Жюстина — страница 35 из 42

й, которая выжила… Отзвуки этой единственной фразы вызвали взрыв его чувств: все мертвое собрание донесений вдруг поднялось и хрипло завопило ему в лицо.

Уборная Мелиссы находилась в дурно пахнущей небольшой комнатке, полной скрученных в спираль трубочек, предназначенных для вычистки туалета. Ей самой принадлежал только острый осколок разбитого зеркала и маленькая полочка, убранная бумагой, на которой делают свадебные пироги. Сюда она обычно вываливала кучу пудрениц и косметических карандашей, которыми ужасно злоупотребляла.

В этом зеркале изображение Селима пузырилось и мерцало в пляшущем свете газовых рожков, как призрак подземного мира. Он говорил с язвительным совершенством, копируя своего хозяина; в этом подражании она могла почувствовать ту взволнованность секретаря, когда дело касалось единственного человека, которому он по-настоящему поклонялся и на чьи заботы откликался, как дощечка, используемая на спиритических сеансах.

Теперь Мелисса испугалась, потому что знала, что за оскорбление, нанесенное его владыке, говоря языком города, он отплачивал быстро и безжалостно. Она пришла в ужас от того, что сделала и подавила желание закричать, когда дрожащими руками снимала наклеенные ресницы. Отказаться от предложения было невозможно. Она оделась в свои лучшие лохмотья и, неся свое утомление, как тяжелый мешок, последовала за Селимом в огромную машину, стоявшую в глубокой тени. Сесть ей помог Нессим, находившийся внутри. Они тихо тронулись в густой тусклый александрийский вечер, вечер города, которого, к своему ужасу, она больше не узнавала. Они пренебрегли морем, приобретшим цвет сапфира, и повернули вглубь, в трущобы, по направлению к Мареотису и шлаковым кучам Мекса; фары вскрывали пласт за пластом темноту, обнажая интимные сценки египетской жизни — поющего пьяницу, библейскую фигуру на муле с двумя детьми, спасающимися от Ирода; швейцара, сортирующего почту, — быстро, словно картежник. Она с волнением наблюдала за этими сценками, потому что за ними лежала пустыня, отдаваясь пустотой, как морская раковина. Вплоть до этого времени ее спутник молчал, и она не решалась даже бросить взгляд в его сторону.

Когда чистые стальные линии дюн показались под поздней луной, Нессим подъехал к стоянке. Нащупывая в кармане чековую книжку, он сказал дрожащим голосом, полным слез: «Какова цена вашего молчания?» Она повернулась к нему и, впервые увидев благородство и печаль этого темного лица, обнаружила, что ее страх сменился всепоглощающим стыдом. В выражении его лица она прочитала слабость к добру, что никогда не смогло бы сделать его ее врагом. Она застенчиво положила ладонь ему на руку и сказала: «Мне так стыдно. Пожалуйста, простите меня. Я не знала, что говорю». И усталость так овладела ей, что волнение, мучавшее ее до слез, обратилось глубоким зевком. Теперь они глазели друг на друга, удивленные новым пониманием, узнаванием друг в друге невинных. Мгновение казалось, что они влюбились друг в друга на почве разделенного облегчения.

Машина, наполненная их молчанием, снова набрала скорость, и вскоре они уже мчались по пустыне навстречу стальному блеску звезд, и горизонт был испачкан черным шумным прибоем. Нессим, ощущая рядом с собой это странное сонное создание, беспрестанно думал об одном и том же: «Слава богу, что я не гений. Потому что у гения нет никого, кому бы он мог доверять».

Украдкой он изучал Мелиссу и изучил меня в ней. Ее миловидность, должно быть, обезоружила и взволновала его, как в свое время меня. Это была красота, наполнявшая человека ужасным предчувствием, что она рождена для того, чтобы служить мишенью разрушительным силам. Может быть, он вспомнил историю Персуордена, в которой и она принимала участие, потому что последний нашел ее так же, как Нессим, в том же затхлом кабаре; только в тот вечер она сидела в ряду платных партнерш и продавала танцевальные билеты. Пресуорден, будучи сильно подшофе, ангажировал ее и после минутного молчания обратился к ней с печальным вопросом, столь ему свойственным: «Как вы спасаетесь от одиночества?» Мелисса подняла на него глаза, переполненные искренностью опыта и мягко ответила: «Мсье, je suis devenue la solitude meme»[36]. Персуорден был достаточно поражен, чтобы запомнить эту фразу и повторять впоследствии своим друзьям, добавляя: «Мне неожиданно пришло в голову, что передо мной женщина, которую вполне можно полюбить». Тем не менее он, насколько мне известно, не рискнул вновь посетить ее, потому что писание романа продвигалось успешно, и в воспламенении своего чувства он распознал шуточки, сыгранные над ним наименее поглощенной частью его натуры. В то время он писал о любви и не желал приводить в беспорядок идеи, уже сформировавшиеся на этот счет. («Я не могу влюбиться, — восклицал он, — потому что я принадлежу к старинному секретному обществу — Балагурам», и каждый раз, говоря о своей женитьбе, он писал: «Я обнаружил, что причиняя неудовольствие другому, я одновременно бывал недоволен собой; теперь, в одиночестве, я могу причинять неудовольствие только самому себе. Какое счастье!»)

Жюстина все еще стояла надо мной, глядя мне в лицо, в то время как я заканчивал про себя эти саркастические замечания. «Ты придумаешь какую-нибудь причину, — хрипло повторяла она. — Ты не пойдешь». Мне казалось невозможным найти выход из этого затруднения. «Как я могу отказаться? — спросил я. — Как можешь ты?»

Они ехали по теплой, не подверженной действию приливов и отливов пустынной ночи, Нессим и Мелисса, объединенные вдруг возникшей симпатией друг к другу, но еще бессловесные. На последнем отрезке дороги перед Бург-Эль-Араб он выключил мотор и дал возможность машине свободно скатиться с дороги. «Пойдем, — сказал он. — Я покажу тебе Летний дворец Жюстины».

Рука об руку они прошли к маленькому домику. Привратник спал, но у Нессима был ключ. Комнаты пахли сыростью и выглядели необитаемыми, но их пропитал свет, отраженный от дюн. Вскоре он разжег огонь в большом камине и, достав из стенного шкафа свою старую аббу, завернулся в нее и сел перед огнем. «Скажи мне теперь, Мелисса, — сказал он, — кто послал тебя преследовать меня?» Он хотел пошутить, но забыл улыбнуться, и Мелисса, покраснев от стыда, закусила губу. Они долго сидели вместе, любуясь огнем и ощущением чего-то общего — их безнадежности.

(Жюстина погасила свою сигарету и тихо выскользнула из кровати. Она начала ходить взад-вперед по ковру. Страх овладел ею, и я видел, что она сдерживается только волевым усилием. «Я сделала много разных вещей в своей жизни, — сказала она зеркалу. — Возможно, дурных вещей. Но я всегда воспринимала свои действия как послания, пожелания прошлого будущему, приглашение к самопознанию. Я была неправа? Я была неправа?» Этот вопрос предназначался не мне, а Нессиму: гораздо проще адресовать вопросы, предназначенные для мужа, любовнику. «Что же касается мертвых, — продолжала она через минуту, — то я всегда думала, что мертвые считают мертвыми нас. Они воссоединились с жизнью после этого пустячного путешествия». Хамид зашевелился, и она в панике бросилась к своей одежде. «Итак, тебе надо идти, — печально сказала она. — И мне тоже. Ты прав. Мы должны идти». А потом, повернувшись к зеркалу, чтобы завершить свой туалет, она добавила, рассматривая свое порочное светское лицо: «Еще один седой волос…»

Глядя на нее такую, на миг застигнутую редким солнечным лучом у грязного оконного стекла, я вновь не мог не почувствовать, что в ней не было ничего, что могло смягчить ту интуицию, которую развила из своей натуры, поглощенной самокопанием, никаких ресурсов, способных противостоять приказаниям яростного сердца. Ее дар был сходен с даром невежественной гадалки. Что бы ни приходило ей в голову, оказывалось заимствованным — даже замечание о мертвых (я встретил его в «Нравах»); она выбирала все значимое из книг, их не читая, но понаслышке — как отзвуки несравненных заключений Балтазара, Арнаути, Персуордена. Она была ходячей абстракцией писателей и мыслителей, которых она любила или которыми восхищалась, — но какая умная женщина представляет собой большее?)

Нессим взял в свои руки ладони Мелиссы, обессиленные и холодные, как тесто, и начал расспрашивать ее обо мне с алчностью, заставлявшей предположить, что предметом его страсти являлась не Жюстина, но я сам. Человек всегда влюбляется в предмет любви своего избранника. Многое я дал бы за то, чтобы узнать все, что она говорила ему, все глубже проникая своею искренностью в его чувства. Все, что я знаю, это глупое окончание ее фразы: «Даже сейчас они несчастливы. Они кошмарно ссорятся. Хамид все рассказал мне». Была ли она достаточно опытна, чтобы распознать в этих ссорах, о которых ей рассказывали, самую суть нашей любви? Я думаю, она видела только эгоистичность Жюстины — это почти оглушающее отсутствие интереса к другим людям, столь характерное для моего тирана. Жюстине не хватало щедрости ума, — единственного, на чем могло обосноваться хорошее мнение Мелиссы. Жюстина была не совсем человеком — как все, поглощенные собственным «я». Что же, Бога ради, смог я в ней увидеть? В тысячный раз я задавал себе этот вопрос. И все же Нессим в начале своего исследования Мелиссы и любви к ней, как приложению к Жюстине, превосходно обрисовал ситуацию с чисто человеческой точки зрения. Мелисса будет искать в нем те качества, которые, как ей представлялось, я должен был найти в его жене. Мы, все четверо, превращались в неопознанные дополнения друг друга, завязанные в один сложный узел.

Они говорили так, как могли бы говорить обреченные брат и сестра, обновляя друг в друге чувство облегчения, охватывающее тех, кто находит кого-либо, способного разделить с ним ношу забот, оставшихся без покаяния. В этой симпатии неожиданная тень желания зашевелилась между ними, просто привидение, приемный ребенок покаяния и освобождения. Оно предвещало в определенном смысле их собственный акт любви, который должен был совершиться и который был намного менее уродлив, чем наш — мой и Жюстины. Любовь несравнимо правдивее симпатии; просто желание не приведет к браку. Был уже рассвет, когда, закончив разговор, они поднялись, окоченевшие, потому что огонь давно погас, и пошли по мокрому песку к машине, пренебрегая бледным лавандовым цветом рассвета. Мелисса нашла друга и покровителя; что же касается Нессима, он преобразился. Ощущение новой привязанности принесло ему облегчение, волшебным образом он вновь стал самим собой — если можно так выразиться, — человеком, который мог действовать (мог убить любовника своей жены, если бы захотел!).