Жужукины дети, или Притча о недостойном соседе — страница 43 из 94

— Как вы сказали?

— Полковник Васильев. Не подделка ли жизнь земная, Господи?

— Нет, — просто ответил Господь и продолжил свои занятия.

И полковник Васильев ушел с ощущением, что чего-то недопонял.

Евгений КРОПИВНИЦКИЙ[37]

ЭТО ЕСТЬ

Вот лавка. В ней продаются трупы быков, свиней и кур. Мы покупаем эти трупы, не целиком, а кусками, в разрубленном виде.

Когда на войне убивают врагов, этих врагов закапывают в землю. Их не едят. Для них земля — могила.

А могила для убитых коров, быков, кур, гусей, свиней, зайцев, баранов и прочего — наши желудки. Человек — кладбище зверей. Если каждый из нас ежедневно будет съедать по 200 граммов трупа животного, то в течение десяти лет он похоронит в себе целого огромного быка. В двадцать лет — двух быков, в сорок лет — четырех быков.

Жуть! Вот в этом невзрачном старикашке похоронено четыре быка. А в этой пошлой глупой бабенции с огромной задницей и толстущим животом похоронено восемь быков, так как она любительница бычьих трупов.

Это есть!

Но как было бы хорошо, если бы этого не было!

КЛАДБИЩЕНСКИЙ ЭПИЗОД

Ходил человек по кладбищу. Он был меланхолик и любил присоединяться к похоронным процессиям и провожать покойников. Однажды был такой случай: принесли покойника к вырытой могиле. Тут была довольно большая толпа провожающих, так как умерший был не простой смертный, а ответственный работник. Человек, ходивший по кладбищу, тоже присоединился к толпе. Вдруг он увидел, что по дну вырытой могилы бегает и мечется мышь. Он понял, что сейчас вот в эту могилу опустят покойника и гроб раздавит эту мышь, или, еще хуже, ее живую засыплют землей. Этот человек не стал долго думать; он прыгнул в могилу и стал в ней ловить мышь. Мышь от него очень проворно убегала, но когда он все-таки ее поймал, она от отчаяния больно укусила его за палец. Но он успел ее выбросить из могилы. Не тут-то было: ответственная работница — одна из провожавших покойника — бесцеремонно раздавила ее каблуком.

Анатолий КУДРЯВИЦКИЙ[38]

Из цикла «ОКНА ДЛЯ ПОЛЕТА»

ПОСЛЕДНИЙ СУББОТНИК

В мой сон явился бывший мой сослуживец и приятель Андрей Шелепин, сын хрущевского министра, и сказал мне:

— А мы завтра не отдыхаем, а работаем. Субботник.

Я подумал, что давно уже работаю каждый день — с тех пор как стал писать, но признаваться в писательстве, как и когда-то, не захотел, тем более что не очень хорошо представлял себе, в каком времени я пребываю — в теперешнем или в тогдашнем.

— Субботник так субботник, — мрачно отозвался я, хотя отрицательных эмоций у меня не возникло: Андрей — человек мне безусловно приятный, какие бы известия он ни приносил. — Где же мы работаем?

— На Красной площади.

Я было подумал, не разыгрывает ли он меня, но гляжу, мы уже стоим у Кремлевской стены и получаем метлы.

И вот мы выходим на площадь, заваленную всякой всячиной. Чего тут только нет! Под ногами россыпи значков и медалей с пятиконечными звездами, со свастикой, с чьими-то недобрыми лицами, и тут же кулоны, кортики, пистолеты, мундиры, транспаранты, тюремные робы, монашеские рясы, знамена, милицейские свистки и дубинки... Покойный профессор Евгений Михайлович Тареев дает нам знак с Лобного места, и мы начинаем подметать брусчатку площади.

— К реке метите, к реке! — слышны слова знаменитого терапевта, белеет вдали его накрахмаленный халат.

Вся наша лаборатория усердно работает метлами — доценты, научные сотрудники, лаборанты. Мостовая очищается очень медленно.

— Дамы, удвойте старания, — звонко говорит профессор, когда мы наконец достигаем Лобного места.

Но все и так стараются — времени уже прошло много, хочется домой.

— Может быть, завтра доделаем? — спрашивает кто-то.

— Нет, сегодня — последний субботник, — непреклонен Тареев.

Отдельная бригада углубляет пол в Мавзолее, укладывает на дно белую восковую мумию и засыпает ее землей.

— Теперь здесь будет театр теней, — говорит кто-то.

А тени уже сгущаются и над площадью — вечереет. Люди весело и быстро сметают всю амуницию вниз по Васильевскому спуску — ощутим близкий конец работы. Вместо набережной вдоль реки разверзся подземный ход, очень широкий, — из гостиницы «Россия» в Кремль, — и в него просят сбрасывать сметенное с площади. Котлован быстро заполняется.

— Вот и все, — говорит профессор.

— Alles, — как всегда, насмешлив Андрей.

— Finita la tragedia, — говорит кагэбэшник, допрашивавший меня в 1979 году.

НЕБЕСНАЯ ЖИВОПИСЬ

Сперва он этого не замечал, потом — лет в восемь — заметил, что когда поздно вечером отрывает глаза от учебников и смотрит в небо, там остаются пятна — в тех местах, куда он смотрел. Пятна эти были разных цветов — от серого до розоватого. Если он больше не задерживал взгляд на том месте, небо «зарастало»: чернота медленно наплывала на цветные пятна, поглощала их. Ему не мешало стекло, но он все-таки выходил на балкон и тогда видел весь небосвод, со временем ставший для него тем же, что холст для художника. Никто, кажется, ничего не замечал, родители занимались своими делами, троллейбусы скользили мимо, ни один из прохожих никогда не поднимал голову. В такие минуты почему-то пахло хлебом и фонари золотились совсем по-елочному.

Как-то — уже в студенческие годы — он решил разрисовать другую половину неба. Окно на кухне выходило во двор; он надел теплую лыжную куртку, распахнул окно и стал работать. Здесь было даже лучше — не мешали рекламные радуги, что с недавних пор стали перекатываться по фасаду магазина в доме напротив. Двор был темный, безлюдный... Нет, не совсем безлюдный — кто-то сидел на низенькой скамейке и — что делал? Он вглядывался и с трудом верил собственным глазам: перед фигуркой на скамейке стоял этюдник — человек работал, рисовал! Условия для работы были, наверное, не самые лучшие — мороз, пальцы коченеют... Он достал из кармана куртки залубеневшие замшевые варежки, с трудом расправил их, надел, снова посмотрел в окно. Перед фигуркой на скамейке горел огонек. «Ага, хочет разглядеть, что получилось», — подумал он. Но огонек расцветал — горел этюдник!

Он бросился по лестнице вниз — лифт стоял между этажами, и в нем кто-то хихикал. Ступеньки лестницы как будто убегали из-под ног. Пересчитав клавиши лестничного ксилофона, он наконец выбежал на улицу. Вот ворота, двор, скамейка... пустая! Он огляделся — двор ведь замкнутый, куда же... Но в углу оказался узенький проход между серыми кирпичными домами, которого раньше не было. «Вот куда!» — понял он и уже протискивался в следующий двор. Небо над головой зарастало чернотою, в проходе пахло сыростью и кошками. Вот соседний двор, но и здесь никого... нет, есть! — фигурка за тополем, в другом углу. Посреди двора на снегу горел брошенный бумажный лист.

— Погоди! — запыхавшись, еле выговорил он.

Фигурка обернулась. Девушка! Тут он заметил, что горит пола ее куртки.

— Сбей огонь! — крикнул он что есть сил, бросился к ней.

— Этот огонь не жжет, — улыбнулась она. — Ты только собери пепел, — и показала на свой уже догоравший рисунок. Тот переливался всеми цветами радуги.

Он снова взглянул на девушку, но она исчезла.

Собрав пепел в карман, он вернулся домой. Теперь он каждый вечер смотрел на скамейку, но там никого не было.

Потом он пошел со своими однокурсниками на лыжах. Доставая варежку из кармана, он обронил скомканную бумажку. Кто-то из девушек подобрал, листок развернули, стали передавать друг другу: «А она ничего!» Он выхватил бумажку. Девушка, та самая, со скамейки! Рисунок в его руках съежился, стал чернеть...

Он намеренно отстал от своей компании, домой возвращался затемно, полем. Где-то далеко жгли костер. Он сперва не обратил внимания, потом удивился: огонь горел не на земле, а в воздухе! Он отыскал лыжню, пошел, переставляя лыжи все быстрее. Ноги заледенели, дышать было почти нечем. Но с каждым шагом небо светлело. Вот огонь уже над ним, искры падают на лицо, но не обжигают. Он стоит в круге света, вокруг чернота, даже снег не белеет.

Потом огонь внезапно погас, небо... Господи, оно же разлилось красками, как лучшие его рисунки!

— Хорошо я научилась? — прозвучал тихий голос за его спиной.

НОВОЕ ПЛАТЬЕ

Она пришла со старой фотографии.

— Здравствуй! — сказала. И еще сказала, спросила то есть: — Как ты живешь?

— Живу, — ответил я.

— Как жена?

— Спасибо, хорошо.

— Дочка растет?

— Растет.

— А мне нужно новое платье. Ты обещал.

— Господи, сколько лет прошло... Ты помнишь?

— Да, конечно. Ты очень хорошо шьешь.

— Шил. Я давно этим не занимаюсь.

— Но для меня ведь сделаешь?

— Сделаю, — вздохнул я. — Какое тебе?

— Белое. Воротник стоечкой.

— Уж не на свадьбу ли?

— На свадьбу.

— Поздравляю.

— Ты не поздравляй. Ты делай. Прямо сейчас, при мне.

Уж не знаю как, но я это платье сшил. И Лика оказалась в нем. Красивая и бледная.

— Спасибо тебе, — сказала Лика и поцеловала меня каким-то пуховым поцелуем. — Просыпайся. Ну, просыпайся.

И начала меня толкать. И оказалось, что это жена меня трясет, а я лежу на диване и в окне белым-бело — буйствует снегопад.

— Лика погибла, — сказала жена. — Выпала из окна. Я как раз шла мимо ее дома, а там милиция, «скорая»... Она тихо так лежит, только лицо видно, а сверху снег нападал, белый-белый...

КОТ ПО ИМЕНИ МОИ НЕПРИЯТНОСТИ

Почтальон вставал рано. Кофе с гренками — и в путь. Улицы не ждали его, они были еще сонные, с бледно-мутными глазами окон. Не спали лишь рыночные люди — они перетаскивали с места на место какие-то ящики, каждый день — ящики, ящики... У почтальона был небольшой участок — всего несколько домов, но один из них — огромная башня в двадцать четыре этажа — стоил многих. Как раз у этой башни и жил черный кот.

Вроде бы кот был ничей — в дом он никогда не заходил, околачивался, верно, по подвалам. Откуда он взялся, тоже никто не знал — появился кот уже взрослым, этакий кошачий мужчина, с матовой черной шерстью, коротким хвостом и желтыми внимательными глазами. И главное, он всегда старался пересечь дорогу почтальону, стал для него истинным проклятием. Никуда от него не деться: подходишь к дому — вроде бы никого нет, шагаешь смело, а он — из кустов или из-за угла — шасть! Попробуешь подобраться к дому с другой стороны — все равно он тут, смотрит желтыми глазами, ехидничает. Почтальон называл кота не иначе как Мои Неприятности: в первый раз, когда ему встретилось это вредное животное, он разбил свои единственные очки — так нервничал, что, вытирая пот со лба, уронил их на асфальт; в другой раз потерялся бумажник. И еще после кота каждый раз болело сердце...

Да и сейчас, только вспомнил кота, а он — вот он, пожалуйста, облизывается, усы в сметане — стащил, что ли?.. Тут почтальон чуть не упал — под ноги попался большой перечно-красный кирпич. Кот, значит, отвлекал на себя внимание.

От боли и злости почтальон закусил губу, схватил кирпич и всем телом развернулся к коту:

— Ах ты, тварь такая!

Тварь, однако, почуяла неладное и тишком протиснулась между кустами акации. Почтальон двинулся следом. Здесь начиналась едва заметная тропинка — трава была вытоптана, и виднелась глина, после ночного дождя мокрая и скользкая. Видя, что почтальон двигается все же осмотрительно, кот тоже особенно не торопился, только оглядывался, скрупулезно выверяя дистанцию. Желтый кошачий взгляд наконец взбесил почтальона, он чертыхнулся, побежал, но тут же поскользнулся и...

Кот стоял на задних лапах под чахлым смородиновым кустом. На его головенке были интеллигентские почтальонские очки, когда-то разбитые об асфальт. Одной лапой он протягивал почтальону потерянный бумажник.

— У меня больше не будет неприятностей? — только и нашелся спросить почтальон.

Кот усмехнулся, и в желтом глазу его, многократно увеличенном очками, изобразилось, что все и всем теперь будет хорошо.

СЕГОДНЯ

«А если пойдут дожди, а если порвется небо, а если подняться туда, в прореху?..»

Не то чтобы это все утомляло, но было как-то скучно, хотя он понимал: вопросы дети задают дурацкие, так уж они, дети, устроены.

Уходя, он забыл трубку, и обнаружилось это лишь внизу, у почтового ящика, где белела газета «Сегодня». «Что «сегодня»? — подумал он. — Дурацкое название — там ведь не о сегодняшнем пишут, а о вчерашнем...»

Вот и снова его дверь. Он разыскал трубку, проверил, на месте ли зажигалка, обвел глазами притихшую квартиру. «Возвращаться нельзя — пути не будет», — вспомнилось ему, когда он уже запирал дверь. Но ведь уже вернулся...

Прихватив газету «Сегодня», он вышел на улицу. Здесь тоже играли дети. «Спасу нет от этих детей, — проворчал он, когда прямо под ноги ему подкатился зеленый в черных ромбиках мяч. — Ах да, газета».

Читать он сел на бульваре. И опять вокруг дети, такие же крикливые. Читалось плохо. Отложив газету, он стал смотреть на девушек. Как всегда, ничего особенного. Он загадал, что двадцатая будет красивая. Но уже семнадцатая заставила его привстать с лавки. Черные волосы, зеленый пиджак с черным шарфиком, а главное, зеленые глаза...

Он мгновение поколебался и пошел за девушкой. Она уже была далеко, но это и хорошо — можно идти за ней незаметно. Они пересекли площадь и шли уже по другому бульвару. Раньше он подходил к девушкам, знакомился, но теперь — есть ли смысл? Он стар!

Впрочем, девушка, кажется, заметила его — она оглянулась, улыбнулась, однако продолжала идти дальше. Он запыхался, но не отставал. Бульвар был уже какой-то незнакомый, так далеко он еще не заходил. Вдалеке маячила чья-то конная статуя. Он шел, шел, сердце стучало, девушка еще раз оглянулась. Вот памятник уже рядом, кругом люди...

Он остановился, пригляделся — и оторопел: вокруг памятника — девушки, все одинаковые, в зеленых пиджаках и черных шарфиках, точные копии той, за которой он сюда шел. «Даже улыбки одинаковые», — подумал он, когда все они разом повернулись к нему.

И хлынули дожди, и порвалось небо, и бронзовый всадник взметнул его туда, в прореху. На гравии остались лежать трубка и газета «Сегодня».

ДВУХВОСТКА

В гневе она светилась. Лина еще говорила: «Если у нас иссякнут батарейки в фонаре, будем сердить двухвостку».

У двухвостки, конечно, не было двух хвостов, да и один-то был коротеньким, бурым и голым, как и вся зверушка, похожая больше всего на голую английскую кошку, которую мы как-то видели по телевизору, но меньше, гораздо меньше. «Так, крыса какая-то породистая, — говорила Лина, — с двумя хвостами».

В этом и была самая соль шутки — двумя хвостами были мы с Линой.

Батарейки действительно вскоре иссякли, и вечерами мы ходили к реке с двухвосткой — достаточно было слегка погладить ее против шерсти, вернее, в том направлении, в котором не росла бы шерсть, если бы она была, как тело зверька начинало испускать сиреневый свет — неяркий, конечно, но позволяющий видеть тропинку. Перед тем как залезть в воду, Лина гладила двухвостку посильнее, зверек фырчал в негодовании и топорщил свои моржовые усики, зато свет его становился ярче и служил нам маяком, когда мы, замерзнув, плыли обратно. Свет двухвостки был виден даже с того берега. Растеревшись, мы долго сидели на сложенном вдвое полотенце, и ночь смотрела на нас такими же бусинками глаз, как двухвостка, и разговаривала с нами. Вдалеке краснели огни на какой-то высокой трубе.

«Словно уходящий поезд, — как-то сказала Лина. — Уходит, уходит и никак не может уйти...»

Место было безлюдное, в палатку наведывались только кузнечики и жуки, к большой радости двухвостки, которая устраивала «хрустальное пиршество», то есть пировала с хрустом.

Вода с каждым днем становилась все холоднее, лето кончалось, кончалось и вот наконец кончилось. Мы сложили палатку и, отягощенные рюкзаками, побрели к станции.

Смеркалось.

— Поезд через полчаса, — сказала Лина. — Наполни пока флягу.

Она пошла прямо на перрон, я же отправился в унылый павильончик, желтевший огнями на дальней стороне площади. Там мне залили во флягу малиновую воду, таинственно густевшую в резервуаре.

— Московский отходит, — зевнула продавщица, обращаясь к уборщице.

Я обмер. Схватив флягу, я опрометью бросился через площадь к перрону. Тяжелый рюкзак мешал мне бежать.

Вот и перрон. Лины нет, поезд набирает скорость, последний вагон почти уже у конца платформы.

Когда я добежал туда, красные огни были далеко. И вдруг я увидел: к ним, к этим красным огням, добавился еще один, ослепительно белый — как будто кто-то держал фонарь в высунутой из окна вагона руке.

«Это же Лина с двухвосткой!» — понял я.

Никогда, никогда я не видел, чтобы двухвостка так светилась. Это была ярость, безумная, испепеляющая ярость!

Огни все удалялись — четыре красных и рядом ослепительно белый. Перед самым поворотом белый огонь как будто взорвался и рассыпался тысячей серебристых блесток.

— Вот хулиганье, из ракетницы стреляют, — сказал кто-то за моей спиной, когда там, откуда я не мог отвести глаз, воцарилась полная темнота.

ДУША

И приходит кошка, и стучит когтями, поднимаясь по ступенькам веранды.

— Брысь, серая, брысь!

Кошка плачет, глаза ее светлеют, светлеют...

— Не плачь!

— Глаза слезятся, — мяукает кошка.

Запираю ее в чулане. Она еще долго скребется в дверь.

К вечеру глаза слезятся уже у меня, из носа течет, дышать нечем. Мне дают теплое молоко с медом. Пол-кружки выпиваю, остальное прошу налить в блюдечко и отнести кошке в чулан.

Дышать все так же нечем. Ко мне зовут бабку-угадку. Она смотрит на меня прозрачными глазами — светлыми, светлыми.

— Душа твоя заперта в тесном чулане, — говорит она.

УМЕНИЕ ТАНЦЕВАТЬ

Река была горячей. Мост через нее не имел настила, одни лишь перила. Нам надо было перебраться. Так, чтобы на ту сторону и чтобы обоим.

Мы стояли на этой стороне, я криками отгонял людей, намеревавшихся прыгнуть в воду. Они отходили, ложились на песок, смотрели в небо.

В небе летала вата: сквозь черную дыру Солнца ввинчивался ветер и разгонял ватные клочья, как хлопья снега.

— Жаль, что песок, — сказала она. — Я бы потанцевала. На пуантах.

— А ты умеешь?

Я никогда не видел, чтобы она танцевала, хотя фигурка у нее вполне балетная.

— Во сне я танцую, — ответила она.

Я пошел в очередной раз пробовать воду, но в этот момент кого-то вытаскивали на берег. Сварившегося.

Люди на берегу ахнули. Смотрели они при этом почему-то на мост. Я тоже поднял голову — и оторопел: она стояла на перилах моста и явно намеревалась идти по ним на тот берег.

— Стой, куда ты?! — закричал я изо всех сил.

— В другую жизнь, — весело откликнулась она и побежала, полетела на пуантах...

Когда я открыл глаза, она была на той стороне.

— Я умею, умею танцевать... — донеслось до меня.

И она уже уходила, убегала, утанцовывала прочь от берега.

— А как же я?! — в отчаянии закричал я.

— ...когда река остынет... — прошептал мне ветер.

ПЛОХАЯ ПРИМЕТА

— Почему нельзя перед свадьбой фотографироваться вместе? — спросила девочка.

— Плохая примета, — ответила ее мама. — Или свадьбы не будет, или начнется такое, что лучше бы не жениться.

— Какое?

— Ну, например, ссоры или даже драки.

— Я никому не позволю со мной драться! — с вызовом сказала девочка.

— Кто дерется, не спрашивает разрешения, — ответила мама, прикрывая манжетой синяки на запястье.

— Я хочу, чтобы, когда я выйду замуж, у меня была дружная семья. Как наша. У нас ведь дружная семья?

— Дружная... — вздохнула мама...

Все так и вышло. Девочка вышла замуж, и у них с его и с ее родителями стала дружная семья. Большая семья. Перед регистрацией брака они даже сфотографировались все вместе, и карточку повесили напротив телевизора.

А потом в телевизоре началась война, и с фотографии вдруг исчезли все мужчины — как водой смыло. Вскоре их смыло и из жизни.

ОСОБЫЙ ДАР

— Я умею удерживать самолеты, — сказала она и посмотрела на меня чудесными облачными глазами.

— Как удерживать? — не понял я.

— Ну, чтобы они не падали, — смущенно потупилась она.

Нам, как выяснилось, предстояло лететь вместе, поэтому такое ее умение оказалось весьма кстати. Надо сказать, это был год, когда одна за другой разбивались старые машины нашего самолетного парка.

Действительно, с полетом все обошлось, а приземлились мы в любовь. Мне часто приходилось летать, но я теперь был спокоен: она и в самом деле удерживала мой самолет, даже не находясь в нем. Вместе мы больше не летали, она ждала меня на земле.

Потом как-то летела она — не на моем самолете, не я прокладывал для нее путь. Приземлилась она благополучно, но вот на обратном пути допустила промашку — то ли забыла о своем даре, то ли не рассчитала сил... Нет, самолет не разбился, а совершил вынужденную посадку в Воронеже. Там она познакомилась с другим штурманом — в таком же мундире, как у меня, и через три месяца уже была за этим человеком замужем.

Мне пришлось расстаться с моей профессией — я не мог заставить себя даже войти в самолет, я знал, что без нее он разобьется.

Теперь я работаю носильщиком — в другом аэропорту, не хочу, чтобы товарищи надо мной смеялись. Мне трудно принудить себя смотреть на девушек, но иногда я все же это делаю. Недавно я слышал, как одна из них сказала своему спутнику: «Я умею удерживать мужчин на земле».

КОНЕЦ ВТОРОЙ СЕРИИ

— Что у тебя в кармане? — спросила она.

— Да так, ерунда. Ключи, деньги.

— О, деньги! — оживилась она. — Пойдем в кино?

И мы пошли в кино и смотрели нашу жизнь — по отдельности, а во второй серии — вместе.

— Тебя ждет третья серия, — сказал я ей.

— Нас, — поправила она меня.

— Да, нас, — согласился я.

— А ты сегодня таял?

— Совсем чуть-чуть, — соврал я.

— Пошли есть мороженое, — проявила заботу она.

Ей кажется, что холод мороженого может замедлить мое таяние.

От мороженого у меня заболели зубы, а затем голова. Когда мы пришли домой, с моих ног натекла большая лужа.

— Не тай, пожалуйста, сегодня — я устала, — попросила она.

— Хорошо, не буду.

— Как здорово, что мы нашли причину твоего таяния и ты выбросил свое сердце, — сказала она, засыпая. — С ним бы ты давно растаял...

— Да, я бы давно растаял.

Когда она уже крепко спала, я разделся, извлек из нагрудного кармана сердце, вложил его обратно в свою грудь и лег отдельно, на диване. Полурастаявшей рукой я еще успел написать на чистой библиографической карточке: «КОНЕЦ ВТОРОЙ СЕРИИ».

Из цикла «КРИПТОМЕРОН, ИЛИ КАЛЕЙДОСКОП ИСТОРИЙ»