Жужукины дети, или Притча о недостойном соседе — страница 32 из 94

[23]

Из цикла «МЕМОРИАЛ А. И. СВИДРИГАЙЛОВА»

ДИСЦИПЛИНА

Я учитель и вхожу в свой старший класс, который располагается в готическом помещении: то ли ратуша, то ли храм. Мои ученики приветствуют меня, как ни в чем не бывало, встают. Они, видимо, из состоятельных семей: все одеты прилично, на западный манер. Я прохожу к кафедре и замечаю несколько пустующих стульев за столами. Заняв свое место, перед тем как спросить об отсутствующих, случайно поднимаю глаза вверх. Примерно на пятиметровой высоте, на довольно широком карнизе, поддерживаемом фигурными колоннами, человек 10 учеников и учениц (среди них несколько негритянок), совершенно голые, совокупляются в разных позах. Делают они это весело. И с карниза, и из-за столов под своды летит звонкий гулкий смех. «Урок начался!» — требовательно произношу я. Любовники довольно легко прерывают свое занятие и, подобрав в охапку одежду, спускаются вниз на свои места. Я продолжаю урок.

НАПАДЕНИЕ

На меня напал тигр и стал драть когтями и зубами. Я сопротивлялся и давил его руками изо всех сил. Тигр незаметно уменьшился в пантеру, которая тоже от меня не отставала. Я продолжал сопротивляться. Пантера уменьшилась в леопарда. Леопард — в рысь. Рысь — в кошку. Все они были так же свирепы и очень больно кусались и царапались, рыча. Обхват моих рук уменьшался вместе с размером моих врагов. Наконец у меня в ладонях кошка превратилась в яростно скребущееся темное насекомое с жестким панцирем. С насекомым уже ничего не удалось сделать.

ЛОВУШКА

Я был двумя самолетами-истребителями. Мы летали по комнате и никак не могли сбить третий, вражеский: обильно обстреливали его и переговаривались по рации. Вражеский истребитель ловко уворачивался от наших трассирующих пуль и готовился выполнить какое-то ответственное вражеское задание. Мы понимали это и хотели предотвратить, как можно скорее уничтожить его. Оптимальным вариантом было загнать вражеский самолет в ловушку, за шкаф, отодвинутый от стены. После серии фигур высшего пилотажа он попал под наш перекрестный обстрел и, спасаясь, нырнул за шкаф. Торжествуя, мы последовали за ним, как в горное ущелье, уверенные, что уж теперь-то быстро с ним расправимся. Но третий самолет исчез. Наверно, вылетел из-под шкафа на волю.

ЛЮБИМОЕ МЕСТО

Я и мой друг детства (в последнее время мне кажется, что он внешне напоминает Алена Делона) торговали на улице колониальными товарами. Но оставили свой столик-прилавок на попечение каких-то барышень и прошли прочь. «Хочешь, я покажу тебе самое лучшее место в этом городе, — сказал друг, — мое любимое место?» Я согласился и по дороге все пересчитывал деньги, что у меня никак не получалось. Наконец мы вошли в заснеженный двор и оказались перед задней стеной бревенчатого дома. «Попробуй», — предложил друг и ложкой стал есть сугроб слева у забора. Я присоединился к нему — снег был по вкусу совершенно как сливочный крем. Потом мы с жадностью набросились на другие сугробы, но они были совершенно безвкусны, и только возле самого крыльца снег напоминал мороженое (вроде фруктовое). Наевшись, я и мой друг вошли в прихожую. Он сразу прошел дальше, а мне опять приспичило считать деньги. Пачка была очень толстая и опять не поддавалась — я топтался на месте, пытаясь справиться с ней. Полузнакомые болезненного вида люди, лежавшие вокруг на койках, топчанах и подстилках, молча наблюдали за этой процедурой. Наконец я подумал, что меня, наверно, заждались. Снял ботинки и тоже поспешил в комнату. Мой друг и хозяин дома сидели за столом, а весь стол был уставлен тортами с шоколадной обливкой.

ВСТРЕЧА

Я вошел в номер, где мне наконец-то предстояло встретиться с долгожданной любимой женщиной. Она лежала на кровати, накрывшись казенным одеялом. А на соседней кровати, высунув голову из-под другого такого же одеяла, на меня с любопытством смотрел знакомый инвалид — завзятый книжник и филофонист. Сразу было понятно, что она, то ли от нетерпения ожидания, то ли от радости предстоящей встречи со мной, то ли по обеим причинам вместе, только что отдалась инвалиду. Но я на всякий случай спросил. «Да», — ответила она. Я не придал этому значения и, позабыв о соседе, нырнул к ней в объятья, совершенно счастливый. Тут в номере появились еще двое знакомых, один усатый, другой нет. Они склонились над нами и почти хором сказали, кивнув на меня: «Катя, — хотя она совсем не Катя, — неужели ты с этим

ОТКАЗ

Я перетасовал карты и начал раскладывать пасьянс. Когда из толстой, в готическом духе исполненной колоды вышла тридцатьчетверка общей масти, незнакомец, плотный усатый брюнет, сказал, что именно такая карта ему очень нужна, и долго просил уступить ее, предлагая взамен один из цилиндров своего мотоцикла. Я отказал ему в этой просьбе.

СРАЖЕНИЕ

На утоптанной земляной площадке приземистые полные женщины били друг друга по головам, а головы от ударов уходили в туловища и выскакивали под синими трикотажными футболками то с одного бока, то с другого, то третьей грудью, то горбом на спине, а то и болванкой на плече рядом с шейным местом.

РАССУЖДЕНИЕ О КРУГЛЫХ ПИРОГАХ

Круглые пироги рождаются очень серьезными.

Трудно возмутить их серьезность, когда они лежат в коробке, на полке или в холодильнике, где им еще ничего не угрожает. Но как только круглые пироги попадают на стол, они начинают улыбаться. Чем больше их едят, тем сильнее они улыбаются, пока улыбка не переходит в абсолютную пустоту вместе с ее обладателем.

Из всего вышесказанного можно сделать вывод, что круглые пироги обладают стоическим характером.

Евгений ЗВЯГИН[24]

Из цикла «БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ»

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Посвящается П. Беспрозванной

Никакого Сергеева никогда в жизни не было. Это не он слизывал шершавым своим языком с верхней губы некую солнечную муть, не он пробегал по весеннему граду по направлению, через парк, в виду и на шпиль все той же единственной своей Петропавловки, где дощатым забором огороженное место было украшено правильной надписью, мол, «заколочено».

И может быть, потому, что его не было, а вернее всего, потому, что он понял, что его-то, собственно, никогда и не было, и не только не было, но и не будет вовеки, потому что он, собственно говоря, извините, досужая выдумка, он загрустил, разнюнился, полез правой рукой в весенний, слегка прохладный карман своего пальто и наскреб пол-ладони мелочи вперемешку с просыпанным табаком, разным мелким свалявшимся сором и прочей чушью, оставляемой самим, как говорится, органическим процессом жизни, жизни печальной и долгой, даже если небывшей.

Ну, так вот. Навстречу ему шагали все люди значительные: вот хоть два серьезных таких шахматиста, колотившие друг друга шахматными досками по головам; от одной из них отстал лоскут фанерки и, кружась, опустился к ногам Сергеева. Седой волосок прилепился к этому лоскутку, посверкивал среди свежего гравия парковой дорожки, потому как дело-то было, собственно, в парке, в чем не признаться было бы нелепицей, даже более того — недостойным умолчанием со стороны автора.

«От одной из них» — значило, от доски отделился, хоть, признаться, и от лохматой головы любителя-шахматиста, пенсионера и забияки — говорил уже — волосок, да какое все это имеет значение?

Никакого. В том-то, мастера, и трагичность жизни, что реальные детали ее, сколь настойчиво о них ни талдычь, — слепая иллюзия, и даже вот факты средней величины — всего лишь сор на этой горжетке. Ну, словом, один резон, если не сказать хуже: пропил ли Сергеев свою мелочь на пиве, или отдал ее мимо шедшей нищенке, или сознательно разбросал по аллеям парка, во что как вам, так и мне трудно поверить; сей факт, будучи представлен как достоверная деталь, мог бы служить канвой уже не реального, но авангардного рассказа; но мы, в наш атомный век, всплошную все реалисты: любим мы подмечать янтарную струйку смолы на желтой доске с красиво так нарисованной буквой «Н» — малой корпускулой вполне вещественного понятия: мол, «ЗАКОЛОЧЕНО».

Дерущиеся шахматисты галдели. Удивляло Сергеева, как не просыплются у них шахматы из досок, как не украсят свежий долбленый гравий грудкой символов: царь, царевич, король, королевич, конь, ладья, офицер или ферзь — черт его знает, не в этом дело, милостивые мои государи, извините за старомодное выражение.

А дело все в том (вернемся к навязчивой вашей идее), что Сергеева вовсе не было. Не было его ни в абсолютном, ни в относительном смысле, ни фигурально выражаясь, ни буквально привирая, — никак. И оттого что он краешком мысли коснулся этого печального факта, он не пошел в роскошную крепость, ибо тюрьма, превращенная в музей, стала ему вдруг глубоко отвратительна.

И, сверившись с направлением легоньких облаков, субтильно-розовых с тонкого краю, он свернул на Петровскую набережную. Здесь повевало прохладным таким ветерком — да, совсем я забыл упомянуть: шел уже второй ледоход — с Ладоги лед согнало, — несмотря на разнообразные шумы и посвисты города, тонкий звон, если прислушаться, тонкие звоночки тающих льдин бередили сейчас каждое непредубежденное ухо.

И Сергееву вдруг стало грустно. Да ему и не было весело, нет, поверьте, ну, а тут уж настолько грустно ему стало, что он присел между голых древесных стволов; скульптурное изображение давно почившего государя прибавило к его дикой тоске привкус уже императорский, ну, да что же я заливаю вам, питерским старожилам, сами все знаете.

И тогда он сказал своей душе: молчи, шлюха, — и от грубого этого словца поперхнулся и закурил, тупо созерцая слепое приречное пространство...

Грянул тяжелый гром — то ли пушка на бастионе отметила полдень, то ли лопнула почка ближайшего к нему деревца; кажется, это был тополь.

БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ

Посвящается И. Иванову

Вы когда-нибудь видели прыщавого горбуна? Перекособоченную станину венчала продолговатая ступа, украшенная длинным осклизлым носом; щеки усеяны словно мелкой малиновой ягодой. В последние годы он все чаще возникал в нашем унылом повествовании.

Мистер Икс (назовем его так, если не возражаете) работал по уборке мусоропроводов. Всякое попадалось ему среди отбросов городской жизни: использованные презервативы и редчайшие инкунабулы, стоптанные ботинки и алмазные перстни белого золота; однажды, кроша о трубу обросший ракушкой киль, скребя по железу верхушками острых мачт, ухнул прямо в мешок ему маленький Летучий голландец. Сквозь дырку в мешке он заглянул внутрь: синее неровное пламя на концах мачт напомнило ему газовые запальники кочегарки, где он работал в прежнем своем появлении.

Он отнес кораблик домой и поставил у изголовья кровати; кораблик служил ему ночником. А так как в гости к нему никто не захаживал, то и разговора об этом не было.

Но уже весна, пасмурная погода, миазмы, дым... В стоянии луж среди тающего пространства, под белым небом виделось ему что-то не то, что-то постыдное, что-то бесштанное; он поднимал взгляд и сквозь полуоткрытую дверь мусоропроводного отсека видел одетую десятиклассницу с матовым налетом на губах.

Она, не заметив мистера Икса, отошла к обочине и, повернувшись к нему спиною, стала перевязывать шнурки на ботинках, а он впивался в заголившиеся пышные ее ноги зубами своих гляделок и не мог оторваться, пока сверху, с каких-то неверных высот ухающей трубы, не упала и не разбилась, обдав его брюки до пояса, стеклянная реторта с какою-то мутною липкой жидкостью.

А еще он не мог равнодушно смотреть на богато одетых баб. Когда он, неровно ступая рубчатыми копытами в расхлябанный снег, влачился от одного мусоропровода к другому, укрепив на горбу пригибающий долу мешок, то, однако, средь голых кустов и деревьев являлось ему раскормленное видение. Тонкою эластичною замшей обтянуты его элероны; мягкие, но сильные шасси расперли джинсовую ткань; пушистая песцовая шапка венчает чуть приплюснутую смазливую верхотуру. Как далека казалась она ему, как безнадежно желанна! Никогда не взобраться ему на сей человеческий Эверест! Постепенное появление нескольких Эверестов приводило его в смятение; он забрасывал свой мешок в ближайшую щель и влекся домой, в свою конуру, туда, где блуждали по комнате, погруженной в весеннюю полумглу, призрачные огоньки святого Эльма.

Придя в исступление, он в клочья рвал и разбрасывал по комнате драгоценные тома Гутенберга, дырявил рисунки Серова и Добужинского. Обессиленный, всхлипывал на своем жарком ложе.

Шли годы. И однажды, под конец рабочего дня, у одной из парадных он увидел Ее. Она сидела на капоте автомобиля, бесстыдно оголив маленькие прочные ножки. Розовый кипень платьица облекал ее субтильный крепенький стан; ручки, голые и такие трогательные, она протянула к нему, вслед за голубым, неподвижным, но нежным взглядом. А над ней улетало в лазурь двойное кольцо, исходя золотым и венчальным блеском.

Он огляделся. Вокруг никого не было. Достав из кармана бритву, он перерезал ленты, коими она была привязана к капоту машины, и, любовно прижав ее к груди под бушлатом, юркнул в ближайшую щель. Как во сне, слышал он по прошествии времени: свадебный гул голосов, выкрики: хулиганы! молокососы! — рокот отъезжающих механизмов.

И вот — они вместе. Повесть о том, как она, поначалу закостенелая и холодная, постепенно начала оживать и любить, мы расскажем в другой раз. Упомянем только, что началось это одним из вечеров, когда мистер Икс протягивал к ней свои некрасивые длиннопалые руки с немою мольбой, и — дунул от неплотно притворенного окна вешний ветер, тронулись в полутьме невещественные огоньки; призрачная улыбка коснулась ее сложенных бантиком губ...

С годами на страницах этой истории наш приятель будет появляться все реже, пока совсем не исчезнет... Что это нам даст и чего мы лишимся, узнаем, когда доживем...

ВНУТРИ

С. Стратановскому

Вот бывают, однако, такие вещи: как бы и не вполне существующие. Ну, скажем, пуговица у пиджака: пока не оторвалась, вроде и нет ее. Когда оторвется, тут-то и скажешь: «Была, а теперь йок, прореха образовалась, полы свисают...»

Или, ну, памятник Барклаю у Казанского. Каждый вам питерский скажет, что его как бы и нет, а возьми убери? Сразу весь кругозор исказится, захочется сей отрезок пространства как-нибудь застегнуть...

Но мы, существа простодушные и лояльные, не балуем объекты внешнего мира чересчур напряженным вниманием. Да оно и небезопасно — сами поймете, старательно все обдумав. А не поймете, так вот вам историйка в назидание.

Жил да был в нашем граде один несчастный поэт. Вида он был совсем неказистого: худенький, невысокорослый. Издали глянешь — совсем ребенок. Разве что голова нормальных размеров и формы, надо сказать, весьма благородной. И потому ли или еще по каким сопутствующим причинам ходил он всегда одинокий такой, невеселый. Детальнее трудно об этом высказаться за неимением более точных данных, да и поди разберись, отчего в глазах у поэта стоит тоска?

Жил он как раз недалеко от Казанского и частенько мимо прогуливался, иногда и сиживал в скверике среди роз, опустив к земле свои прекрасные очи. Какие тут мысли его одолевали, сказать не берусь, что-то про «эпоху» или «эпохи», кажется, но это не точно, а так, на глазок, прикидочно, что ли...

Так-с. А однажды, в теплую летнюю пору, он шагал мимо памятника Барклаю, вдоль знаменитой кружной колоннады. И вдруг на потылице постамента он заметил скромную железную дверцу. Дверцу вроде бы небольшую, но, надо сказать, специфическую, и не только что специфическую, но и функциональную. Да, вот так, и никак иначе.

«В чем же сей дверцы предназначенье?» — тотчас подумал он. Потянул на себя маленькую холодную скобку, и дверца открылась. А за ней было темно и пусто. Тут он, недолго думая, втиснулся в полную темноту и, разобравшись в ее изгибах и разветвлениях, сообразил, что торчит он внутри бронзового служаки и повторяет его благородную позу. Надел, стало быть, на себя литого болвана вроде пальто с капюшоном.

И так хорошо оказалось ему внутри, так премило... Много часов простоял он все в той же позе, даже соснул ненароком, и то ли металл экранировал или что, но грустные мысли в его голову не залетали...

Так вот и повелось. Устав от своей многодумной жизни (вспомните: «эпоха... эпохи...»), он забирался в полюбившуюся ему металлическую скорлупу и отдыхал. Иногда ему чудились битвы, хоругви, пробитые пулями неприятеля, императорские орлы на штандартах, яркие золотоголосые трубы... Все это освежало его перегруженную раздумьями голову.

И все бы шло как по маслу, если бы не такая несчастная закавыка: однажды эту дверцу заделали, заварили. Так причем аккуратно, что и следа не осталось.

Вопрос: был ли внутри искомый поэт? Очнулся ли он, замурованный, и бился ли в жестких объятиях бронзы, не имея даже возможности постучаться?

Или, придя к месту любимого уединения и не найдя входа в него, поливал слезами бессильной обиды гранитный бесчувственный постамент?

Валерий ЗЕМСКИХ