…
И конечно же, я напросился ехать с Лумпянским. Это мой стыд номер два.
Если бы Ася только знала, чего мне стоила эта поездка! Сам концерт – еще куда ни шло. Половину денег на билеты одолжил Лумпянский, он же и привез их из кассы «Олимпийского» через каких-то столичных знакомых. На дорогу пришлось клянчить у матери: я убеждал ее, что можно отказаться от выпускного, куда обязательно нужно было скинуть десять-пятнадцать тысяч, громадную сумму. «Зачем мне эта попойка? – убедительно, как мне казалось, представлял дело я. – Лучше ведь посмотреть Москву, послушать музыку». «Как будто там попойки не будет, – орала мать. – Что ты выдумал? Какие концерты? Тебе надо сидеть и готовиться к экзаменам, сидеть и готовиться! Ты в армию захотел?»
В итоге денег дал отец – просто молча пришел и выложил на стол. Может быть, что-то понял, а может, решил таким образом помириться. В любом случае хорошо.
В день отъезда встретились у входа на вокзал: высокий жизнерадостный Лумпянский с рюкзаком и гитарой за плечами – я даже не сомневался, что он ее возьмет; Ася в неизменных алых кроссовках, голубых джинсах и фанатской футболке с кровавыми разводами. На спине красовался армянский фронтмен, нахмурившись и открывая черный рот, – в страшном сне не приснится. С ними стояли родители Аси, отец, приземистый раскачанный дядька с бородкой, курил. Завидев меня, он наклонился к ее маме и громко прошептал: «Гляди, на каких корнях пришел».
Я подумал, что концерт предстоит жесткий, что мои беговые кроссовки будут безнадежно испорчены, а кедам настанет хана еще в поезде. Поэтому одолжил у Глеба крепкие кожаные берцы на шнуровке – платформа прибавляла мне пару сантиметров роста, тоже плюс. Ася посмотрела на мои ноги и прыснула, Лумпянский улыбнулся:
– А пакет тебе зачем?
– В пакете еда, – мрачно ответил я.
Там и правда лежали две бутылки газировки, один бичпакет, бутерброды и почему-то банка майонеза, которую мать всучила мне с собой.
Объявили отправление, мы засунулись в вагон. Я мысленно проклял Лумпянского за то, что выбрал душный вонючий плацкарт вместо быстрого автобуса – но делать было нечего. Ждали еще одну девочку, какую-то Нику, дальнюю знакомую Лумпянского, которая тоже ехала на концерт, но тусоваться там собиралась со своими друзьями. Я застелил свою верхнюю полку, разулся – Ася брезгливо скорчилась, увидев нутро моих шнурованных «гадов», – забрался, опираясь носками о стол, и лег, разглядывая низенький свод пластикового полотка. Ася спорила с Лумпянским о том, почему двухлитровая бутылка минералки не может стоять ровно: это стол в поезде кривой или тара «Липецкой»? Выяснилось, что виновата бутылка, «баклажка», как говорят у нас. Поезд дернулся, на сиденье рядом с Асей плюхнулась раскрасневшаяся полная девочка с растрепанными кудрями. Она тяжело дышала и тащила с собой целый чемодан – это и оказалась неизвестная Ника.
Ночью я проснулся от внезапной тишины – какой-то городок, длинная остановка. Светила жидкая луна и тревожные белые фонари. В их свете Ася, уткнувшаяся носом в наволочку, казалась совсем маленькой, беззащитной, безмятежной.
Я рассматривал ее долго, задумавшись обо всем, что случилось за год. Туда-сюда сновали проводницы, кто-то затаскивал чемоданы, шуршал пакетами с бельем, вскидывал накрахмаленные простыни в проходе, как флаг убитого корабля. Какая-то сердобольная бабка, проходя мимо Аси, поправила ей скатившееся было на пол одеяло – и Ася скинула его снова, от жары. Мир так беспокоился об Асе, так кудахтал и крутился вокруг нее, наворачивая свою заботу, а она была ей совсем не нужна, совсем. Так же, как и я со своими советами, цветами, комплиментами, дразнилками и подбадриваниями. Я был не нужен Асе, как ее любимый доктор Фарятьев своей Александре, и так же глупо хлопал белесыми ресницами, не в силах этого понять. И так же выводил из себя, когда крутился рядом, все время подтыкая ненужное одеяло, которое она все равно скинет. Она была моим воздухом. А ей легче всего дышалось в одиночку.
Армянские говнари были выше всяких похвал – и даже я, не знающий ни одной песни, подпрыгивал и лез в бессмысленные «моши», что-то типа драки в танцевальном партере. Мы стояли достаточно далеко, но я все еще видел фронтмена с бородкой, смешно воздевающего руки Господу. Ася – и подавно, Лумпянский пропихнул ее к самому ограждению, откуда она бесновалась, орала и прыгала на волне общего экстаза. Я никогда не видел ее в таком состоянии, ни до, ни после – зрелище ужасное.
Мы выбежали из зала – вернее, нет, оголтелая толпа вынесла нас через пожарный выход, – мокрыми до нитки, охрипшими и не чувствующими ног. Ася и Лумпянский продолжали орать песни и бесноваться – как и все кругом. Они фотографировали друг друга на Асину серебристую мыльницу, скакали и допевали обрывки песен. «Миша, скажи, что крутой был концерт! Ну, скажи!» «Крутой», – спокойно соглашался я. Ася цокала языком и брезгливо отворачивалась. Я «портил ей веселье своей кислой рожей», вот так.
Ночевали на вокзале, спали сидя. Вернее, это Лумпянский дрых без задних ног, отвоевав скамейку у какого-то бомжа. Дремала Ася, положив голову на локти, а локти – на стальные перила сидений. Я же старался не спать, охраняя ее, – мало ли что может случиться. В качестве наблюдательного пункта я выбрал стулья кафетерия напротив, что-то там с картошкой. Лумпянского пару раз толкнули патрульные, у меня и вовсе проверяли документы как минимум пять раз за ночь. Но Асю никто не трогал.
Утром мы поехали гулять на вэдээнха, бродить между павильонами и фотографироваться с фонтаном из золота. Вернее, это Лумпянский с Асей фотографировались, а я упрямо отказывался и предлагал только «щелкнуть» их вдвоем. Ася купила лакированную матрешку, не обращая внимания на мой сарказм, и потащила нас в фастфудную забегаловку. Там Лумпянский рисовал что-то на салфетках и пытался растормошить меня: «Джонатан, ты чего? Болит, что ли, что-то?» «Болит», – многозначительно отвечал я, косясь на Асю. Она это замечала, закатывала глаза и начинала атаковать меня уже открыто: «Зачем было вообще ехать сюда? Ты даже это не слушаешь!» И контрольный: «Майонезную банку-то выкинул уже?»
Обратный поезд уходил в два часа. По ошибке – по Асиной ошибке! – мы поехали по кольцу в обратную сторону и бежали к своему вагону со всех ног.
У Аси упала ее клетчатая рубашка, я вернулся и подобрал, рискуя не втиснуться даже в последний вагон. Но мы все-таки забрались – причем забрались, когда поезд уже тронулся и проводница испуганно махала руками: «Скорее! Скорее!»
Нам предстояло катиться в сидячем поезде целых восемь часов. После всех наших пикирований Ася демонстративно села с Лумпянским – как я ни рассчитывал на ее благодушие и внезапное сонное примирение. Ко мне пересела толстая Ника и предложила поиграть в дорожные нарды. Делать было нечего – я согласился. Ася с Лумпянским уже вовсю резались в карты, и Максик то вскрикивал: «Да как так! Я еще в жизни никого не обыгрывал, а тебя уже в пятый раз. Ты специально поддаешься, да?» У-у-у, Максик. Она всегда все делает специально, уж в этом ты не сомневайся.
Ника перехватила мой ненавидящий собачий взгляд, кинула кубик.
– Ты очень ее любишь? – вдруг тихо спросила она.
Я растерянно пожал плечами.
А потом случилось вот что – а потом Ася и вовсе перестала мне отвечать, удалила из сетей, не приходила на петанк. Я уже не гадал, что случилось, было не до того. Завертелись мои экзамены, по математике я еле-еле наскреб проходных баллов, на литературе кое-как списал в туалете, биологию полностью (и сознательно) провалил, от обществознания отделался задней левой. На выпускной мать все же погнала меня ссаной тряпкой – если под ссаной тряпкой иметь в виду мой убогий фрачный костюм, широковатый в плечах и бедрах. Мешок, в общем. Синий такой мешок с полосатым галстуком.
Я безбожно напился, пытался танцевать брейк-данс и даже, кажется, разбил зеркало в туалете. Ну, хорошо, не разбил, но трещину сделал знатную, вмазав по нему локтем, – совершенно, впрочем, случайно.
В июле мне стала написывать Катя – не та, сумасшедшая Асина Катя, а смелая девочка с колготками. Катя оказалась хорошей девочкой, понятной и очень неглупой. У нее были бежевые, именно бежевые волосы в аккуратном колоске, она носила очки в золотистой оправе, как у Кароли, и пышные юбки-пачки. Катя занималась народными танцами, показывала мне фотографии с выступлений в красных кушаках и вышиванках. В гриме она выглядела здорово, колоритно, даже сексуально, несмотря на платье бабы на чайнике. В жизни – немножко чопорно, как отличница. Но все равно Катя была хорошей девочкой.
Мы гуляли, теперь уже вокруг моего дома, куда Катя безропотно приезжала из другого района. Она любила целоваться, очень любила – и я не отказывался, хотя ее тонкие губы только смешно щипали мои. Мы говорили о британской музыке, и Катя с трогательной внимательностью слушала все, что я ей присылал, а потом давала краткие, очень толковые резюме. И фильмы она смотрела, все, что я советовал. Хвалила.
На правах моей девушки она стала приходить на Адмиралтейскую, смотреть, как мы играем в петанк. К ней привык Широквашин, часто запевал дуэтом дурацкие песни Чигирев, ничего против не имели и Юля с Лумпянским.
В самый неподходящий момент туда, конечно же, заявилась Ася. В разгар июля, под ручку со своим любимым сумасшедшим Катосом, которая сменила фетровую шляпу на такую же из соломы. Ася сильно загорела, на плечах белели следы лямочек купальника. Волосы ее выцвели до золотисто-рыжего цвета, совсем исчезли белые полоски и лохматая челка. Она пришла в неизменной красной майке – только уже с красным лифчиком – и мешковатых драных джинсах, словно бы с чужого плеча, то есть зада. Они с Катосом носили одни солнечные очки на двоих и по очереди были похожи на ленивую гигантскую стрекозу.
– Привет, бездельники! – крикнула Катос.
Лумпянский приветливо помахал, Чигирев и Широквашин скорчили недовольные гримасы. Ася и Катос уселись на огромную тумбу, под самый памятник петровскому якорю. Мы продолжали играть – но получалось у меня хуже обычного, и все деликатно молчали об этом. Моя Катя тщательно держала лицо: я подошел к ним в перерыве и услышал, как она громко-прегромко рассказывает Юле:
– И вот стоим мы там с Мишей, целуемся…
Ася криво усмехнулась уголочком полного рта. Я, быть может, дурак, но сразу понял, что в этой насмешке не было ни ревности, ни злобы – ни капельки.
Довольно скоро Ася с Катосом ушли, прихватив с собой серебристую мыльницу, которой снимали нашу игру. Я пошел провожать свою Катю, она натужно что-то щебетала, пытаясь скрыть собственную грусть. Хорошая девочка, умная девочка, она сразу все поняла. Я угрюмо молчал в автобусе, молчал и когда мы вышли в ее квартале.
– Ну пока, Кать, – сказал я у подъезда, помахав ладошкой.
– Что ты сказал? – переспросила она.
Я осекся – неужто назвал ее Асиным именем? Не могло такого быть, в ушах еще звучало последнее «ть».
– Я ненавижу, когда так говорят, – почти заорала Катя. – Это вообще не смешная шутка, и оставь такой туалетный юмор при себе. – Лицо у нее раскраснелось, на глазах выступили злые слезы. – Себе оставь… или своей Мироновой! – Она выплюнула последние слова, вошла в подъезд и с грохотом закрыла железную дверь.
– Пока, Кать, – пробормотал я. – Пока, Кать… Пока, Кать…
Наконец до меня дошло – и я расхохотался громко, на весь двор, напугав соседскую старушку с клюкой. Пока, Кать, присядь покакать. Хорошая, умная девочка, нашла хороший повод послать меня к черту. И поделом.
В августе я все узнал, узнал от дурной взбаламученной Кати. Она пришла на петанк уже одна, без Аси, вилась вокруг Чигирева и строила глазки Широквашину, снимая широкие стрекозьи очки. Назад мы шли вдвоем, Катя сказала, что ей нужно в мою сторону – к какой-то школьной подружке, помогать со шпаргалками на вступительный. Решили пройти с правого берега на левый пешком – осенью, в самом начале, мы постоянно так делали, собирая огромную компанию отчаянных. До конца доходили не все: кто-то все же ловил автобус на ближайшей остановке, какие-то парочки откалывались по пути и сворачивали в ближайший парк, кто-то заходил погреться в кафе, да так и не выходил оттуда, отпуская гуляющих с миром.
Так я впервые увидел Асю. Случился какой-то затор, автобусы не ходили, и мы шли пешком, ничуть, впрочем, не унывая. Лумпянский орал песни, Чигирев уже щипал свою Леру, Юля изображала лисичку, смешно фыркая. А на Манежной стояла худая сутулая Ася в бежевом плащике, стояла, нахохлившись, и ловила такси. Я запомнил ее дымчатую грустную фигурку, запомнил и поразился какой-то беззащитной силе… Может, тогда все и началось?
– Миша, – явно что-то задумав, спросила Катя, когда мы подошли к мосту, – а, Миша! Дай мне, пожалуйста, сигарету.
Я покорно вынул из кармана пачку «Бонда» и протянул ей. Она разочарованно закурила. Я рассказывал про туры на экзамене, Катя кивала и старалась запомнить – на будущий год она тоже собиралась в театральное, учиться на актрису или режиссера. «И никем, кроме этого, – вздыхала Катя, – я себя не вижу». «Понимаю, Катос», – с усмешкой отзывался я.
Потом Катя попросила у меня денег – и я дал ей последний полтинник. Потом – купить ей булку, и я купил, разменяв мелочь. Она разочарованно вздохнула и остаток пути давилась сухим слоеным тестом. Мы почти уже подошли к Минской улице, дальше ей нужно было идти налево, а мне – направо, домой.
– Миша, – уже отчаянно прошептала Катя, сдерживая смех, – дай мне миллион долларов?
Я лениво ухмыльнулся, придумывая ответ:
– У меня нет…
Но Катя тут же перебила меня, изобразив, что томно задыхается:
– Хых, пых, пых… Почему нет?
И тут же заржала, как лошадь.
– Почему нет, почему нет, почему нет?
– Что это еще такое, Катя? – переспросил я. – Что это?
– Это я тебя, Мишенька, пародирую, – кривляясь, ответила Катя. – Репетирую свое наблюдение на будущий год, смекаешь? Этюд будет называться «Как Мишутевский к Асеньке приставал».
Мишутевским меня называют часто, я привык. Но так издевательски – еще никогда.
– Ты откуда это знаешь, колобок?
– Знаю, – кивнула Катя. – Я все знаю. И как ты ее слюнявил на дне рождения Лумпянского, и как мозги компостировал после. И как приперся к ней с дешевой шоколадкой и начал вдруг приставать ни с того ни сего. И как ныл ей и пытался облапать – озабоченный ты мандец, Мишутевский! И как зазывал домой, «а у меня дома мя-я-ясо в горшочках», – она противно скорчилась, изображая сюсюканье. – Мясо! В горшочках! Тут кого угодно стошнит, Мишутевский.
Я не помнил про мясо. И про то, как ныл, тоже. В ушах у меня стоял нервный звон, я пытался хоть что-нибудь сообразить.
– Она тебя за глаза называет гусем. И гномом еще. Пойми, пойми и отстань от нее. Ты видел себя? Не езди за ней и не ходи больше. У нее вообще другой, ты только все портишь. – Катя победно развернулась и собралась уходить.
– Подожди. – Я тронул ее за локоть. – А кто это… другой? Я его знаю?
Катя посмотрела с брезгливой жалостью, как на паука, которого вот-вот раздавит.
– Ты его знаешь, Мишутевский.
Меня вдруг осенило.
– Это Лумпянский, да? – Я сжал Катино предплечье. – Лумпянский?
– Отвали! – Она сбросила мою руку сильным движением. – Слушай, Миша, не надо мешать им, ладно?
Но отвалить я не смог. И не мешать – тоже. Во мне проснулась жажда мщения.
От Минской улицы до Асиного дома – одна остановка. От Минской улицы до моего – три. Выбор, как говорят в рекламе, очевиден.
Я пришел к ней во двор, на красные петунии, под раскидистые платаны, и что там еще у них растет. Мне, признаться, было не до платанов, меня трясло от злости. Гусь? Гном? Пытался облапать? Слюнявил? Приставал?
И когда у них все началось с Лумпянским? После поездки? Или даже раньше?
Дурак, дурак и кретин!
Я нашарил взглядом ее окна – самое правое, окно ее комнаты, горело желтым светом. Вот и замечательно. Где-то играл кларнет, простейшие гаммы. Ничего, он мне не помешает.
– Ася! – заорал я, приставив руки рупором ко рту.
Совсем как зазноба на старой аватарке. – Ася! Ася Миронова!
Никто не отвечал, кларнетист продолжал кататься туда-сюда по нотному стану.
– Ася! Отзовись ты, слышишь! Ася-я-я! – Я даже назвал ее настоящую фамилию, из одних глухих и шипящих. – Асенька-а-а-а!
– Чего ты тут разорался? – вдруг послышалось сзади. От неожиданности я подпрыгнул и развернулся. Позади меня стояла Ася и в недоумении рассматривала мою глупую физиономию.
При виде нее, как всегда, моя решимость куда-то испарилась. Она была одета в полупрозрачную кофту с красными цветами и длинным вырезом, с декольте, как говорят дамы постарше. Я рассматривал белые полоски на ее плечах и груди, потемневшие длинные руки, совсем короткие шорты, напряженный, какой-то повзрослевший взгляд. Она была совсем не накрашена, скулы блестели от пота, губы совсем голые и сухие.
– Я тебя ищу, – со всем возможным спокойствием ответил я. – Надо поговорить.
Ася пожала плечами – хорошо, мол, поговорим. Почему-то озираясь по сторонам, как будто прятала серийного убийцу, она завела меня за соседний дом, точно такой же, как ее собственный; они торчали из-под земли, как ряд костяшек домино. Мы сели на скамейку.
– Слушаю, – холодно сказала Ася.
Я выдохнул. Что мне сделать? Что спросить? Я шел сюда в надежде оттаскать ее за волосы, накричать, назвать шлюхой – или хотя бы узнать: почему Лумпянский? Чем его карлсоничья фигура лучше моей собственной? Чем он талантливее? В чем умнее? Неужели дело только в высоком росте – ну так ведь не может быть, Ася? Или в том, что у него полно девчонок, кроме тебя, и что он разобьет тебе сердце? В этом дело? В смазливой роже и квартире на берегу цветущего водохранилища?
Но вслух я сказал вот что:
– Я люблю тебя, Ася. И ты это знаешь.
Она вздохнула – раздраженно и виновато, опустив взгляд на свои высокие безвкусные босоножки, из которых смешно торчали большие пальцы ног.
– А я не люблю тебя, Миша. И ты это знаешь тоже.
Не знал, дорогая Ася, оказывается, не знал. Иначе с чего бы у меня так ухнуло, с мерзким тошнотворным свистом провалилось куда-то в желудок сердце? Предательски задрожали губы, захотелось что-нибудь тревожно помять в руках – например, твою наглую сучью морду. Или морду Лумпянского. Я не знал этого, Ася, хотя думал, что знаю.
– И что же, – противно сморщившись (держись, Михаил, ты великий актер), – ты теперь будешь миловаться, «лизаться», как ты изволила выразиться, с Лумпянским, да?
– Не твое это дело. – Ася помотала головой.
– А почему, – я уже еле сдерживался, – почему бы не сказать мне раньше, что это не мое дело, а? Зачем я приезжал к тебе, зачем отдавал свою куртку и потом валялся с ангиной, зачем дарил цветочки вместо завтрака, зачем ездил на твою гребаную говнарскую группу, зачем засылал тебе каждый день свои записки и песенки?..
– Я не знаю, зачем ты посылал мне песенки, – перебила Ася. – У меня даже наушников дома нет. Не слушала я твоих британцев, уж прости великодушно.
«Прости великодушно» – это у нее любимое. А еще «жесть». Вот это была «жесть».
Я вскочил со скамейки и встал прямо перед ней.
– Зачем было приглашать меня к себе? Чтобы отшить потом? Отлупить по рукам, как вора? Посмеяться со своей жирной пингвинихой Катей?
– Ты пафос-то свой актерский поумерь. – Ася сморщилась и отвернула лицо. – И отойди от меня. Я тебя тогда не звала, – тихо добавила она, когда я снова сел на скамейку. – Точнее, я звала, но не тебя. А кого звала – не пришел, понятно?
– Это Лумпянский…
– Тише, не ори ты!
– Это Лумпянский, – я перешел на крикливый шепот, – тогда не пришел, да? Или пришел все-таки? После меня, да?
– Какая разница, Миша, – начинала злиться Ася. – Какая разница? Я тебе ничего не обещала, я сразу сказала, что ты мне не нужен – еще тогда зимой, в парке. И если ты этого не понимал, значит, не хотел понимать, ясно? А это уже не моя проблема, мальчишечка. – Она выпрямила одну ногу, рассматривая ее, как заправская сучка, тоже актерствуя, хоть и сама того не понимала. Глупая, злая, жестокая девка.
– Ясно, – ответил я. – Кстати говоря, можешь записать мое колено в список своих любовников. Если он еще не переполнен, конечно.
– Пошел ты к черту! – завизжала Ася. – Ты просто сраный гусь, ты посмотри на себя – ты ходишь, отклячив жопу, чтобы выше ростом казаться? Носишь эти бархатные панталоны, довольно улыбаешься своей кривой рожей и чего-то еще воображаешь… Что ты там думал, – с мерзким хохотом распалялась она. – На что ты надеялся, а? Ты гусь, ты гном, ты бездарная лохмотня и позор профессии! И я еще тебя жалела! И я еще просила Катю поговорить с тобой помягче – с тобой-то…
Не дослушав поток ее ругани, я встал, выпрямляясь во весь неказистый свой рост.
– А все ж таки я тебе нравлюсь, – и круто повернулся к дому.
В самом конце двора я все-таки не выдержал и обернулся на оставленную скамейку. Ася еще сидела там и тряслась от беззвучного смеха, гремела вся, от увесистых круглых сережек до браслетов на загорелых запястьях; хохотала, запрокинув ноги в серебристых босоножках на убогой плетеной платформе, обнажая всему миру свой мокрый лифчик и пошлую грудь в вырезе прозрачной кофты, потрясывая своими плотными толстыми ляжками, которые перетянула короткими шортами, словно кусок дешевой колбасы.
Ржала, как заправская шлюха.
Или рыдала, как она же.
Я отвернулся и пошел домой.
Уважаемая приемная комиссия! Дорогой Олег Палыч Табаков собственной персоной! Меня зовут Михаил Тимушевский. От роду мне почти восемнадцать лет – остался какой-нибудь месяц. Я – артист божьей милостью и собственною волей.
Сейчас я войду в эту дверь и буду читать басню, стоя на сноуборде без сноуборда, открывая свой кривой птичий рот навстречу ледяному ветру. Мне будет наметать в самое горло, я буду кашлять и задыхаться – вполне достоверно, – буду балансировать руками и орать, перекрикивая буран. Еще я буду петь песню, любую, какую попросите, на сноуборде или без. И читать стихотворение про любовь, которая еще быть может – а может, и не будет, ну зачем.
Действительно, зачем, уважаемая комиссия? Зачем все это было нужно?
Подумайте пока над этим вопросом, а мне надо идти. Меня – друга Джонатана, Михаила Геннадьевича Тимушевского, Мишутевского, Шимутанского – зовут в репетиционный зал, выкрикивая все имена по очереди. И я должен подняться, дернуть ручку и войти.
Стоять на сноуборде без сноуборда, орать беззвучную песню, признаваться в никому не нужной любви.
Мне, дорогой Олег Палыч, не привыкать.