а
Родилась в 1995 году в г. Чебоксары. Окончила НГПУ имени К. Минина по специальности «логопедия», ВГИК имени Герасимова (драматургия). Преподает, пишет сценарии, прозу и книги для детей, сотрудничает с издательствами «Феникс-премьер» и «Пять четвертей».
Летнее
Эй, решимся на что-нибудь этакое? Удивительное, необыкновенное, сумасшедшее. Поймаем момент. Вольемся в общество мертвых поэтов, спрячемся в лесу, чтобы высосать из жизни костный мозг.
Летом – легче. Платья, мысли. Легче пробовать то, на что раньше не хватало смелости. Время придумывать себя заново и идти новыми дорогами, бережно сохраняя самые теплые моменты. На плите в железном тазу пенится янтарное варенье из одуванчиков. Я разолью его по банкам – поймаю лето. В студеные дни буду чаевничать вприкуску с воспоминаниями: загорелые сильные ноги, я бегу с горы, бестолково размахивая руками; раз-два-три, я разгоняюсь – и в озеро с деревянных мостков; сердце выпрыгивает – признаюсь в любви.
Эти летние истории о счастье быть. Любым. Озорным и раненым, забавным и светлым. О счастье пробовать жить по-своему. Раз-два-три, я разгоняюсь и…
Тот месяц мы жили, вызубрив попсовое carpe diem – «лови мгновение». Расставляй ловушки! Хватай! Лови! Мгно-ве-ни-е!
Carpe diem – хрусткое и ломкое – сырные крекеры. Это напоминание – удивляться и удивлять – завитки букв на плече Александры. Сделать красивую татуировку – одно, жить так, чтобы эти слова превратились в образ жизни, – другой уровень сложности. У нее получается.
Мы знакомимся с Александрой случайно, через общую знакомую. Живем в квартире на тринадцатом этаже, как герои сериала «Друзья» – шумно и весело, откровенно и сложно. Я влюблена в вечера, когда мы, уставшие после рабочего дня, собираемся на кухне, пьем какао и рассказываем друг другу новости. Обожаю слушать истории Александры – она живет виртуозно и с азартом.
Каждый день – новый яркий образ. Шпильки, пиджаки с высокими плечами, узкие юбки, помада – красная. Как лак на коротких квадратных ногтях. Как вино. Александра пьет вечерами. Иногда.
Ее обожают мужчины, знакомятся на улицах, водят в рестораны. В съемной квартире на тринадцатом этаже – цветы, цветы, цветы. Красота и ум, домашняя выпечка и безразличие – Саша, моя Сашка волнует мужчин. Выбегает из подъезда с полотенцем на голове – у нее свидание, говорит, что думает, шутит, когда нельзя… За Александрой ухаживают и итальянец, и московский депутат, и местная мафия. «Когда ты напишешь про них книгу?» – смеюсь я. Она любила. Не раз.
Тихая ночь. Мы сидим на надувном матрасе и читаем друг другу любимые стихи. «Кто сгорел, того не подожжешь» – Саше, моей Сашке, нравится Есенин.
Я заражаюсь от Александры желанием жизни. И мне хочется также, не зная языка, рвануть в Америку – пляжи, вечеринки, полиция, океан. Московский глянец. Угрюмое метро. Двери крупных издательских домов, а в голове – попсовое carpe diem.
Мягкое утро. Я расчесываю спутанные волосы и несмело рассказываю Сашке про свою мечту. «Дерзай!» – она грубо меня перебивает. Эти слова отрезвляют. Я беру себя на слабо: смогу или нет. Вдыхаю, набираю воздух в легкие и ныряю. Получается, все получается!
В квартире на тринадцатом этаже давно живут другие люди. Кто знает, быть может, мы похожи на них, а они – на нас. Как и мы когда-то, новые жильцы заглядывают вечерами в соседские окна, пьют какао и читают вслух Есенина. Я уже другая. И Александра, Саша, моя Сашка, – тоже. Но я так же, как и тем знойным и беспощадным летом, говорю жизни задорное «да!».
Мне шесть, мои коленки в зеленке, я бегу по двору, обгоняя ветер. Навстречу идет мама, в ее руках – эскимо в розовой обертке, на обертке – голубой заяц. Я счастлива. Разрываю упаковку, смеюсь, смотрю в мамины карие глаза. Мороженое на асфальте. Я отчаянно реву, закрываюсь от несправедливости мамиными шершавыми руками.
Семь, восемь, девять – я повзрослею, мне больше никогда не будет шесть, и мороженое в розовой глазури не заставит меня сиять беззубым ртом. Невозможно вернуться в свои десять, когда впервые танцуешь медленный танец с мальчишкой. «Он меня любит, я уверена», – с гордостью заявляешь ты девчонкам, возвращаясь в комнату после дискотеки. «Но он дурак». Почему-то в десять любовь выглядит так.
Мне больше никогда не будет двенадцать. Лето, я взлетаю на огромных качелях то вверх, то вниз, впереди – контрольные, бессонные ночи, вредные привычки, резкое «Я не хочу быть такой, как ты», брошенное маме, твоей маме. Столько всего впереди! Не только радость.
Невозможно вернуться в тот вечер, когда ты, соврав родителям, что ночуешь у подруги, сидишь плечом к плечу с кем-то очень родным и разговариваешь, разговариваешь, разговариваешь. Что будет потом? Так ли это важно, если то «сейчас» ты помнишь и теперь, в том возрасте, когда уже не стоит заниматься ерундой?
О, глупости! Вернуться бы в тот снежный день, когда мы, невероятно красивые от объявшего нас счастья, гуляем, взявшись за руки, громко фальшивим песни и признаемся в любви жизни. Ты на одной стороне железной арки, я – на другой. В тот вечер мы узнаем, что разбились наши знакомые. Сколько им было? Девятнадцать?
Я рядом. Обнимемся? Крепко-крепко. Мы будем жить, обещай мне.
Можно, пожалуйста, обратно в то время, когда влюбляться было так просто. Раз-два-три – готово! В тот промозглый вечер, когда слова были кислородом – задохнешься, если уснешь. Старшекурсники – полубоги, а мы каждое утро летим за ржавым автобусом, так боимся опоздать на лекцию! Сейчас бы разве побежали?
Ни вчера, ни завтра невозможно поставить на повтор, как любимую песню, под которую так легко представлять себя киноактрисой, подметая полы в тесной квартире. Сегодня тоже неповторимо. Превратим этот день во что-нибудь необыкновенное? До полуночи осталось три часа. Побежали делать глупости!
Когда в гости приезжает Наташа, в моем сердце – праздник. Перламутровое утро, зеленая остановка, сонная подруга, на моих ногах – носки разного цвета. Привет, я тебе рада!
Горькие лимоны и сочные апельсины, кубики льда и сахара, веточки мяты – мы пьем домашний лимонад, смеемся над героями советских фильмов, трогаем босыми ногами теплый песок грязно-желтого цвета. Лето! Выходим на балкон, наблюдаем за озорными детьми, пробуем грушевые пенки и отвечаем вслух на вопросы о себе, я когда-то нашла их в интернете.
– Фразы, которые ты произносишь чаще других? – Наташа читает вопрос и ежится.
На улице, во дворе, на балконе – прохладный лиловый вечер.
– Живем один раз! – отвечаю я, собирая в хвост капризные волосы.
Эти три слова со мной дольше, чем любое из моих увлечений. Я учусь не бояться счастья. Но есть еще одна фраза. Ее я повторяю не с азартом, нет, с горечью повзрослевшего человека. Иногда – на работе, случается – в откровенных разговорах. «Прекрати не верить в себя» – пять слов, двадцать одна буква, килограммы веры.
Откуда, откуда в нас столько пренебрежения к себе? Мы пинаем свои мечты – ногами, грубым смехом, злыми сомнениями… Не надо, слышишь? Перестань доказывать, что ни на что не способен, не изводи себя придирками – делай. Давай не будем обижаться на жизнь?
«Прекрати не верить в себя», «прекрати не верить в себя», «прекрати не верить в себя»… На кухне или в кафе, на вечеринке или на ответственном мероприятии – где бы я ни была, иногда это заклинание важнее других слов.
Ты хороший. Серьезный и смешной, собранный и запутавшийся, иногда – несчастный и грубый, отчаявшийся и странный. Тебе есть за что себя любить. Ошибаются все. Пожалуйста, верь, верь в себя.
Засыпает река, дорога к грязно-желтому пляжу, по домам расходятся дети. Мы говорим. Сколько еще балконных и кухонных откровений мы проживем вместе и порознь? Кто будет задавать нам вопросы и обнимать своими заклинаниями?
Я запиваю сладкие пенки остывшим чаем и растягиваюсь на кровати. Завтра – новый день. Хорошо, что рядом Наташа – мой свет, который помогает верить в себя. Иногда и у волшебников не остается на это сил.
Это лето целует меня в лоб, как тот мальчишка в дешевом кафе. Нежно и без спроса. Милый, ты мне тоже нравился. Пойми, мы не совпали по времени, сыграв в «Загадочную историю Бенджамина Баттона», так бывает. Но Бог – самый мудрый сценарист, верь мне.
В пятницу провожаю июнь, пролетая на машине мимо лугов с иван-чаем. Июль встречаю, купаясь ночью в озере. За деревьями прячется морковного цвета луна, комары преследуют – впали в амок, как герои новеллы Цвейга.
Июнь вновь прозвучал коротким «Ах!» – голова кружится, я не успеваю опомниться. По дороге домой пинаю тополиный пух и понимаю, что теперь не так важно – жаркий июнь или депрессивный ноябрь, свежий май или злобный февраль. Я больше не жду лета так жадно, как в школе. Я смогла поймать «хорошо», которое не зависит от времени года. Повзрослела.
Спокойного счастья больше, география поцелуев – ниже и ниже. Но иногда так хочется, чтобы от всего происходящего было вот то ощущение неуловимой нежности, как от неловких касаний губами. Забегаловка в центре города. Очень юные мы. Тебе нужно наклониться, а мне встать на цыпочки. Мы смеемся. Нам кажется, что и лето, и мы – навсегда. Мы будем всегда. Да-да.
Ирина Карташова
Родилась и выросла в Тулуне Иркутской области. Окончила факультет филологии и журналистики Иркутского государственного университета. Работала журналистом, редактором, пресс-секретарем. Живет в Москве. Пишет повести и рассказы.
Просто вылитая
Саша просыпается рано. Включает радио и начинает разговаривать – с ним и с самой собой. «Зиминский, Куйтунский и Тулунский районы перевыполнили план по молоку», – бодро вещает диктор сквозь потрескивание старого приемника. Вот и хорошо, вот и славно, будем с молоком, значит.
Она сноровисто заправляет кровать. Матрасы серые и тощие от возраста, несколько штук один на другом, чтоб было помягче (не помогает), подушки тоже уже изрядно всхуднувшие, зато постельное белье чистое, накрахмаленное, похрустывает, любо-дорого поглядеть.
Растапливает печь. Газетная бумага, лучина, самые сухие и тонкие полешки – Господи благослови затопить поскорее. Печка старая и с норовом, к ней подход нужен, то тяги мало, то дымит во всю ивановскую. Сегодня день удачный – огонь разгорается быстро, вот уже плита начинает краснеть, можно печь лепешки. В избушке становится теплее, Саша сбрасывает одну из трех кофт, которые надела, встав с кровати. Домик маленький, утеплен плохо и за сибирскую весеннюю неласковую ночь успевает выстыть. Зато и нагревается быстро, вот и хорошо, вот и славно.
Пышные шапки гортензии в огромной жестяной банке из-под сельди приветливо переливаются сиренево-зелено-розовым.
– Тесно тебе, понимаю, тесно, моя красавица, – говорит ей Саша и ласково перебирает листочки. – Ну потерпи уж, как земля прогреется – пересажу тебя на грядку, вот там приволье будет.
И «красавица», кажется Саше, понимающе кивает.
Из-за двери слышится настойчивое царапанье.
– Проходи-проходи, Феденька, – радуется Саша, с трудом открывая тугую дверь. – Угощу тебя сейчас, трудягу нашего, всю ночь не спал, работал.
В избушку проскальзывает широкомордый полосатый кот. Вид у него самый боевой – уши рваные, хвост укорочен в драке с соседским наглым псом. Кот набрасывается на миску, как на зазевавшуюся мышь, урчит от удовольствия.
Саша раскладывает намасленные горячие лепешки по двум мискам, где поменьше – себе, побольше – внукам, отнесет им, как встанут. А встанут они поздно – каникулы, спи-отдыхай. Да и правильно, когда еще поспать, как не в детстве.
Она выходит открыть ставни. Окна в доме напротив, где живет старший сын с семьей, еще не светятся. Байкал, старый пес, лениво вылезает из будки и снова заползает туда, громыхая цепью: а, свои. Она осматривает смородиновые кусты под окнами – нет даже намека на листики. «А в России уже яблони цвести начинают», – привычно думает она. Когда внуки услышали эту фразу, они дружно засмеялись: «Баба Шура, ну ты даешь – а здесь что, Германия, что ли? И какие яблони в апреле, вон снег еще не сошел!»
Саша лежит в кровати, крепко закрыв глаза, чтобы не впускать в них яркий утренний свет. В комнате жарко натоплено, крашеные половицы – она это знает – блестят-отливают солнечным блеском. За окном яблоневый сад, аромат которого просачивается в комнату. Перина пуховая, подушка пышная, одеяло легкое – спи вволю. Но дадут, как же. Саша слышит, как за полуприкрытой дверью спорят родители.
– Опять разоспалась, не добудишься, – ворчит строгая мать. – Старшая же, какой пример братьям-сестрам.
– Катя, ну ладно тебе, пусть поспит немного, – мягко уговаривает отец. – Мало ли как потом жизнь сложится, вдруг и не придется отсыпаться.
Мама – она любит, чтобы последнее слово за нею оставалось, – говорит, что вот именно, мало ли, поэтому пусть приучается, нечего барыню растить. Саша со вздохом опускает ноги на гладкий пол – еще не хватало, чтобы опять из-за нее ругались.
Папа ждал первым сына, имя выбрал – а родилась она. Имя оставили. Сашка росла бойкой, смышленой, подспорьем отцу во всем, была его любимицей, из-за чего им обоим то и дело доставалось от матери. «Потатчик, – сердилась мать. – Ух, допрыгаетесь у меня». Они с отцом молча перемигивались, чтоб не рассмеяться. Выжидали, пока мать остынет, и шли вместе делами заниматься. Садились в дрожки – отец правит, Саша рядом – и давай стихи читать по строчке. Папа начинает, она подхватывает. Пушкина, Лермонтова, Некрасова – он много наизусть знает, и дочка не отстает. Или петь на два голоса – «Окрасился месяц багрянцем», «Степь да степь кругом». У отца красивый баритон, а Саша пока может и верхним, и нижним петь, хорошо у них получается.
Папочка-папа, он как в воду глядел насчет сна. Когда его, священника одного из воронежских приходов, арестовали, семью отправили в Сибирь. Мать с Сашей работали в колхозе за трудодни, вставали обе рано – надо было успевать приготовить поесть младшим, скотину обиходить и на поля не опоздать, какое уж там высыпаться. Так и не выспалась с тех пор, так и привыкла вставать ни свет ни заря.
Сашка лениво потягивается на диване, смотрит на будильник. Матка боска Ченстоховска, да почему уже полдень-то?! Это она недавно в книжке такое выражение вычитала. Теперь вставляет его в речь – исключительно не к месту, по мнению домашних, – и очень гордится изысканностью. Медленно сползает на пол, тащится на кухню. Ага, брата нет, но есть лепешки на столе: явно баба Шура уже у них побывала. Лепешки румяные, круглобокие – Сашка их обожает, особенно когда такие, недавно из печи. Уминает несколько штук подряд, запивая молоком из холодильника. Ну, теперь можно не есть скучную гречку, которую мама им оставила на завтрак, а с теплым набитым животом в апрельскую холодину заныривать.
Баба Шура, конечно, уже во дворе, возится со своими кустами. И чего-то им там втирает. Смешная она – все время разговаривает сама с собой или с растениями своими, стихи читает, песни поет. Сашка знает, что ее назвали в честь бабушки. И это еще ладно – хотелось бы поизящней, но в целом имя нормальное, можно много сокращений придумать. Сандра, например. А не ладно, что она якобы похожа на бабу Шуру. Дескать, и болтливая такая же, и память отличная, и учится на одни пятерки, и читает запоем, и стихов-песен наизусть сколько знает. И – железный аргумент – на детских фото Сашка просто вылитая бабушка. Ну не анекдот, а? Люди младенцев не видели, можно подумать. Они все такие – низенькие, щекастые, нос пуговкой, глаза маленькие и круглые – как баба Шура, короче. А Сашка другая, она тонкая и высокая, с узким лицом и огромными глазами.
– День добрый, баб Шур, – рявкает Сашка. – Спасибо за лепешки!
Баба Шура, вздрогнув от неожиданности, радостно разворачивается к ней.
– Ой, Сашенька, встала уже, молодец. Я Лешу-то видела, а ты, думала, еще спишь. Ну, как поспала? Как поела? Понравились лепешечки, значит? Я, знаешь, пшеничная-то мука у меня кончилась почти, а ржаная осталась, вот я смешала, просеяла на три раза…
Баба Шура в подробностях рассказывает, как она готовила лепешки, потом – без пауз, по своему обыкновению – как готовила лепешки ее мама в детстве в Воронеже («мука-то была белая, крупитчатая»), потом – чего она собирается делать со смородиной, чтоб урожай был побольше. Сашке скучно, она зыркает глазами по сторонам в поисках увесистой причины слинять. Лешка хитрый – свалил куда-то, а ей выслушивать всю эту поэму в прозе.
– Баб Шур, я пойду, – наконец придумывает она. – Мне это, уроки надо делать. Много так задали.
– Иди-иди, конечно, – торопливо соглашается старушка. – Учись хорошенько, ты вон какая умница, на доске почета висишь, отличных успехов тебе!
Довольная Сашка спешно удаляется, а баба Шура все продолжает желать ей вслед всего самого наилучшего, хвалить и восхищаться. Умница хмыкает: можно подумать, успехи неотличные бывают. Ну да ладно, что с бабки взять. В семье все, кроме мамы, над нею посмеиваются. Мама почему-то общается очень вежливо, уважительно. Отец – тот всегда с пренебрежением: «Эй, мать!» Ну и они с братом не прочь посмеяться. А что делать, если она то и дело поводы дает? То начнет стихи наизусть шпарить – и ходит за тобой, и твердит то про генерала, что с гор к Тифлису подъезжал, то про Москву, спаленную пожаром. Ни одна из их знакомых бабушек так не делает. Или возьмется весь репертуар любимой своей Анны Герман петь – причем где не помнит, свои слова вставляет. Тоже ни от кого они не слышали такого концерта без заявок. А с цветами она как возится – в сезон сутками на клумбах. Нет бы картошки-морковки побольше посадить, с ними и хлопот меньше. А то рыхлит, ровняет, пропалывает, подвязывает, поливает. Выращивает ровно два вида – георгины и гладиолусы. Вся улица знает – красивей, чем у тети Шуры, не найти. А толку от тех цветов? 31 августа понабегут вечером боевые дочки-внучки соседок: «Мама прислала спросить, не будет ли маленько гладиолусов на линейку?» «Бабушка отправила, говорит, Шура обещалась пару-тройку георгинов на букет оставить». Ну, она все и раздаст. Зацветают только к середине августа – а возни с ними всю зиму и потом с весны, ну какой прок от такой работы? А баба Шура радуется, улыбается, про каждый цветок расскажет, выходит девчонок провожать, машет им вслед. Осподи…
Сашка просыпается рано. Раздвигает портьеры, впускает в спальню серый московский свет. Вспоминает, как в детстве ненавидела открывать ставни по утрам. Выходить на холод, брр. «Мам, ну зачем это придумали? Открывай-закрывай, столько времени тратить!» Сейчас бы она с радостью вышла во двор – потрепала по холке Байкала, поежилась от морозца, быстренько обежала дом, впуская в комнаты ясное сибирское утро. Каждую тяжелую ставню потянуть на себя, зацепить крючком за петлю – вот тебе и зарядка на свежем воздухе. Во дворе, конечно, встретится баба Шура – с всегдашней ее улыбкой и готовностью немедленно поговорить на любую тему. Несет миску с едой Байкалу – та за ночь замерзла, так она разогрела на печи, добавила пару кусочков вечных своих лепешек и притащила псу. Отец ругает ее за это – баловство-де, овчарка должна уметь любую пищу есть, но баба Шура продолжает греть. И продолжает печь лепешки, и выращивать зелень на окне.
– Баба Шура, зачем? – удивляются они с братом. – Лето скоро, всего три месяца осталось, там зелени будет – завались!
– Глаз порадовать хочется, – непонятно объясняет она.
Дети хохочут. Ну, баба Шура же, одно слово, что с нее взять.
Господи боже мой, думает Сашка, как могла она, девочка из щедрого черноземного края, объяснить им, появившимся на свет в минус тридцать и дальше своего городка не уезжавшим вплоть до окончания школы, что три месяца до лета без единого зеленого листика – это ужасно долго. Как могла она втолковать им, зачем нужны цветы в огороде – пусть и всего на полмесяца, для чего разговаривать с кустами и деревьями холодным апрельским днем, почему нужно рыхлить и удобрять эту тяжелую глинистую почву, рыхлить и удобрять. И всю зиму трястись над «детками» – луковицами гладиолусов и корнями георгинов, которые в деревянных ящиках спят в подполье, и надо каждое утро и каждый вечер спускаться и проверять, не холодно ли им. И не обижаться, что тебя не слушают, что прерывают, что смеются над тобой и передразнивают за спиной, думая, что ты не видишь. Видишь, понимаешь, улыбаешься и прощаешь.
Сашка вспоминает, как она впервые попала в Воронеж, на родину бабы Шуры. В Сибири весной еще не пахло, а здесь – Матка боска! – начинали цвести яблони. Сашка застыла перед деревцом, на котором вот-вот развернутся розовые лепестки, и стояла, как в немом кино. Набрала брата, забыв, что в Сибири глубокая ночь. Сбивчиво тараторила в трубку, что она-де правду говорила, а мы смеялись, всегда смеялись…
Раздается звонок. Брат, легок на помине. Сашка улыбается – она всегда рада его редким звонкам.
– Привет, Москва! – Леша, по обыкновению, настроен бодро. – Как жизнь? Слышь, гараж разбирал, нашел там бабы Шуры чемоданчик. Фотографию она тебе отправить, видать, хотела и не успела. Посмотри, я ее сфотал с обеих сторон, прислал тебе.
Сашка открывает мессенджер. На фото – баба Шура среди своих любимых георгинов. К концу жизни она похудела и как будто стала выше ростом. Лицо, обтянутое кожей, кажется узким, глаза – огромными. А на второй картинке – оборотная сторона бумажной фотографии, где все еще аккуратным почерком первой ученицы выведено: «Любимой внучке Сашеньке на долгую добрую память».
Она плачет, уткнувшись лбом в холодное стекло. Подбородок щекочут перья зеленого лука и листики петрушки: на подоконнике у нее теперь всегда ящик с зеленью. Чтоб глаз радовался. Идет в кухню, кладет телефон на стол перед дочкой-первоклассницей.
– Это моя бабушка, – говорит она. – Шурка, как ты думаешь: я хоть немного на нее похожа?
Девочка сосредоточенно моргает круглыми глазками, вглядывается в фото, переводит взгляд на мать.
– Просто вылитая, – серьезно говорит она. И забавно морщит короткий нос-пуговку.