Жужукины дети, или Притча о недостойном соседе — страница 91 из 94

Лампа на столе засветилась, выпуклилась, бахрома абажура зашевелилась, как от бега многих людей, как от суеты мира или, напротив, от некоего странного сквознячка. Комната была покатой, как бок пасхального яйца, и казалась прорисованной столь же чистыми красками. Но ее излишняя материальность теперь давила на него, мешала и слегка как бы раздражала. Он даже попытался отодвинуть ее рукой, отмахиваясь, как отмахиваются от насекомых или же от ветки куста...

Лицо Елены Матвеевны поднялось рядом и было так же непривычно выпуклым, расплывшимся, глаза разлились на верхнюю часть лица; кажется, что-то капало. Чтобы уловить ее черты, ему пришлось настраивать резкость взгляда — новой оптикой высветилось ее умное, слегка решительное лицо, мягкие морщинистые складки на щеках исчезли, подобрались, налились крепостью, недавно жидкие волосы теперь дрогнули тяжелой волной, потому что она куда-то пошла, почти побежала, и, как ни странно, он легко, без напряжения, словно был в невесомости, пошел за нею в парк, рядом с их прежним домом, где они любили гулять по вечерам.

Образовалась зима, удивительно свежая, как бы стерильная, слегка с озоном. Снег поблескивал — видимо, был мороз, потому что действительность оплывала холодом по краям, но выпуклая середина была ярка; там все было как в их жизни: те же книги, стол, абажур, угол пенящейся занавески, хронически сломанный стул, во всю стену нарисованный конь, хотя сын так и не успел дорисовать одно копыто...

Рука сына тянулась к его лбу, все более нарастала в объеме и наконец стала перед самым носом, непомерно большая и мягкая. Игра заключалась в щелчке противника по лбу, но нельзя было прикоснуться ни к чему другому — они устраивали оглушительную увертливую беготню. Сын, как и всегда, выиграл. Петр Иванович имитировал вздохи, но был доволен его веселостью, его присутствием рядом. В тот склизкий осенний день он знал, что похороны сына — случайное недоразумение, вот-вот дунет ветер, и развеются, разлетятся все мертвенно-желтые цветы и листья. И вот теперь жизнь восстанавливалась в должном порядке.

Лоб был приятно влажен, но и горел от напряжения. Кончики пальцев пощипывало, тянуло к работе, заманчивой прохладой веяло от стола, туго сжатые стаканом карандаши, встопорщенные острыми концами, призывали строчить на ровных белых страницах, вызывая легкую рябь строчек, бесконечных, словно птицы в стаях на болотах родины. Это была бесконечно интересная тема его раздумий: работа и родина, одно вплеталось в другое... Чайки летали вокруг головы, нападая с криками, отлетая вдаль, пилотировали на плечи его друга Ивана. Сняли с костра котелок с крепким чаем, в нем расплывалось, дрожа, высокое небо, они азартно, в экстазе, спорили о рыбалке, о том, как сорвалась с блесны щука, и эта горечь ушедшей щуки, улетевших птиц так резанула его невозвратимостью, что он вскрикнул...

Елена Матвеевна склонилась к его лицу струящимся светом, но он боялся открыть глаза, боялся понять что-то слишком важное, свой переход в иное качество, как в отрочестве мечтал и опасался обретения отца. Ему казалось, что вместе с появлением отца изменится что-то значительное в его жизни. Но мать мягко гладила его рукой, смущенно улыбалась, обходила этот разговор, глядя куда-то в окно, на березы, которыми была обсыпана поляна, нежно зеленеющая, с мягкими бутонами цветов, с белым, молочным апрельским светом, запахами Вербного воскресенья и Пасхи.

Он почувствовал, что пора напрячься, вспомнить какое-то пятно, входящее в узоры сна. И тут предвестием открытия, с мгновенной испариной пота, возникло в памяти маленькое знакомое одеяльце, зеленое, с белыми цветами, в которое его кутали младенцем, а позднее на нем Леночка гладила белье. Помогая ей, он вспоминал из глубокой памяти эти цветы, только крупнее. Как ни странно, с легкостью возникал образ фотографа, хотя и разрозненно: ботинки, борода, пальцы, сжимающие объектив, и наконец глаза...

Мать протягивала ему руки в сиянии вспышки — он ощущал удачность снимка, ее благословение, вне мыслей ощутился в фотографе отец... Кажется, он вздрогнул от неостановимого теперь света — тело его как-то напряглось, вытянулось, и последним усилием он видел их всех: мать, отца, жену, сына, кого-то рядом и что-то еще огромное и значительное...

Сквозь натянутую мембрану этого мира, уже дрожавшего под напором его чувств, его пасхального вида, выпуклый мир прояснялся вдаль, вдаль, открываясь легким призрачным светом, все более отчетливым, чем остающееся сзади.

Эдуард ШУЛЬМАН[92]

ИНТЕРМЕДИЯ, ИЛИ СИЛА ТЯЖЕСТИ

Если душа, согласно рабочей гипотезе, устремляется за облака, то прах — установлено достоверно, на опыте милых родственников, — прах уходит в глубину, в противоположную сторону. Подвергается по пути усушке, утруске, огнеупорному обжигу, выветриванию, просеиванию...

И под воздействием той же силы, что душу (предположительно) возносит на небеса, как будто выстреливают душой, точно ракетой, запускаемой с мыса Канаверал или из Байконура, и равная по силе отдача вгоняет прах в то самое пекло, где мы плавимся, испаряемся, каменеем застывшею лавою, не увеличиваясь, однако, в объеме, а становясь попросту земной осью, вернее — ядром.

И на этом вот катышке — не на трех слонах с черепахами, не на трех китах под папахами, не на подъемных кранах, не на трех обезьянах, не на жирафах с тремя великанами, не цепными псами погаными — на этом, говорю, шарике, что сваляла из нас смерть собственными руками, и держится Большой (с прописной буквы) Голубой Шар — сорок тысяч верст по экватору.

Не улетает, как дернутый за веревочку, расшибаясь об Солнце или Юпитер, а крутится-вертится на своем месте, на безопасной дистанции, то удаляясь от Марса на сто миллионов верст, то на четыреста, а то и сближаясь на пятьдесят пять.

И бренные человеческие останки, сбитые в колобок, служат планете Земля, как физики полагают, центром тяжести, а стало быть, противовесом.

ВЕЧЕРНИЙ КОНЦЕРТ

На экране телевизора — симфонический оркестр.

Музыканты сидят в несколько рядов, и камера будто взбирается на гору.

Я не знаю, что они исполняют, но всегда есть комическое несоответствие между музыкой и тем, как она делается. Вот это лицо с двойным подбородком, пухлая щека, уложенная на скрипку, профессионально кривая шея — каким-то образом они соединяются с музыкой. Но невозможно воспринимать разом

вытянутые трубочкой губы

и —

мелодию.

Ударник развел руки, продетые в желтые тарелки, как в черные боксерские варежки, и терпеливо, бесстрастно ждет, обнимая пространство.

Бам-м! — сходятся тарелки.

Внизу, у самого подножья, стоит маленький дирижер, и музыка падает на него, как ливень и гром, а он подставляет лицо, все дальше откидывая голову.

Но видит перед собой

лес.

Высоченные деревья размахнулись от ветра. Он стоит перед ними почти что вплотную, высоко задирая голову, и водит своею палочкой. И музыка, исполняемая деревьями, набирает полную силу.

Могучие кроны кренятся, нависая над дирижером. Люди с лицами оркестрантов по двое сидят на карачках у каждого ствола и пилят, пилят...

Лес растет на холме невысоким вогнутым амфитеатром, и музыканты-пильщики не загораживают друг друга.

Их пилы, блестя зубьями, обращены к дирижеру. Деревья медленно наклоняются над ним, грозя раздавить. Но он не смеет бежать, отступать и пятиться, а должен только махать палочкой.

И лес обрушивается на дирижера,

накрывая его

вместе с финалом.

Музыка замолкает.

И в секундной тишине звучит голос трубы.

На экране телевизора, в группе духовых инструментов, сидит мальчик-трубач.

Он дует в трубу, округляя щеки и выпучивая глаза, и в какой-то момент его смешные усилия и ужимки

становятся вдруг

прекрасными.

Пронзительно и мощно, взмывая под самое небо, поет труба.

НАШ КАЛЕНДАРЬ

Мой тесть родился в январе, мама — в феврале, я — в апреле, жена — в мае, ее брат — в июне, его невеста — в июле, теща — в августе, мой сын — в сентябре, мой отец — в октябре...

Так мы и думали жить, празднуя всякий месяц.

Первым отпал январь, потянув за собой март. Тесть скончался в экспедиции, на фельдшерском пункте, восьмого марта, лишив нас с женой этого праздника.

Восьмого ноября, в метро, на спор со своей невестой, Июнь бросился под колеса. Девушка вышла замуж и переехала. А теща оказалась в больнице, где умерла в мае — непомерно распухшая, с потерею речи.

В апреле и сентябре, в разные годы, тихо ушли Февраль и Октябрь.

И единственный месяц, который остался, — последний.

С Новым годом, ребята! С новым счастьем!

Из цикла «КАК СЕЙЧАС ПОМНЮ»

СТЕНА

Вдоль этого бесконечного забора плелся когда-то наш допотопный трамвай.

И кондукторша объявляла в прицепе:

— Мебельная фабрика! Следующая — тюрьма! — И дергала за веревку.

Ехали гладкие деревянные скамейки, составленные из планочек, как тетради в линейку. Качались на ремешке черные хваталки. Солнце перемещалось, стреляя из каждого окна.

Тень тюремного забора накрывала трамвай, но мальчик смеялся, а девушка читала толстую книжку.

— О, забор уже! — вскакивала старушка. — Сейчас сходите? В тюрьме сходите?

— Да пропущу тебя, бабка! — отвечал высокий мужчина. — Отсидеть, что ли, торопишься?

И весь вагон с благодушием грохотал.

— Тюрьма! — кричала кондукторша. — Кто тюрьму спрашивал?.. Остановка — тюрьма!

ПОРТРЕТ

В завкоме знали, что мой друг неплохо рисует, и часто поручали ему оформить плакаты и лозунги — подновить к празднику. Он, конечно, не возражал. Это было вроде отдыха для него: сидишь в тихой комнате, букву за буквой выводишь, а зарплата идет. И все мысли веселые, о празднике.

Сталину исполнилось семьдесят лет. Он родился, если помните, 21 декабря — день особенный, самый короткий в году.

Мой друг перерисовывал портрет товарища Сталина. Однако от избытка чувств и сильного волнения рука слушалась его плохо. И он прибег к старому способу всех самоучек — расчертил лист на квадраты, бережно перенося дорогие черты из одной клетки в другую. То был известный портрет Сталина в форме генералиссимуса.

Прогудел гудок. Неслышно ушла первая смена. Друг включил электричество и посмотрел на свою работу.

Лампочка была сильная, пятьсот свечей, без абажура. И больно била по глазам. А он все стоял и смотрел в противоположный угол. Там, сквозь карандашную сетку, улыбался товарищ Сталин.

В дверь постучали. Друг не открыл. Завклубом позвал его — не ответил. Стоял у стены, наискосок от портрета, и боялся пошевелиться.

— Уходя, гасите свет! — проворчал завклубом. — Все неграмотные стали! — И тяжело затопал по коридору.

Друг работал всю ночь. Спешил. Рука отвердела. Что, если кто-нибудь застанет меня здесь и увидит то, что я вижу, — лицо товарища Сталина в решетчатом окошке?

Товарища Сталина за решетку упрятал!

Никогда в жизни не было ему так страшно.

Татьяна ЩЕРБИНА