Журнал «Юность» №10/2021 — страница 9 из 13


Прозаик, журналист, преподаватель МГУ. Победитель Всероссийского литературного конкурса «Стихия Пегаса».

Родилась в Москве в 1993 году. Окончила МГУ и МГИМО. Работала журналистом в России и Италии. Литературному творчеству обучалась в МГИМО в рамках курса приглашенного лектора профессора Литинститута имени Горького С. Толкачева и в школе писательского мастерства Creative Writing School.

Участник арт-кластера «Таврида» по литературному направлению.

Новизна вечности

Письмо маме

Он высунул палец в дырку бесформенной варежки. Палец смешно заторчал среди махровых петель. Он просунул еще один и растянул дырку, с интересом наблюдая, как распускается старая вязка. Пальцам стало холодно, и Даня убрал руку обратно в варежку. В дырку дуло.

Воздух, застывший от небывалого мороза, стоял над белой пустотой ночного поля. Глянцевая чернь наверху сквозила россыпью звездных точек, будто кто-то поменял небо и землю местами и все теперь – там.

Даня повозил по обледенелому крыльцу ногой в старом ботинке, разгребая сыпучую хрупкость свежего снега. Влад сказал, что мама непременно приедет сегодня после отбоя и надо пойти ее встречать, но так, чтобы никто не видел. С подкашивающимися от волнения ногами Даня выскочил на крыльцо и изо всех сил закричал: «Мама, я здесь!» Звук потонул в холодной небесной тяжести, вдруг почему-то рухнувшей на землю.

Даня кричал долго. Он все боялся, что мама заблудилась и теперь не приедет. Потом, когда голос кончился, он нерешительно оглянулся на окно дома, где торчали вечно ухмыляющиеся головы Гарика и Влада. Они рьяно закивали, мол, все в порядке, жди. Вот он и ждал.

В прошлую субботу Даня написал маме письмо. А потом еще несколько дней ходил сам не свой, волновался, хорошо ли написал, и просил Лидиванну показать ему письмо еще раз. А потом Лидиванна сказала, что отнесла его на почту, и Даня как-то сразу весь успокоился и стал жить дальше.

Чтобы сделать маму чуточку ближе, Даня стал вспоминать письмо:

«Милая мама! У меня все в порядке. Кормят нас хорошо, только я есть не люблю. Лидиванна сказала, что ты приедешь, если я буду хорошо кушать. Я вчера очень долго сидел, пока все не ушли. И потом еще сидел. Я съел всю манную кашу. Она очень ужасная, приезжай скорее».

В высоте наверху уютно круглилась желтая луна. Луна была большая и казалась мягкой на ощупь, на нее было тепло смотреть.

«Милая мама, у нас умерла Фрося. Все ее очень жалели, а я нет. Она была очень смешная и хорошая, но все время сидела в клетке. Мне было жалко, что она в клетке: бегала все время, грызла клетку, а выйти не могла. Я сказал: “Хорошо, что она умерла и больше не будет там сидеть ”, – а Аля заплакала».

Даня провел пальцем по снежному пуху на перилах крыльца. Палец оставил дорожку с мягкими краями, на дне которой проглядывали коричневые обломки прошлогодней краски. Они были похожи на ржавые остовы затонувших кораблей в океане.

Мальчик наклонился и выломал из хрупкой прозрачности треугольный кусок. Лед был ровным и приятным на вид. Даня выпрямился и посмотрел сквозь него в темноту неба. Небо сразу усложнилось и расплылось, как будто кто-то размазал его кисточкой.

«Милая мама, Аля очень хорошая, она помогла мне письмо писать. Все писали письма, а мне Лидиванна не хотела давать бумагу почему-то, но я очень просил, и она потом дала. Я написал, а Аля исправляла. Аля сказала, что не надо каждый раз писать “милая мама ”, но, по-моему, надо, я это не исправил. Я потом все переписал красиво. Два раза, первый раз не получилось».

Мальчик сошел с крыльца и сделал несколько шагов вдоль стены дома – невесомая белизна поля не пускала вовнутрь. Плотная ночная тишина с хрустом поглощала Данины шаги. Он остановился и оглянулся: цепочка следов с легкими хвостами – как у комет. Стало немного жаль, что испортил снежную цельность.

«Милая мама, к нам опять приезжали тети в красивой одежде. От них приятно пахло. Лидиванна сказала ничего плохого не рассказывать, так что я молчал».

Даня услышал, как захрустел под ногой тонкий лед. Мальчик аккуратно разгреб единственной варежкой снег, надавил еще и долго смотрел, как от его ботинка разбегаются тонкие холодные изломы.

«Милая мама, Лидиванна сказала, что если я буду драться, то ты не приедешь. Я теперь не дерусь, только терплю. Гарик обтирал козявки мне о рубашку и прилепил жвачку к волосам, но я его не тронул.

Милая мама, ты не волнуйся, я очень хорошо дерусь, просто сейчас нельзя. Когда ты приедешь, я всегда буду тебя защищать ото всех».

Мальчик наклонился и выломал из хрупкой прозрачности треугольный кусок. Лед был ровным и приятным на вид. Даня выпрямился и посмотрел сквозь него в темноту неба. Небо сразу усложнилось и расплылось, как будто кто-то размазал его кисточкой.

Даня свернул за угол дома и окинул взглядом деревню. В некоторых домах уютно теплился свет, отбрасывая широкие лучи на снежную гладь. Если сейчас пойти к бабе Шуре, от которой всегда пахнет сеном и пирогами, вот она удивится: «Даня, ты как тут?» А он ей скажет: «А вот так! Вот он я!» Только ему нельзя, он на посту. Он маму ждет.

«Милая мама, я один раз слышал твой голос. Лидиванна сказала, что ты сейчас позвонишь, и дала телефон, а сама ушла куда-то. У тебя такой голос… самый лучший. Гарик сказал, что это не ты, а Лидиванна звонила, только он все врет. Я по телефону слышал, что ты очень красивая».

Над бескрайним снежным простором в слепящей темноте все так же тихо парили невесомые всплески звезд. Пустота ширилась и расползалась куда-то вдаль, уничтожая место и время.

Мальчик деловито поправил покосившийся столбик перил крыльца – «завтра надо будет молоток у Степаныча попросить» – и поднялся по ступенькам.

«Милая мама, мне говорят, что у тебя очень много дел, поэтому ты не едешь. Но ты все равно приезжай, мы все дела будем вместе делать. Я буду стараться и очень тебе помогать, приезжай, пожалуйста».

Даня сел на обледенелые доски крыльца, прислонился спиной к двери. Поймал на палец тонкую нежность снежинки: диковинный острый узор в бархатной окаемке. Снежинка не таяла. Мальчик прикоснулся к ней пальцем, и она кончилась кристаллами пыли. Даня как-то глухо, по-взрослому вздохнул.

«Милая мама, я тебя никогда не видел. Но я думаю, у тебя золотистые волосы, как у ангела, белое платье, и ты пахнешь морошкой. Я знаю, что ангелов не бывает, но у тебя волосы, как у них. Приезжай ко мне, пожалуйста, я тебя очень жду».

Даня откинул голову и закрыл глаза. Прозрачность ночи медленно растекалась, тихо наполняя собой все вокруг.

Милая мама.

Курица

Милый Вова,

Здорово.

У меня не плохая

«Жись»,

Но если ты не женился,

То не женись.

С. А. Есенин

– Мужчина, вам какие цветы?

Мужчина отстраненно посмотрел на продавщицу и не проронил ни слова

– Цветы вам какие? Цветы брать будете?

«Да кто его знает, какие мне цветы. Понятия не имею, какие она там любит».

– Какие обычно берут?

– Ну, это смотря для кого, – философски начала женщина в окошке.

– Розы, давайте розы, – торопливо заключил он, предчувствуя долгий монолог работницы цветочной индустрии.

Вооружившись тщательно завернутым в бумагу букетом коралловых роз, он решительно зашагал по улице под неутихающими порывами февральской метели. С Володькой они не виделись очень давно, точнее, с тех пор, как тот женился: то кран дома надо починить, то на дачу пораньше решили поехать… Все понимали, чьих рук это дело, но тактично молчали. И вот, наконец, получилось. Позвонил. Сам! Зовет к себе домой, мол, с женой познакомлю, вместе посидим, как в старые добрые. После всех неудачных попыток встретиться идти, честно говоря, не очень-то и хотелось, но совесть пересилила, как-никак лучший друг.

– Здравствуйте-здравствуйте, а мы уже заждались!

Его сразу же обдало запахом приятных, но слишком уж сладких женских духов и домашней стряпни. Где-то там, на задворках квартиры, стоял и смущенно улыбался еще больше потучневший и начавший лысеть, но все тот же ненаглядный Володька. Путь к нему преграждало изящно одетое юное существо в красном платье.

– Дмитрий, очень приятно, – стремительно протянул руку решившийся поскорее покончить со всем этим и прорваться к старому другу гость.

Существо опешило от такого напора и на секунду отступило.

– Володька!

– Димка!

И понеслось. После нескольких общих тем и обязательного «а это моя Аня, наконец-то вы поближе познакомитесь» началось долгожданное «а помнишь на третьем курсе?» и животрепещущее «в Кон-се опять сокращения? Гергиев в этом году когда приезжает?». Никто из них не заметил, как они очутились за столом и что ели. Красивое существо, то и дело встревавшее с вопросами о том, досолен ли суп и хватает ли закусок – надо отдать ей должное, готовила она отменно, – наконец потеряло интерес к разговору, погрузившись в телефон, но продолжая тактично смеяться в нужных местах беседы. Постепенно первые восторги стихли, заговорили о важном:

– Знаешь, у меня ведь инструмент новый. Кертина купил.

– Да ладно! Это же целое состояние! Покажи!

Гордо пыхтя и отдуваясь, Володька бережно вынес в своих массивных, поросших черной шерстью лапищах новенькую скрипку и нежно передал ее другу. Благоговейно прикасаясь к инструменту, друзья рассматривали тонкие гриф и шейку, изящные эфы и аккуратные колки, обсуждали достоинства и недостатки разных древесных пород как материала для скрипок, специфику технологий изготовления – совсем как в старые добрые времена, когда они и помыслить не могли держать в руках такое сокровище. Постепенно разговор иссякал, но оба продолжали за него цепляться – оттягивали главный момент. Наконец, как бы нехотя встав, Володька вздохнул:

– А теперь… А теперь я сыграю.

То, что было дальше, оба помнили смутно. Когда скрипка смолкла, друзья, изможденные и даже слегка взмокшие, так и остались на своих местах, все еще слушая обертоны давно затихшей мелодии.

Красивое существо, почти отчаявшееся привлечь к себе внимание в продолжении вечера, наконец уловило паузу во всем этом гвалте и возне, гордо выступило вперед и промолвило:

– А теперь, – немного замешкалось, – а теперь курица!

Дмитрий шел домой по освещенной фонарями улице под мокрыми хлопьями не унимавшейся метели: «Кертин. Настоящий. И курица. Хорошая домашняя курица».

После музыки

По стакану ползла муха. У мухи было шесть лап, которыми та перебирала по стеклянной поверхности, поводя хоботком из стороны в сторону и щупая прозрачную гладь. Муха доползла до капли рубинового сока, стекавшего по стенке, и остановилась. Легкий удар ногтя по стакану, и муха взмыла к потолку. Марина проводила ее долгим отстраненным взглядом. Шесть ног. И крылья. А у Марины две, и те не ходят.

Скрежет металла легковушки смял Маринину жизнь в один душный комок боли, операций и лекарств. А когда все закончилось, осталась набившая оскомину комната, ненавистная коляска в углу и слишком ласковая и веселая по утрам мама. Иногда Марина смотрела в ее влажные серые глаза – они ужаснулись однажды и на всю жизнь остались такими, широко открытыми, в бессильном стремлении прекратить эту браваду, – но потом отводила взгляд. Наверное, маме так легче. Марине тогда было девятнадцать.

Ночью, лежа на пропитанной потом кровати, она чувствовала, как мечется в плотном от ее слез и мыслей воздухе комнаты безысходный вопрос: «За что?» Потом становилось невыносимо, и она просила маму открыть форточку. Под утро Марина засыпала.

Марина любила сны – во снах она не знала, что уже не умеет ходить. Ей часто снилось, как она идет по залитой солнцем летней улице. Легкое белое платье, широкополая шляпа с синей лентой, изящные каблучки и длинные точеные ножки. Мужчины тайком провожают взглядами (еще бы – метр восемьдесят).

Ей пророчили карьеру модели, но Марина решила по-другому. Марина любила танцевать. Последние такты вступления, натянутые, как струна, мышцы, готовые вплести разгоряченное ожиданием молодое тело в причудливую канву музыки – остановить время, сливая воедино звук и движение. Голову наполняла упругая теплая волна, заставлявшая на время забыть об окружающем мире, обострявшая чувства и ощущения и оставлявшая Марину после музыки – изможденной, опустошенной, счастливой. Хореограф говорил, что у нее талант.

Марина приоткрыла глаза. Знакомая муха жужжала где-то под потолком, потом уселась на люстру и поползла по ней. Это было почти невыносимо.

* * *

– Да не буду я рисовать. Какой из меня художник.

– Марин, некому больше. Все равно лежишь.

Слово «лежишь» больно хлестануло изнутри, но Марина привычно подавила поднимавшееся в груди раздражение – со дня аварии прошло уже больше семи лет. Подруга не хотела обидеть и теперь виновато и очень внимательно смотрела на Марину.

Чудо, что у Марины вообще остались подруги из «прошлой» жизни. Когда Даша впервые навестила ее в больнице, она просидела у нее минут пятнадцать, а потом выскочила из палаты. Плакала, наверное, только Марине тогда было все равно – не до Даши.

В следующий раз они увиделись уже дома у Марины на ее дне рождения. Праздновать Марина не хотела, но Даша пришла, притащила огромный торт и шарики – взволнованная, неловкая. Зеленая юбка колыхалась на ее полных бедрах, а губы смешно круглились на раскрасневшемся лице, когда она рассказывала Марине, как в очередной раз провалила экзамен в медицинский и теперь придется идти в колледж: «Третий раз поступаю, сил уже никаких нет».

С тех пор Даша заходила часто и вечно с просьбами. То текст по английскому перевести попросит, то хореографию группы к капустнику отсмотреть. А в середине осени вообще щенка притащила.

Шоколадный пузатый лабрадор двух месяцев от роду упирался задними лапами в Дашин мягкий живот, норовя соскользнуть на пол и исследовать Маринину комнату:

– Оставить не с кем. Я к бабушке в Новотроицк еду, присмотри, пожалуйста. Всего на недельку.

Марина и мама с умилением и ужасом смотрели на копошащийся у Марининой кровати пыхтящий комок, который уже расправлялся со свисающим концом одеяла – на себя бы сил хватило, не то что щенка брать. Но щенка решили оставить, и он еще неделю мучил Маринино одеяло, давал ей гладить свой теплый живот с нежной шерстью и спал в ногах, что не мешало ему оставлять на паркете прозрачные лужицы в то время, когда он бодрствовал.

Марина скоро заметила, что Дашины «горести» и «поручения» чрезвычайной важности ее скорее бодрят, чем утомляют, но рисовать… Через два года после Марининой аварии Даша вышла замуж и родила дочку – розовощекую симпатичную девочку, полненькую и вечно что-то говорящую, как и ее мама. Дочку звали Аня. Она по настоянию мамы в свои пять лет посещала всевозможные кружки и секции, и на выполнение домашних заданий у нее, опять же по словам мамы (а может, и взаправду), никогда не хватало времени.

– Дашенька, я же рисовала последний раз классе в третьем, – взмолилась Марина.

– Ничего, ты у нас талантливая, – отрезала Даша.

* * *

Ночью опять не спалось. После пары часов без сна стены комнаты начали сжимать и без того плотный воздух – как тогда, в девятнадцать. Марина позвала маму, убиравшуюся на кухне, и попросила помочь сесть за стол и принести бумагу.

Фигура человека, несущегося сквозь потоки стихии, хрупка и нереальна. Мужчина лет тридцати в одних штанах и домашней обуви быстро шагает, на ощупь находя дорогу под слоем воды. Рослая фигура, узковатые плечи, едва наметившаяся лысина, в руках – скомканная шелковая ткань золотистого цвета. Быстрее, сейчас, сейчас, потом будет поздно!

– Ночь уже, Марин.

– Да все равно не сплю.

Лампа отбрасывала большое четкое пятно на бумагу и часть стола. Верхний свет Марина просила не зажигать. Ане задали нарисовать цыпленка. Цыпленок у Марины не получался – неровное, слишком маленькое тельце (просто неумело нарисованный круг, если честно) венчала непропорционально большая голова, да и клюв был за гранью всех законов орнитологии.

Марина отложила бумагу и взяла новый лист. Оглядела комнату: кровать, коляска, тумбочка, стол со стулом, окно. Ночь шелестела мириадами звуков и звериных возгласов.

Марина провела по бумаге карандашом. Линия выглядела одинокой и неуверенной. Потом еще раз. На листе стали вырисовываться очертания пещеры и хрупкой человеческой фигурки, замершей у выхода. А там – мириады звезд на небе и большая неземная луна. Голову наполнила знакомая упругая волна, останавливающая время и запускающая бесконечный танец души с вечностью. Непривыкшие к карандашу руки не давали волне развернуться в полную силу, но она там была, Марина знала.

Когда Марина закончила, за окном уже светало.

– А цыпленка завтра нарисуем, – улыбнулась она, откладывая в сторону карандаш.

Ночью ей снилось, как она идет по залитой солнцем летней улице. Легкое белое платье, широкополая шляпа с синей лентой, изящные каблучки и длинные точеные ножки. Марина подходит к бежевому просторному дому и поднимается на веранду, где стоит высокий мольберт.

Девушка открыла глаза. Теплый острый луч, пахнущий светом и жизнью, пробился сквозь плотные шторы и разделил комнату на две половины. Ненавистная муха кружила по комнате, потом села на солнечную часть рамы, засеменила по ней и вылетела в окно.

Ночь отречения

Ночь выдалась страшная, живая. Тяжелые потоки воды падали с неба, заполняя вязкую темноту вокруг. По временам гром прорезывал плотную влагу. Пространство ночи, тонущее и в своей беде непреодолимое, грозное, съеживалось от каждого удара, а затем продолжало разворачиваться и ползти, поглощая весь мир.

Фигура человека, несущегося сквозь потоки стихии, хрупка и нереальна. Мужчина лет тридцати в одних штанах и домашней обуви быстро шагает, на ощупь находя дорогу под слоем воды. Рослая фигура, узковатые плечи, едва наметившаяся лысина, в руках – скомканная шелковая ткань золотистого цвета. Быстрее, сейчас, сейчас, потом будет поздно! Между домами спального района, по знакомой дороге с бессильными фонарями, по краю оврага к мусорным бакам.

Вода стекает по его голой спине, заливает глаза, ставшие от слез пронзительно зелеными и юными, как у семнадцатилетнего мальчика. Он помнит, как Она приходила в дом, стремительная и веселая, пахнущая карамелью и беспечностью. Как шумела и роняла вещи, нарушая пустячной суетой уклад его обители. Как рассматривала ноты и силилась что-то сыграть на стареньком фортепиано, просила спеть «вот то, быстрое, с флажолетами», а после сидела в полусвете ночной лампы, прижимаясь к нему боком, и водила холодными пальцами по вспухшим венам на его руке.

А потом Она исчезла. Растворилась, как будто и не было ее вовсе. Не было ни смеха, ни ночника, ни флажолетов. В отдельном ящике шкафа остался лежать ее халат – тщательно сложенный, но пустой. Он ждал. Они оба ждали.

Добежав, он резко остановился, поднял ненавистную тряпку над зловонным чревом мусорного бака и замер. Тонкие черты лица исказила болезненная усмешка. В серости наверху разорвался оглушительный раскат грома, льдистый свет выхватил мир из темноты. Он запрокинул голову и закричал: изо всех сил, дико, по-звериному вверх, с раздирающим горло хрипом.

Мужчина лет тридцати сидел на краю кровати. С его тела на новый паркет тонкими струйками стекала вода. Он бережно сушил феном шелковый халат.

Таба

Навстречу по гребню песчаного бархана несется маленькая Айта – низ хлопкового платьица трепещет над загорелыми коленками, в сандалиях – жгучий песок. Кричит, улыбается. Ветер относит назад две черные косы, помогает двигаться сквозь раскаленный воздух.

Слева от бархана, испещренного змейками песочных узоров, – прохладная гладь Лены. Отражается в оборках белых всплесков облаков в синеве – доброй, другой. Справа – шумные верхушки вековых кедров и пихт, темные перекаты смарагдового моря.

Айта машет руками. Кричит что-то – теперь обеспокоенно, изо всех сил. Показывает вперед. Там нет ничего. Только песок, вода и тайга.

– Туох? Туох? – не слышит.

Падает на колени. Вскакивает. Совсем близко, сейчас добежит.

Тут Клава проснулась. Убогая мебель, скамейки со старыми одеялами, грязные занавески. А за ними – решетки.

Вообще-то, звали ее не Клавой, а сложным величавым именем Олээне.

– Как-как? Да не, угораешь, что ли? Клава недавно сбежала.

Теперь она была бабой Клавой. Уже третий год. Вставала в темной мороси московской ночи, разминала застывшие суставы, грела на облупленной плите, от которой на кухне всегда стоял душный запах газа, чайник с водой. Одевалась в потрепанное пальто с чужого плеча, брала в руки сумку с картонкой и шла к глубокому зеву подземки, где она проведет и этот день. Доезжала до своей станции, выходила. Привычно клала сумку у колонны посреди пустого перехода, доставала картонку и садилась. «Кэм».

В Москву приехала, как и все – на заработки. Удивилась своему везению, когда почти сразу на вокзале к ней подскочил паренек в кожанке: «Работу надо?» Надо. «Всё чувствуют», – это она теперь знала.

По коридору потекли первые пассажиры, мрачные и сонные. Как стадо дурных после зимы таба, ищущих жидкую траву. Бегающие недобрые взгляды, стылые от раннего подъема глаза, за которыми – боль и злость. Но в шесть утра это редкость. Злость – позже. В шесть утра – одни таба.

Ближе к восьми толпа становилась живее – бабушки, спешащие с тележками на рынок, офисные работники, утомленные своей жизнью, обреченные школьники с рюкзаками, – пасмурные, но как-то по-другому, по-детски, когда неприглядность бытия еще терпима и с ней легко мириться. Начали подавать.

Мужчина в кашемировом пальто и очках в тонкой оправе наклонился, чтобы положить мелочь, заглянул в лицо. Не таба. Клава дернулась, хотела сказать, да так и замерла под сочувственным взглядом. Больше она не сможет.

Тело тяжело заныло от воспоминания досок, которыми ее били на заднем дворе после той попытки сбежать. Привычной острой болью пронзило переломленное запястье, а потом еще. Наполнило страхом влажные стариковские глаза с прозрачным льдистым дном. А потом ушли, так и бросили не смеющую издать ни звука Клаву на заднем дворе с разрывающимся от крика телом. Знали – теперь не сбежит.

Поначалу она часто пыталась. Говорила с людьми в метро, рассказывала свою историю. Просила помочь. Кто-то откликался, звонил в полицию, покупал билеты или пробовал приютить на пару дней. И всякий раз находили, возвращали, снимали с поездов – та же полиция. И били – уже другие, на заднем дворе, постепенно наполняя старческое тело холодом – целиком, под завязку. Пока не сможет двинуться.

Били за все – за маленькую «выручку», опоздание к вечернему «расчету», пролитый неловкими руками на кухне кипяток.

По вечерам Клава часто застывала перед облупленным боком старого эмалированного чайника, на котором был изображен олень. Широкие рога, белая шея. Закинул голову и смотрит куда-то вдаль. Уродливое черное пятно отколовшейся эмали не давало видеть дальше.

– Уставилась опять куда-то.

– На оленя своего смотрит, болезная. Ну, пусть-пусть.

Это был парень-двухлетка, не важенка – рога слишком большие. У важенок тоже есть, нужны для защиты выкопанного из-под снега корма от более сильных особей, но с рождением деток отпадают. Мохнатый черный нос, широкие ноздри, расходящаяся стрелка белесых волос на лбу. Свалявшаяся от влаги и снега шерсть на груди и две янтарные капли у самых глаз. Будто солнечные блики кто уронил. И Олээнэ начала собираться.

Сволокла в сумку пожитки, которые удалось накопить за три года, – несколько дешевых платков – дарили на Новый год, пара свитеров, дырявые шерстяные носки – еще из старой жизни, замусоленная открытка от внучки Айты: «Ты меня там, баба, не забывай. Я тебя жду». Денег не было, как и паспорта. Деньги отбирали.

От привычного рабочего места сегодня не тошнило. «Кэм». Шестичасовые таба, знакомый восьмичасовой набор из школьников, бабушек и офисников. Баба Клава не стала садиться, так и стояла в переходе, рассказывая людям, что едет к внучке, что надо сегодня, а денег нет, пока не заныли ноги. А в водянистых глазах с точеной синей окаемкой по краю плескалось что-то новое, давно забытое. Как у оленя, пережившего зиму.

Самый чудной народ выбирался к часу-двум дня. Молодые избалованные жены стучат каблучками – «куруускалар», компании крикливых полупьяных подростков, которым вечно не надо в школу. По переходу шествовал панк с высоким желтым ирокезом на голове.

Там, наверное, вообще не надо будет умирать.

Я проснулся среди ночи и понял,

Что все идет по плану.

«к ведь стар ты для этого касатик, нет? Устал, поди, без человеческого». «Касатик» приблизил лицо к смотревшей ему в упор бабе Клаве. Одутловатые складки на щеках тридцатилетнего человека, бесчувственная сталь глаз.

– Прорвемся, бабуль, прорвемся! – в лицо дохнуло утренним перегаром.

– Мне бы на билет до внучки, родной, на билет.

– Сколько?

Потом было мучительное выворачивание карманов. Звонки друзьям. Ругань в трубку. Когда они подошли к кассе и Коля узнал, что паспорта у бабы Клавы нет, выругался.

– Бабуль, ты чо? Вчера родилась?

Пошли договариваться с проводницей. Через час, когда баба Клава сидела на нижней полке плацкартного вагона, от глаз продолжали стремиться длинные прозрачные дорожки – как Лена, как Олэ-эне. Она махала рукой желтоволосому Коле, который немного застенчиво переминался с ноги на ногу на перроне. Из внутреннего кармана кожанки торчала потрепанная открытка от внучки. Поезд тронулся, Коля заметался вдоль вагона – почувствовал, что вместе с этой неприбранной старушкой из его жизни уезжает важное.

– Бабуль, как тебя зовут? – прокричал сколько было голоса в окно.

«Олээне, Олээне».

Перед глазами замелькали придорожные столбы – длинные ноги весенних таба. Почуяли тепло и несутся вдоль перелеска вперед, в синеву. А им навстречу – маленькая Айта. Раскинула руки в стороны и кричит что-то, кричит. Смеется.

«Я сейчас. Я уже скоро».

Зоил