Жюстина, или Несчастья добродетели — страница 96 из 151

— Однако это и есть злодейство, мадам!

— Ничего подобного: это всего лишь простое и вполне естественное желание получить максимальную порцию возможного в этом мире счастья.

— Я бы согласилась, если бы это было не за счет других.

— Но мне не будет так приятно, если я буду знать, что другие тоже счастливы: для полноты и безмятежности моего счастья необходимо, чтобы им пользовалась я одна на свете… чтобы я одна была счастлива посреди всеобщих страданий. Нет ни одного высоко организованного существа, которое не сознавало бы, как приятно иметь привилегии: когда я обладаю одной долей всеобщего благополучия, я ничем не отличаюсь от всех прочих, но вот если я смогу концентрировать на себе все блага, я, без сомнения, буду счастливее всех остальных. Скажем, в обществе из десяти человек существует десять порций счастья, все они равны, то есть никто не может похвастаться, что ему повезло больше, чем другим; а когда один из членов этого общества завладевает девятью другими долями, чтобы сделать их своими, он будет по-настоящему счастлив, так как теперь он может сравнивать, что прежде было невозможно. Счастье заключается не в том или ином состоянии души: суть его только в сравнении своего состояния с чужим, но о каком сравнении может идти речь, когда все похожи на тебя? Если бы все имели равное богатство, кто осмелился бы назвать себя богатым?

— О мадам, мне никогда не понять такой способ стать счастливой: мне кажется, я могла бы быть ею, только зная, что все остальные тоже счастливы.

— Потому что у тебя слабая, несовершенная организация, потому что у тебя куцые желания, хилые страсти и никакого сластолюбия. Но такие посредственные качества недопустимы при моей организации, и если мое счастье возможно лишь посреди несчастья других, так лишь потому, что я нахожу в их несчастьях единственный стимул, который сильно щекочет мне нервы и который в результате этого приятного потрясения порождает удовольствие от электрических атомов, циркулирующих в моем теле[46]. Вообще все ошибки людей в этом отношении проистекают из ложного определения счастья. То, что называют этим словом, не есть ситуация, которая одинаковым образом подходит людям; это состояние различно у разных индивидов, на которых оно действует, и это воздействие всегда зависит от внутренней организации. Это настолько верно, что богатство и сладострастие, которые, казалось бы, являются залогом всеобщего счастья, часто выпадают тем, кто нечувствителен к ним; с другой стороны, боль, меланхолия, враждебность, грусть, которые не должны нравиться людям, тем не менее находят своих сторонников. Если принять эту гипотезу, не останется никаких доводов у того, кто захочет порассуждать о странности вкусов, и самое разумное для него — хранить молчание. Людовик XI находил счастье в слезах, которые он заставлял проливать французов, как Тит — в благодеяниях, которыми он докучал римлянам. Так по какому праву требуют, чтобы я предпочла один вид счастья другому? Разве оба эти человека были неправы или несправедливы?

— Насчет справедливости, разумеется, нет! Есть единственная справедливость — делать добро.

— А что ты называешь добром? Прошу тебя, докажи мне, что больше добра в том, чтобы дать кому-нибудь сто луидоров, нежели отнять их у него. Зачем мне стараться ради счастья других? Как, если отбросить в сторону предрассудки, ты можешь убедить меня, что я поступаю лучше, когда забочусь о других, чем заботясь только о себе? Всякий принцип универсальной морали — чистая химера: нет истинной морали, кроме морали относительной, только последняя касается нас. Преступления мне доставляют радость — я их принимаю; я ненавижу добродетель — я от нее бегу; я бы полюбила ее, быть может, если бы получала от нее хоть какое-то удовольствие. Ах, Жюстина, стань такой же развратной, как я: она неблагодарна, та богиня, которой ты служишь, она никогда не вознаградит тебя за жертвы, которых требует, и ты будешь боготворить ее всю твою жизнь, не получая ничего взамен.

— Но если то, что вы делаете, есть добро, мадам, почему люди за это преследуют вас?

— Люди преследуют то, что им вредит: они давят змею, которая их кусает, но из этого факта не следует аргументов против существования рептилий. Законы эгоистичны — мы тоже должны быть такими; они служат обществу, но интересы общества не имеют ничего общего с нашими, и когда мы утоляем свои страсти, мы по отдельности делаем то, что они делают сообща, вся разница только в результатах.

Иногда к беседам присоединялся д'Эстерваль, тогда они принимали более торжественную форму. Аморальный по принципам и по темпераменту, безбожник по наклонностям и философским взглядам, д'Эстерваль обрушивался на все предрассудки, не оставляя несчастной Жюстине никакой возможности защищаться. Когда он начинал выговаривать ей за ее каждодневные прегрешения, речь его была примерно такой:

— Дитя мое, сущность мира — это движение, однако движения не может быть без разрушения, следовательно, разрушение есть необходимый закон природы: тот, кто больше всего разрушает и тем самым сообщает природе самый сильный толчок, тот лучше всего служит ее законам. Эта праматерь всех людей дала им равное право на любые поступки. В естественном порядке каждому позволено делать все, что ему понравится, и каждый волен свободно владеть, пользоваться и наслаждаться всем, что находит того достойным. Полезность — вот принцип правоты: достаточно человеку возжелать какую-то вещь, чтобы констатировать для себя ее необходимость, и коль скоро эта вещь ему необходима или просто приятна, она будет справедлива. Единственное, что нам грозит за наш поступок, — это столь же законная возможность того, что кто-то другой совершит точно такой же, против нас. «Справедливость или несправедливость всякого суждения, — говорит Гоббс, — зависит только от суждения того, кто его совершает, и это обстоятельство отрицает осуждение и оправдывает его». Единственная причина всех наших ошибок вытекает из того, что мы принимаем за законы природы нечто, связанное с обычаями или предрассудками человечества. Ничто на свете не оскорбляет природу, человечество более раздражительно — оно страдает почти ежеминутно, но что значат эти обиды! Нарушить людские законы — это все равно, что оскорбить призрака. Разве я дал свое согласие участвовать в этом человечестве? Зачем тогда я должен подчиняться законам, которые отталкивают моя совесть и мой разум?

Тогда Жюстина возносила перед д'Эстервалем точность наших восприятий и, опираясь на столь шаткий фундамент, пыталась ошибочно вывести из него естественность религиозной системы.

— Я допускаю, — парировал хозяин, — что наши органы восприятия, более тонкие, чем у животных, заставили нас поверить в существование Бога и в бессмертие души. Поэтому мы и восклицаем: «Что еще лучше доказывает истинность всех этих вещей, чем необходимость принять их!» Но именно здесь и заключается софизм. Совершенно справедливо, что своеобразная организация, полученная нами от природы, вынуждает нас создать эти химеры и утешаться ими, но этим не доказывается существование предмета религиозного культа: человек был бы счастливейшим из смертных, если бы из его потребности в какой-нибудь иллюзии еще недостаточно, чтобы какая-то вещь сделалась реальной, и хотя заманчиво иметь дело с таким милостивым создателем, каким его изображают, это нисколько не доказывает существование этого творца. Для человека тысячу раз выгоднее зависеть от слепой природы, нежели от существа, превосходные качества которого, восхваляемые теологами, постоянно опровергаются фактами. Природа, если как следует изучить ее, дает нам все необходимое, чтобы сделаться счастливым настолько, насколько это возможно. Именно в ней мы находим удовлетворение наших физических потребностей, ь ней одной заключены все законы нашего счастья и нашего сохранения: вне природы можно найти лишь химеры, которые мы должны проклинать и презирать всю свою жизнь.

Но если Жюстина, чтобы противостоять этой философии, не имела мощи разума, отличавшего ее хозяев, она иногда находила в своем сердце такие слова и мысли, которые ставили в тупик даже их. Так однажды случилось, когда д'Эстерваль в очередной раз смеялся над ее любовью к добронравию и внушал ей всю нелепость так называемой добродетели.

— Да, сударь, я это знаю, — сказала она с горячностью всей своей непорочной души, которая часто стоит больше, нежели сила разума, — да, я знаю прекрасно, что добронравие плодит лишь неблагодарных, но я скорее готова страдать от несправедливости людей, чем от угрызений своей совести[47].

Такие разговоры велись в этом обществе, извращенные нравы которого все еще не могли, как мы видим, подавить в нашей героине благостные принципы ее детства, когда в гостиницу приехали какие-то люди.

— Ну, эти не принесут нам большой прибыли, — заметил д'Эстерваль, — а вот хорошенькая доза сладострастия нам не помешает, я уже чувствую прилив крови в чреслах.

— Что это за люди? — спросила Доротея.

— Одно несчастное семейство: отец, мать и дочь. Первый еще силен, и, надеюсь, тебе понравится. Мамаша… да вот, взгляни в окно: лет тридцать, не больше, белая кожа, хорошенькая фигурка; что до дочери, то это красавица… лет тринадцати, посмотри, какое у нее очаровательное лицо. О Доротея, какой это будет оргазм!

— Сударь, — сказал вошедший отец, с почтением обращаясь к хозяину, — прежде чем остановиться у вас, я считаю своим долгом предупредить вас о нашем бедственном положении, а оно таково, что мы не сможем заплатить вам, какова бы мизерна ни была плата. Мы родились не для несчастья, моя жена получила небольшое наследство, я тоже имел кое-что, но ужасные обстоятельства нас разорили, и теперь мы направляемся в Эльзас к родственнику, который обещал нам помочь, а по дороге рассчитываем на милосердие хозяев постоялых дворов.

— Несчастье… О д'Эстерваль, — шепнула Жюстина на ухо хозяину, — я уверена, что вы их пощадите.