Журнал «Юность» №10/2020 — страница 12 из 12


Писатель, литературовед, критик. Лауреат премии «Русский Букер». Заместитель главного редактора журнала «Новый мир».

Самая безжалостная книга о послевоенном детстве

«В ожидании козы» Евгения Дубровина («Речь», 2015)


Евгений Дубровин был, по советским меркам, весьма успешным писателем-сатириком. В течение тридцати лет литературной карьеры он регулярно публиковал книги, его издавали где-то в социалистическом зарубежье и порой даже по его произведениям снимали фильмы. Из Воронежа он выбрался в Москву и в середине семидесятых стал – и десять лет прослужил – главным редактором главного советского юмористического журнала «Крокодил». Однако умер от сердечного кризиса в 1986 году, не дотянув до круглых пятидесяти лет, по слухам, затравленный доносами своих заместителей. Сегодня сведения о нем, которые можно найти в Сети, – короткая статья в «Википедии» и несколько аннотаций его книг, и в целом Дубровин проходит по разряду «забытые имена». Однако тексты оцифрованные есть. Трудно судить, насколько еще живы его юмористические вещи – тут дело вкуса, но вообще-то, за исключением самых вершин, юмор, тем более сатира, довольно скоро перестают вызывать отклик. Что касается «серьезных» вещей Дубровина – есть и такие, – они как раз не лишены художественного качества, сообщения, особости, за ними ощущается травма. Однако как-то выделиться с ними на фоне других «серьезных» писателей Дубровину не удалось, так его и числили сатириком. И, в общем, он мог бы послужить очередным из бесконечного ряда примером неизбывной тщеты человеческого бытия, которую литературные занятия чаще всего особенно выразительно оттеняют.

Если бы еще в самом начале своей писательской траектории Дубровин не написал повесть для юношества о послевоенном детстве с ярким названием «В ожидании козы». Незамеченный шедевр русской поствоенной литературы.

В этой книге много удивительного. Прежде всего, как она вообще появилась на свет. В воронежском Центрально-черноземном книжном издательстве книга подписана в печать 11 июня 1968 года. В ночь с 20 на 21 августа войска стран Варшавского договора входят в Чехословакию. После чего идеологические и цензурные гайки (к тому времени и так уже туго наживленные) в СССР затягиваются окончательно. Так что повесть можно считать едва ли не последней «неформатной» книгой, проскользнувшей даже не в оттепель, а в тень ее, в последний ее след.

Скорее всего, не вышла бы она и на Западе, в тамиздате. Во-первых, Дубровину, «одобренному» советскому литератору из Воронежа, нащупывающему свое место в принятой системе, вряд ли пришло бы в голову текст на Запад передать – эта идея должна была его, скорее, пугать возможными последствиями. Во-вторых, это совершенно не диссидентское произведение, в нем нет того, что тогда откровенно запрещалось и преследовалось, нет запрещенных тем, пафоса раскрытия спрятанной правды, социальной и уж тем более политической критики. Нет и войны, увиденной как-то необычно, не так, как принято. Дубровин просто пишет о послевоенных подростках, вероятнее всего – о себе.

Почему же тогда мы сейчас рассуждаем о повести в таком странном для детской, юношеской литературы контексте?

«В ожидании козы» начинается как обычная – причем весьма хорошая – подростковая проза. Дубровин умеет работать с повествовательной интонацией, движением событий, которые зацепляли нужную ему аудиторию (во всяком случае, в поколении автора этих строк, а оно как раз и попадает по времени). И остается до конца все той же прозой для юношества – и в этом ее большое достоинство. Трудно сказать, отдает ли и сам Дубровин себе полный отчет в том, что он пишет. Но с какого-то момента – очень быстро – текст вдруг начинает как-то уж слишком резко расходиться с принятыми представлениями о том, какой должна быть эта литература, что именно в ней может содержаться, что не может, расходиться с «веселым» названием, шрифтом и манерой иллюстраций (хороших) первого издания. При этом правильная жанровая интонация, манера подачи – все сохраняется. Действуют подростки. Есть их ежедневные приключения, взаимоотношение с взрослым миром, первая любовь… Недаром и сегодня можно найти в интернете читательские рецензии о том, что в книге рассказано о «забавных происшествиях».

Ну, может, и так. Но это очень своеобразные забавы.

В этой книге, повторюсь, войны нет. Вроде бы. На самом деле она там везде. И даже не в виде разнообразных взрывчатых предметов, которые дети повсюду выкапывают. Война – сама как бомба, вброшенная в центр всей этой истории, рванувшая – и создавшая поле невероятной отталкивающей силы, где люди просто не способны соединиться, удержаться рядом, их отрывает друг от друга – и еще разрывает внутри. Уже это – против советского (а то и русского гуманистического) канона, в нем войне положено «своих», напротив, собирать вместе, сплачивать. Вроде бы возвращение домой считавшегося погибшим на войне отца должно принести радость – а порождает ненависть [это не настоящая ненависть, от которой дети сумели бы избавиться (ну как в кино), разобравшись, что для нее нет причин, – это кричит о себе почти непреодолимая сила разъединения, отъединения]. И появление забавного брата матери, произносящего слова наоборот… Но спойлерить не стоит. В конце концов, эти обзоры пишутся, чтобы привлечь читателя к книге, а не пересказывать ее.

Мне легко представить себе советского редактора, у которого глаза лезут на лоб при чтении этой повести. В сущности, то же происходит и с читателем, более или менее знакомым даже с лучшей отечественной литературой этого периода. Где доброе, светлое начало? Где правильное руководство, помощь комсомола, исправление от плохого к хорошему? Где, в конце концов, нормальные дети? Тут все какие-то ожесточенные бандиты. И мир без надежды, перемещения из одного голодного поселения в другое, которое еще хуже, и людям приходится есть вообще все, что съедобно и удается добыть. Да нет здесь нормальных в таком представлении детей.

Нормальные дети тут собираются в шайки, живут возле минного поля и не чураются жестокости (но это тоже не настоящая жестокость, вернее, она не их, это точно не книга о том, каким жестоким может быть детство). А всякая коммуникация со взрослым миром просто разорвана.

Не знаю, почему редактор в Воронеже не задал всех этих вопросов. Хочется верить, что у него просто было чутье на настоящее.

А Дубровин проходит по очень тонкой грани. В повести есть очень тяжелые, страшные моменты. Но Дубровин совершенно лишен тяги к живописанию ужасного. Он не имеет намерения напугать своего читателя, приобщить его к мрачным сторонам жизни. Он удивительным образом вообще никого не осуждает. В конце концов, он просто рассказывает историю – ту, которую знает сам. Это главная история его жизни и, как получилось, вообще одна из самых главных написанных историй послевоенных лет. И она не о том, как все распадалось. Скорее, о том, что для выживания, физического и нравственного, необходимо было найти в себе – не в понятиях, а на уровне ощущения, переживания, – хотя бы желание эту силу распада преодолеть. Впрочем, и тут не было гарантий.

Несмотря на провинциальное происхождение книги, «В ожидании козы» в свое время неплохо распространилась по стране. Ее, как обнаружилось, читали многие, кому сейчас перевалило за пятьдесят. Но затем – увы – книга была действительно напрочь забыта. Только в 2010-х ее прочитал один из основателей издательства «Речь» и затем дал сетевое интервью, где, не сомневаясь, назвал ее шедевром. Из этого интервью узнал о книге и я, и это стало одним из самых потрясающих литературных открытий многих лет. В 2015 году вышло переиздание – конечно, с новым оформлением. «Речь» фокусируется на детской литературе. В поле зрения «взрослого» литературоведения повесть «В ожидании козы» по-прежнему не попадает.

У моей заметки есть особенность: рассказывая о повести, я все время отсылаюсь к советским реалиям, к тому, как книга воспринималась тогда. Ну или как она и сейчас читается человеком, имеющим советский идеологический и культурный опыт. И это настораживает. А читатель, не имеющий этого опыта? Теперь таковых уже большинство. Советские реалии, да и война, и послевоенье – все естественным путем удаляется, даже несмотря на усилия сохранять это в сознании постоянно живым, ранящим, в область исторического (хуже, если – мифического). Будет ли повесть производить такое же впечатление на того, у кого не будет представления, какой небывалой, почти невероятной она должна была казаться в свое время? Выбралась ли она из этого времени?

Жизнь, смерть, надежда, отчаяние – вещи сложные как раз потому, что простые. Написать о них просто, без рассуждений, оставаясь в пределах чистой повествовательности, как того требует адресация к юному читателю – но ничего не теряя, не упрощая, – очень трудная задача. Трудная настолько, что она даже не столько берется трудом, сколько дается удачей. Это, скорее, предназначение – что особенно заметно, когда речь об авторе, в сущности, одной книги. И такие книги во времени не увязают. Во всяком случае, не должны.

ЗОИЛ

Василий Авченко

Родился в 1980 году в Иркутской области, вырос и живет во Владивостоке. Окончил журфак ДВГУ. Автор документального романа «Правый руль», беллетризованной энциклопедии-путеводителя «Глобус Владивостока», фантастической киноповести «Владивосток-3000» (в соавторстве с Ильей Лагутенко), книги «Кристалл в прозрачной оправе. Рассказы о воде и камнях», биографии «Фадеев» в серии «Жизнь замечательных людей», романа «Штормовое предупреждение» (в соавторстве с Андреем Рубановым), «Олег Куваев. Повесть о нерегламентированном человеке» (в соавторстве с Алексеем Коровашко).

Лауреат Общероссийской литературной премии «Дальний Восток» имени В. К. Арсеньева.

Шифр ШукшинаРазмышления у алтайского пикета

В прошлом году, собираясь на Алтай – на Шукшинские дни, – с удовольствием перечитал и пересмотрел Шукшина. Попробую сформулировать возникшие при этом мысли.


Шукшин – главный гений места и бренд Алтая, не обделенного звездами разных сфер и калибров: космонавт Титов, актер Золотухин, писатель Бианки… При своей сибирской укорененности – фигура поистине всенародная. Почти как Высоцкий. Близкий, родной, понятный…

Понятный ли? Понятый ли?

Рискну заявить: Шукшин – автор недопрочитанный. Свой в доску «Макарыч» до сих пор не расшифрован. Слова Распутина о восторженном непонимании Вампилова можно отнести и к Шукшину. Его рассказы – не о «чудиках», как вампиловские «Провинциальные анекдоты» – не анекдоты.

Он искусно казался безыскусным, и ему верили. Образованность, большая работа оставались за кадром и строкой. Когда читаешь Шукшина, кажется, что это вообще не литература – просто человек говорит с тобой, не думая о композиции, метафорах… Рассказы часто начинаются без прогрева: «Старик Наум Евстигнеич хворал с похмелья…»; «Сашку Ермолаева обидели…». Каждый – как стихотворение. Цельный, как кристалл или сибирский валенок, – совершенное в своем роде произведение без швов, изготовленное непостижимым образом. Написанный будто на одном дыхании, а на поверку обнаруживающий тончайшую выделку и многослойный смысловой сплав.

Шукшин редко теоретизировал на темы искусства, отговариваясь: не дело автора «толмачить» свои творения… Избегал морали. Прямых высказываний у него – несколько статей, и то чаще неоконченных. Не хотел объяснять, упрощать – или пускать на свою кухню?

Он не раз бывал на Западе, но заграница его не интересовала (как Есенин не писал о Париже, Берлине, Венеции). Центр шукшинского мира, его Макондо и Чегем – сибирская позднесоветская деревня. Герой – русский человек, деревенский или перебравшийся в город. Фон – катаклизмы XX века: войны, коллективизация, урбанизация… Личная история Шукшина слита с судьбой страны: расстрелянный отец, убитый на войне отчим. Биография во многом типична, взять хоть младших современников – того же Вампилова или Шпаликова.

Второе дно эпических вещей Шукшина – сокровенное личное. Романы «Любавины» об алтайской деревне 1920-х и «Я пришел дать вам волю» о восстании Разина вроде бы далеки от его рассказов. Но «Любавины» – мучительная попытка Шукшина понять отца, которого он почти не помнил. Разина, название книги о котором не случайно начато с «я», он постигал через себя. Предки Шукшина пришли в Сибирь с Волги – и он одним стежком сшивает времена и пространства, заставляя старого казака сказать Разину: «А вот почесть мои родные места. Там вон в Волгу-то, справа, Сура вливается, а в Суру – малая речушка Шукша… Там и деревня моя была, тоже Шукша. Она разошлась, деревня-то… Ажник в Сибирь двинулись которые…» Сюжету эта деталь вроде бы ничего не дает, но Шукшину было важно обозначить свое кровное родство с разинцами.

Разин и Есенин – любимейшие герои Шукшина, зримо и незримо присутствующие у него повсюду. Это ключевые для него фигуры русской жизни: разбойник с Дона, народный вождь, бунтарь – и «последний поэт деревни». Еще – самородок-провинциал Ломоносов, путь которого Шукшин в каком-то смысле повторил. Вот и в «Калине красной» поются стихи Некрасова об «архангельском мужике».

…Родные шукшинские Сростки между Чуйским трактом и петляющей Катунью. Бистро «Калина красная». Школа, где учился и директорствовал Шукшин: бревенчатая, одноэтажная. Парты с откидными крышками (каждый норовит присесть за шукшинскую). Тетрадка с рукописью «А поутру они проснулись…» лежавшая открытой в каюте теплохода «Дунай» в ночь смерти Шукшина на съемках «Они сражались за Родину». Последние строки красной ручкой: «Неужели вы сами не понимаете? В магазине орудует скотина… Черт, не знаю. Противно мне об этом говорить». Дальше – другой почерк: пометки следователя, осматривавшего каюту и тело.

Знак на месте дома, где Шукшин родился (не сохранен). Дом его детства (восстановлен). Дом, который он купил матери на гонорар от «Живет такой парень»…

Не секрет, что у него были непростые отношения с земляками. Но, кажется, все давно перекипело. Шукшин на Алтае почти канонизирован. Правда, иногда убивает и бронза. Надеюсь, с ним такого не случится.

Чтобы понять Шукшина, нужно помнить, что он – актер. Кажется, что на экране он не играет, а живет – но это признак хорошей игры. Ни грамма фальши, ни слова лжи, искренность и откровенность… но всегда игра. Вот и его знаменитый однокурсник Андрей Тарковский сказал в 1981 году: «В первую очередь он был актером».

Сам Шукшин в одном из последних интервью как проговорился: «Все время я хоронил в себе от посторонних глаз неизвестного человека, какого-то тайного бойца, нерасшифрованного». Алексей Варламов пишет в ЖЗЛ Шукшина: «Шифровался – вот откуда пошла… линия его поведения».

И дальше: «Образ малограмотного парня в сапогах, не читавшего Льва Толстого, – каким Шукшин предстанет на вступительных экзаменах… – это легенда, мистификация, которую он охотно поддерживал, но которая ничуть не соответствовала действительности».

Ключом к пониманию жизненной стратегии Шукшина можно считать сцену из «Печек-лавочек», где его герой Иван рассказывает московским филологам: «Была у меня в молодости кобыла… И вот у этой кобылы, звали ее Селедка, у Селедки, стало быть, – Иван наладился на этакую дурашливо-сказочную манеру… – была невиданной красоты грива…» Потом Иван объясняет: «Меня еще дед мой учил: как где трудно придется, Ванька, прикидывайся дурачком. С дурачка спрос невелик».

Среди рожденных в 1929 году – Конецкий, Искандер, Алешковский… Это к вопросу о поколенческой общности – или разобщенности?

Шукшин выламывается из ряда что шестидесятников, что деревенщиков. За солдатско-колхозной кирзой прятался – да прятался ли? – самый настоящий постмодернист.

Поздний Шукшин – это постоянный поиск.

С одной стороны, его рассказы становятся все документальнее, невыдуманное: «Дядя Ермолай», «Рыжий», «Мечты». Он начинает говорить «я». Преодолевает остросюжетность и вообще сюжетность, как ракета – гравитацию. «Кляуза» названа «опытом документального рассказа». Так же можно определить и «Чужих», где автор дает огромную цитату из чьего-то исторического труда.

С другой стороны – постоянные формальные эксперименты. «Киноповести», «повести для театра», «выдуманные рассказы» – зародыши полнометражных произведений, оказавшиеся самодостаточными: «Человек купил, наконец, дубленку, долгожданную, желаннейшую дубленку… И к вечеру стал вдруг (в дубленке), стал таким умным, сведущим, начитанным, информированным, свободомыслящим, резким… И сказал, сплюнув: "Достоевский – это не пророк"». «Достаточно цельный… художественный мир Шукшина 1960-х годов в 1970-е… дает побеги в разные стороны, – пишет Алексей Варламов. – Наряду с документализмом рассказов, условно говоря, автобиографических… и, как это ни парадоксально, мистических ("Сны матери", "На кладбище")… выходили произведения… анекдотические, хулиганские, экстремальные».

В «Точке зрения» (автор определял ее как «фарсовое представление», «опыт современной кинематографической сказки») история постмодернистски разветвляется на несколько вариантов. Едва ли, конечно, Шукшин думал: дай-ка напишу нечто постмодернистское… Скорее, его эволюция отвечала логике движения мировой культуры, с которой Шукшин при всей его самобытности был связан куда крепче, чем кажется. Кстати, первую работу о Шукшине как постмодернисте напечатал в 1994 году немецкий славист, культуролог Рауль Эшельман.

Фильмы Шукшина – артхаус, маскирующийся под народный мейнстрим. Они не менее сложны, чем ленты того же Тарковского, но всегда имеют общепонятный верхний слой. «Зеркало» народным стать не могло по определению, «Калина» – не могла не стать. Шукшин смог попасть одновременно в «простую» и «искушенную» аудитории.

Среди учителей режиссера Шукшина – не только его вгиковский мастер Ромм, но, вероятно, и Хуциев, снявший студента Шукшина в «Двух Федорах». Вспомним хуциевскую «Заставу Ильича»: вшитый в художественную ткань документ, сны не то видения… Вот и у Шукшина в игровое вплетается подлинное: отара овец в «Парне», старушка, выступающая в «Калине» в роли матери Егора, поющий Есенина зэк оттуда же, родные и земляки самого Шукшина в «Печках»… А фантазии Пашки в «Парне», а посещение председателем колхоза собственных похорон в «Странных людях»? Шукшин любил привлекать непрофессионалов. В кадре у него – бродячий балалаечник Телелецкий, поэт Ахмадулина, писатель Макаров, клоун Енгибаров, бард Иванов…

Ключом к пониманию жизненной стратегии Шукшина можно считать сцену из «Печек-лавочек», где его герой Иван рассказывает московским филологам: «Была у меня в молодости кобыла… И вот у этой кобылы, звали ее Селедка, у Селедки, стало быть, – Иван наладился на этакую дурашливо-сказочную манеру… – была невиданной красоты грива…» Потом Иван объясняет: «Меня еще дед мой учил: как где трудно придется, Ванька, прикидывайся дурачком. С дурачка спрос невелик».

Дебютный фильм «Живет такой парень» приняли хорошо, но сочли комедией, чем автор был расстроен. К второму фильму «Ваш сын и брат» отнеслись прохладнее. «Странных людей» из трех отдельных новелл не поняли вообще. Поняв, что зрителю претит композиционное новаторство, Шукшин сказал себе: «Вывернись наизнанку, завяжись узлом, но не кричи в пустом зале». Снял «Печки-лавочки» и «Калину красную», которую зритель сразу принял и полюбил. Но экспериментов не оставлял и здесь.

Когда в финале «Печек-лавочек» босой Шукшин, сидя на горе Пикет в родных Сростках, говорит: «Все, ребята, конец», кто это – герой, автор, режиссер? Что значит «конец» – конец рассказа Ивана, конец фильма? Или – как в «Кляузе»: «Я вдруг почувствовал, что – все, конец…»?

Всегда хочется приписать явление к тому или иному жанру, поместить в гербарий, указав латинское название. Но такое определение – суть упрощение. Его жанр так и назывался: «Шукшин». Это сегодня мы привыкли к авторскому кино. Во времена Шукшина было принято разделять труд режиссера, сценариста, актеров. Однако уже в дипломной ленте «Из Лебяжьего сообщают» он выступил в трех лицах. На защите подковырнули: а музыку тоже сами будете писать? Шукшин ответил: буду! И правда – сам искал лейтмотивы для картин: «Миленький ты мой», «Калина красная». Посоветовал композитору Чекалову использовать для главной темы фильма «Живет такой парень» песню «Есть по Чуйскому тракту дорога».

Из рабочих записей Шукшина: «Не теперь, нет. Важно прорваться в будущую Россию».

Художник – сейсмограф, чувствующий многое острее и раньше других. Шукшин, ощущая подземный гул будущих землетрясений, фиксировал зарождение явлений, ставших социологически значимыми уже после его ухода.

Из сегодняшнего дня его тексты прочитываются по-новому, взаимодействуя с меняющейся реальностью. Бугай из рассказа «Привет Сивому!» – вылитый «новый русский» 1990-х по облику и поведению. Критик Капитолина Кокшенева видит в Изящном черте из сказки «До третьих петухов» хипстера, Андрей Рудалев возводит генеалогию Чубайса к «энергичным людям» из одноименной пьесы, Владимир Березин указывает, что рассказ «Срезал» – точное описание поведения интернет-тролля… Захар Прилепин, в свое время защитивший диплом по Шукшину, пишет роман о XVII веке, расколе, разинщине… А ведь исторический роман – он всегда и про сегодня.

В последнем рассказе «Чужие» Шукшин, вспоминая трагедию русско-японской войны 1904–1905 годов, говорит о параллельном существовании двух Россий, разошедшихся бесконечно далеко. Первую символизирует великий князь Алексей – генерал-адмирал, начальник Морского ведомства, вторую – дядя Емельян, ветеран той войны, земляк Шукшина. Автор приходит к горькому выводу: не о чем поговорить этим соотечественникам даже на том свете. В начале XX века из-за князя, наживавшегося на госконтрактах через «откаты», чилийские броненосцы достались Японии, а не России. В конце века такие же «энергичные люди» продавали на гвозди в Читай авианесущие крейсера Тихоокеанского флота.

Шукшин – прорвался. Его герои проросли в настоящее. Вернее, и не девались никуда. В этом одновременно – наше проклятие и наша надежда.

Часто рассказы Шукшина – хирургически-беспощадные, куда жестче сочинений записных диссидентов. И все-таки его мир – теплый, светлый. Вот и в «Калине», когда шукшинский Егор уже убит, за кадром звучит его голос: «Глянь, сколько хороших людей кругом… Надо жить, надо бы только умно жить… Все будет хорошо».

Сростки, июль 2020 года. Люди поднимаются на Пикет. Нескончаемый поток, поистине – народная тропа. Поддержка сверху – но и движение снизу, которое не сымитируешь, не организуешь. Молодые, старые, беременные, с детьми… Сидят на траве, перекусывают, ждут концерта. Позади сидит огромный клыковский Шукшин с босыми ступнями, отполированными человеческими ладонями. Тоже вроде бы зритель, а на самом деле – режиссер. Магнит. Бронзовый, но живой.