Жюль Верн — страница 26 из 64

Жюль спросил, какова в России наука, попросил назвать имена современных деятелей её.

— Этого не знаю, — ответил Дюма. — Чего не знаю, о том и врать не буду. Видел докторов; они всегда в белых халатах и в очках; как кто заболеет, они сейчас же прописывают баню: это такая больница, в которой люди лежат голыми, а служители бьют их прутьями, связанными в пучок.

— Странно, — заметил Жюль.

— Ещё бы не странно, — согласился Дюма. — Иногда заболевают целыми семьями, и тогда все они пешком идут в эти больницы, даже грудных младенцев берут с собою! Странный народ эти русские! И почему-то в таких случаях они друг друга поздравляют с каким-то лёгким паром! Своими ушами слыхал!

Жюль часами просиживал в Национальной библиотеке за учебниками и книгами по физике и астрономии, химии и геологии. Для сдачи экзаменов требовалось десять — двенадцать книг. Для того чтобы знать по одной только физике столько же, сколько знает учёный, нужно было прочесть сотни различных трудов… «На всю науку жизни не хватит», — сказал как-то Жюлю служитель читального зала, не подозревая, что он говорит это человеку, который наиблестящим образом опровергнет его слова.

Отцу своему Жюль написал, что занятия на факультете идут успешно, он живёт не скучая, просит поцеловать всех родных. «Дорогой папа, — в самом конце приписал Жюль, — исполни мою просьбу: сходи к начальнику корабельных мастерских, я точно не помню его фамилии, но ты его найдёшь, и попроси его написать для меня — кратко и поскорее — устройство фрегата „Франция“: этот фрегат строил он сам, когда я был маленьким. Пусть он напишет, сколько на фрегате пушек, парусов; количество экипажа меня также интересует и всё остальное, что вообще интересно на фрегате. Мне это очень нужно…»

Пьер Верн ответил коротко: «К чему тебе всё это? Начальник корабельных мастерских умер, кстати сказать. Мне не нравится, сын мой, что ты уходишь куда-то в сторону. Интересуясь сегодня фрегатами, ты в будущем испортишь себе всю жизнь. Мне кажется, что между нами уже возникает тяжба, в которой роль истца принадлежит мне…»

Много лет тянется эта тяжба между отцом и сыном. Пятилетнему Жюлю Пьер Верн рассказывал сказки, в которых добрый и злой, плохой и хороший получали воздаяние из рук седобородого волшебника по имени Юрист. Этот Юрист жил во всех сказках Пьера Верна. Жюль ненавидел и боялся этого волшебника. В сказках матери не было Юриста, не мог отыскать его Жюль и в книгах, когда научился читать. Он понял, в чём тут дело: отцу во что бы то ни стало нужно было приохотить сына к деятельности законника, стряпчего, адвоката; отец решил пожертвовать всем во имя торжества своих мечтаний, — он убил в сказке поэзию, наивно предполагая, что тем самым он делает сына практиком и вселяет в его сердце нелюбовь ко всему, что выдумано.

Пятнадцатилетнему Жюлю было сказано: «Ты обязан служить закону, ты будешь адвокатом, эта должность спокойна, прибыльна и уважаема тем обществом, в котором ты живёшь и жить будешь». Жюль слушал отца и не возражал, — в пятнадцать лет он ещё не тревожился за своё будущее. В двадцать лет Жюль больше думал о настоящем, чем о будущем, и только сегодня, уединившись в своей мансарде, Жюль с ужасом представил себе добрых фабрикантов и злых Блуа… Он, значит, должен помогать беззаконию, он будет защищать — и ничего из этого не выйдет: зло победит… Нет, волшебник Юрист не поставит крест на литературной деятельности, в которой можно судить и рядить по-своему, как тебе нравится…

Пьеса Жюля, написанная совместно с сыном Дюма, выдержала десять представлений в Париже и с большим успехом прошла в нантском Старом театре.

«От твоей пьесы „Сломанные соломинки“, — писал Пьер Верн, — до сих пор болят головы у театралов и чешутся руки у обыкновенных зрителей: им тоже хочется писать пьесы, чтобы прославиться. Твоя мать хранит афишу и проливает слёзы гордости и любви над именем Жюля Верна. Ты для неё Расин и Шекспир, Мольер и Гюго. В последний раз спрашиваю тебя: что ты намерен делать? Будешь ли ты юристом? Или театр так сильно вскружил тебе голову и ты намерен всю жизнь потешать публику и не иметь верного, обеспеченного занятия? Подумай; моё сердце болит, я удручён, я боюсь за тебя…».

— Второй месяц мы живём вместе, — сказал Жюль Аристиду Иньяру. — Второй месяц ты пишешь музыку к моему тексту. Скажи по совести: может наша оперетта прокормить нас? Отец настаивает, чтобы я стал адвокатом. По многим причинам — хотя достаточно и одной — эта профессия противна мне. Я сдам государственные экзамены, получу диплом, но адвокатом не буду. Подожди, ещё одно замечание: мне надоели мои пьесы. Это хлам, третий сорт, не то, к чему меня тянет.

— Что же тебя тянет? — спросил Аристид. — Наша оперетта может дать триста тысяч. Наша оперетта может провалиться. Дело не в качестве моей музыки и твоего текста. Дело не в публике, хотя всё дело именно в ней, к сожалению: она наш хозяин, мы её слуги.

— Гюго не скажет таких слов, — осудительно проговорил Жюль.

— То Гюго, а то ты и я, — сказал Иньяр. — Гюго — великан. Мы — пигмеи.

— Гюго — великан, это правда, но мы не пигмеи, — возразил Жюль. — Пигмей доволен тем, что он делает.

— Довольны и мы, — пожал плечами Иньяр.

— Я не доволен, Аристид, — серьёзно проговорил Жюль. — Я со стороны смотрю на себя и морщусь. Порою мне хочется избить этого Жюля Верна за то, что он делает.

— Не бей, а приласкай, — рассмеялся Иньяр, — за то, что он делает успехи. «Сломанные соломинки» уже замечена, о пьесе пишут, ты имеешь деньги. Чего тебе надо, не понимаю. Дьявольское честолюбие, как посмотрю.

— Без честолюбия нельзя работать, — сказал Жюль. — О том же говорил и Гюго. Я не помню, как именно, какими словами, но говорил.

— Гюго становится для тебя богом.

— Он мой образец, пример, учитель.

— А Дюма? — лукаво покосился Иньяр.

— Дюма — это профессор на кафедре сюжета и увлекательного повествования, — ответил Жюль. — Я буду писать отцу, не мешай мне!

Первый черновик письма Жюлю не понравился: он получился сухим и нелюбезным. Второй черновик едва поместился на двух страницах и представлял собою сплошное покаяние и растерянность. Третий вариант смахивал на просьбу. Жюль скомкал черновики и принялся писать набело:

«Дорогой отец! Я решил навсегда отказаться от юридической деятельности. Она мне не по душе, и ты знаешь, почему именно. Диплом мне не помешает, но я поступлю с ним так же, как со школьными наградами и похвальными листами: спрячу так далеко, что и сам забуду, куда спрятал. Я остаюсь в Париже, чтобы заниматься литературой. Горячо целую тебя, мой дорогой отец. Привет Ларам и Пенатам. Твой Жюль».

Жюль ликовал, — отныне он предоставлен себе самому, собственным своим силам, свободен, как птица. Ура!

Ежемесячное пособие от Пьера Верна что-то задерживается… Деньги не пришли. Ещё одна, две недели — нет перевода из Нанта. Жюль не нуждался, но его пугало молчание отца, внезапное прекращение присылки пособия. Спустя два месяца Жюль израсходовал все свои деньги. Из Нанта — ни звука.

— Ты умеешь глотать шпаги? — спросил как-то Барнаво своего «мальчика». — Напрасно смеёшься; это не так трудно и хорошо оплачивается. Я пробовал — шпага вошла наполовину и дальше идти не захотела. Если бы я поупражнялся с недельку-другую, меня, наверное, приняли бы в труппу индусов, выступающих в цирке.

— Вы, Барнаво, не индус, — сказал Иньяр.

— Благодарю вас, я это помню. Но и те индусы, которые выступают в цирке, родились в Лионе, да будет это вам известно.

Барнаво спросил друзей, чем они питаются. Булочка в два су на второе и пустая тарелка на первое? Подогретый кофе на третье? Воспоминания о прошлом вместо хорошей сигары? Барнаво покачал головой.

— Ничего не понимаю, — сказал он. — Вы, Аристид, знакомы с самим Оффенбахом[13] и даже с капельмейстерами Большой оперы. Ты, Жюль, в превосходных отношениях с Гюго и Дюма. Ваши сочинения, милые мальчики, представляют на сцене. Где же ваши деньги? Ничего не понимаю! Не было связей — вы ели кролика и спаржу. Появились связи — исчез хлеб и нет горчицы… Пожалуйте ко мне на обед в это воскресенье.

— В котором часу изволите? — сверля Барнаво жадными взглядами, спросили музыкант и драматический писатель.

Барнаво был польщён. На обед он приготовил суп из рыбы, мясные котлеты, вишнёвый компот, поставил на стол кувшин вина и ящик сигар.

Жюль и Аристид ели и пили. Барнаво сидел в сторонке, подливал, подкладывал и умилялся, — аппетит Жюля приводил его в восторг.

— Так много есть может только очень хороший человек, — сказал Барнаво. — Питайся, Жюль, питайся! Я налью тебе ещё, — ешь, ешь, такого супа в ресторане не подадут. Ешь, умоляю тебя! Не отказывайся от четвёртой тарелки! Все великие люди любили поесть вроде тебя. Ты будешь знаменитым!

— А я, дядюшка Барнаво? — спросил Иньяр, отказываясь от второй тарелки супа.

— Вы? У нас в Пиренеях говорят: кто ест только то, что ему нравится, тот никогда не получит того, чего он хочет. Аминь.

— Я съел восемь котлет, дядюшка Барнаво, — сказал Иньяр.

— И одну тарелку супа. А суп — главное в жизни! Сколько раз говорил я вам об этом, а вы мне не верите. Я знавал одного человека, который питался только супом и вином и прожил сто лет. В завещании он обязал сыновей, внуков и правнуков есть только суп и пить только вино. Сыновья, внуки и правнуки процветают.

— Вы это придумали или слышали от кого-нибудь? — спросил Иньяр.

— Съешьте ещё три котлеты и помните, что великий человек и хороший аппетит — одно и то же. Дюма обожает суп. Гюго тоже. Мольер и Расин могли говорить о супе как о первой любви. Великий Наполеон, направляясь в Россию, шёл, в сущности, только затем, чтобы поесть кислых щей, есть у русских такое кушанье, я жалею, что оно не прививается у нас. Людовик Двенадцатый сам варил себе раковый суп. Вольтер спрашивал русскую императрицу Екатерину, с которой он состоял в переписке, — как надо варить суп, тот самый, которым кормят её. Императрица ответила: «Вы берёте фазана и жарите его в масле». Великий Лафонтен прославил суп в баснях. Бальзак изобрёл кофе из корешков моркови и свёклы — это его суп. Почтенный болтун Скриб придумал изречение: «Суп — это да, всё прочее — литература…» Угодно вам слушать дальше?