Она откусывает еще кусочек.
— Говорят, что, когда начинает отказывать память, пробуждаются другие способности.
— Какие способности?
— Кто-то видит свои прошлые жизни, кто-то беседует с ангелами. У кого-то открывается дар ясновидения.
— Ты сумасшедшая.
Я вынимаю из сумки блокнот. Открываю последнюю страницу и добавляю сегодняшнюю дату к списку на сорок с лишним пунктов. Рядом с датой пишу: «Картошка».
Мама щурится, глядя на мой блокнот, и качает головой:
— Как тебя терпит твой муж?
— Что ты вообще понимаешь в семейной жизни, если ты даже не замужем?
Когда я говорю, мама шевелит губами, и у меня мелькает мысль, что она мне беззвучно суфлирует. Мы уже говорили такое раньше? Те же слова, те же фразы? Я жду ответа, но время идет, и молчание затягивается. У меня вспотели подмышки, и все внутри вздыбилось.
Она улыбается. В ярком солнечном свете ее зубы кажутся нечеловечески острыми. По-моему, ей нравятся эти неловкие паузы в преддверии очередной бурной сцены. Мое сердце бьется быстрее, дыхание учащается. Я тоже готова к схватке.
Легонько похлопав меня по руке, она тычет пальцем в мой блокнот:
— Вместо того чтобы переживать о моем сумасшествии, ты бы лучше побеспокоилась о своем.
Я смотрю на свой список — на ровные линии и колонки — и беззвучно захлопываю блокнот. Шарики тапиоки у меня на тарелке уже начали подсыхать. Накал страстей потихонечку остывает. Через пару минут мы забудем о резких словах, сказанных друг другу.
Накапав немного лимонного сока в чашки с горячей водой, мы идем на балкон. На веревке сушатся мамины бюстгальтеры. Старые и застиранные, латаные-перелатаные.
— Выкинь их и купи себе новые. — Я прикасаюсь кончиком пальца к тусклому кружеву на одном из самых заношенных экземпляров.
— Зачем? Кто их видит?
Внизу, во дворе, младенец заходится плачем на руках у няни. Женщина яростно укачивает орущего малыша и о чем-то беседует с привратником. Истошные вопли ребенка напоминают крик зверя, которому больно. Мы сидим молча и ждем, когда он устанет кричать, но ор продолжается без перерывов. Няня все так же неистово укачивает своего подопечного, тяжело дышит, в панике озирается по сторонам и, наверное, надеется, что хозяева ничего не услышат.
Я говорю:
— Не понимаю, почему ты не хочешь купить себе новые бюстгальтеры.
Я не планировала возвращаться к этому разговору, но почему-то вернулась. Ребенок по-прежнему плачет. Я гадаю, чего он хочет, и сама толком не знаю, почему меня это волнует.
— Я должна быть примером.
— Примером кому?
— Тебе. Нельзя все время переживать, что скажут другие. Не все в этой жизни — показуха для мира. Иногда мы делаем что-то лишь потому, что нам так захотелось.
Если бы наши с ней разговоры были картой маршрутов, то все дороги неизбежно сходились бы в этом пустынном тупике, из которого нам не выбраться при всем желании.
Я знаю, к чему все идет, но глотаю наживку:
— Ты считаешь, я делаю что-то, чего мне не хочется?
Она изображает великодушный порыв уклониться от разговора:
— Давай не будем опять начинать…
Категоричный отказ от уловок:
— Ты сама начала.
Встречный отказ:
— Не заводись. Это не важно.
Уже неприкрытая злость:
— Для меня важно.
Дальше все развивается по предсказуемому сценарию. Она спрашивает, почему я никак не оставлю ее в покое, почему вечно набрасываюсь на нее, словно бешеная собака с оскаленными клыками. Тебе больше нечем заняться, говорит она, кроме как издеваться над собственной матерью?
Не замешкавшись ни на секунду, я говорю, что она всю жизнь думает только о себе. Она делает обиженное лицо, но лишь на секунду.
— А что в этом плохого, когда человек думает о себе?
Я упираюсь в обычный тупик. Дальше хода нет.
Я хочу перечислить по пунктам, что в этом плохого, но никогда не могу подобрать нужных слов. Хочу спросить у нее, что такого ужасного в том, чтобы прислушиваться к желаниям других и делать что-то приятное близким людям. Мама всегда избегала любых притеснений. Избегала всего, что виделось ей посягательством на ее драгоценную свободу. Брак, диеты, медицинские обследования. В ходе этого бегства длиною в жизнь она растеряла весь «лишний жир». Так она называет людей, ей неприятных. Говорит, что ее не прельщает общество самодовольных унылых невежд. И никогда не прельщало. Неприязнь, кстати, была обоюдной. Многие мамины сверстники в клубе давно от нее отвернулись. Родственники старшего поколения, питавшие нежные чувства к малышке, которой они ее помнят, либо охвачены старческой немощью, либо мертвы. Да, рядом с мамой есть люди, которые ее любят, но, мне кажется, их исчезающе мало. Мне кажется, мы всегда были одни.
Она сама выбрала такую жизнь. Возможно, в ней есть свои плюсы, но лично мне видятся только минусы. Сплошные потери. Оно действительно того стоит? Она сама верит, что оно того стоит? Я пытаюсь представить, что она чувствует, когда я ухожу, возвращаюсь обратно к Дилипу, а она остается одна. Может быть, для нее это был вовсе не выбор, просто однажды она придумала себе путь — не такой, как у всех остальных, — и идет по нему исключительно в силу привычки, потому что не знает других путей. Я давно собираюсь спросить: ты столько лет убегаешь от всех и вся, неужели тебе ни разу не захотелось остановиться и крикнуть: «Я здесь! Почему вы за мной не бежите?» Может быть, ей как раз и хотелось, чтобы ее догнали, вернули домой и убедили, что она им нужна, что им без нее очень плохо?
Но все эти вопросы растворяются в небытии, когда я вижу, как мама сидит, откинувшись на спинку стула, и потягивает свою кислую воду. Она закрыла глаза и что-то тихонечко напевает под аккомпанемент воплей младенца.
Дилип решил обратиться в вегетарианство, потому что вчера в Америке лев убил львицу.
Они оба выросли в зоопарке, в одном вольере. Прожили в неволе всю жизнь, неоднократно спаривались друг с другом. Львица рожала детенышей, которых у нее отбирали совсем в раннем возрасте. И вот однажды, в людные выходные, лев и львица сидели в своем вольере, мимо ходили детишки, тыкали в них пальцами, спрашивали у родителей, настоящие ли это львы, как те, которых показывают в передачах на канале «Нэшнл географик». В газете зачем-то об этом упомянули, словно львы поняли, о чем идет речь, обернулись друг к другу и сказали: «Дети интересуются, настоящие мы или нет. Давай-ка покажем, какие мы настоящие».
И лев откусил львице голову.
На самом деле не откусил, а взял ее голову в пасть и держал, не давая ей вырваться, пока она не задохнулась у него во рту на глазах у вопящих людей.
Автор статьи ставит перед читателем ряд вопросов: возможно, львы были в депрессии? Возможно, здесь мы имеем ту же проблему, что в «Морском мире» и других дельфинариях? Возможно, это не единичный случай, а лишь один из примеров масштабного явления, которое пытаются скрыть от широкой публики? Насколько вообще правомочно держать животных в неволе, представлять зоопарки учреждениями культуры и отдыха и поощрять их как развлечение для детей? Разве общественность не имеет права знать правду?
Дилип говорит, что зоопарки он ненавидит с детства. Нет ничего хуже, чем глазеть на живое существо в клетке. Те же самые чувства он испытывал при изучении колониальной истории. В учебнике была картинка на всю страницу: изображение готтентотской Венеры с цепью на шее и сигаретой во рту. В сопроводительном тексте говорилось, что после смерти ее тело расчленили и часть ее органов выставили в заспиртованном виде на всеобщее обозрение в музее. Дилип рассказывал мне, что подростком, когда они всей семьей ездили в Бомбей, он не ходил на пляж в Джуу, потому что двоюродный брат однажды сказал, что когда-то здесь погибали верблюды: задыхались во влажном воздухе. Их гигантские легкие отсыревали, как намокшие наволочки.
Есть вещи, которые по-настоящему задевают моего мужа, и невозможно заранее предугадать, что именно его заденет. Он ел кейл еще до того, как на него пошла мода, и однажды попробовал сварить мыло в домашних условиях. Летом он выставляет на подоконник миски с водой, чтобы птицы, страдающие от жажды, могли попить. Расизм, сексизм и жестокое обращение с животными, с его точки зрения, вещи одного порядка, и он не делает между ними различий.
Вечером звонит его мама, я ей рассказываю о львах. Она смеется над сыном, говорит, что понятия не имеет, где он набрался таких идей, разве что, может быть, в то далекое лето в Сурате, когда он гостил у родителей ее мужа, которые были убежденными строгими вегетарианцами. Она сама даже не слышала о происшествии со львами в Милуоки, и ее удивляет, что индийским газетам больше не о чем писать, кроме как об американских зоопарках.
Я передаю Дилипу слова его матери, и он пожимает плечами:
— У каждого человека есть право на свое мнение.
Он улыбается, не размыкая губ, и у меня возникает неодолимое желание кое в чем признаться.
— В детстве мне нравилось убивать слизней. — Я вдруг понимаю, что сильно потею, словно из меня выходит какой-то горький яд. — В ашраме.
Муж глядит на меня, его лицо совершенно непроницаемо.
— Окей.
— Я сыпала на них соль, они корчились и кричали. Кали Мата меня научила.
Он отвечает, глядя в зеркало:
— Слизни вроде бы не кричат.
— Кричат. Я помню, как они кричали.
— Ничего страшного. Ты была совсем маленькой.
— Сегодня мы с мамой опять поругались.
— Из-за чего?
— Из-за всего, как обычно.
— Да уж, вы знаете, как побольнее задеть друг друга.
На ужин он ест только дал и немного сырых овощей и говорит, что уже чувствует себя лучше, чище и легче. Буквально после трех приемов пищи.
Два дня спустя, за супом из киноа и шпината, Дилип признается, что его мама была права. В то далекое лето, когда он ездил в Сурат в штате Гуджарат, там действительно кое-что произошло. Ему рассказали о его тете. Вернее, о тете его отца. Ее звали Камала. Она родилась в 1923 году, и ее отец первым во всем Бхавнагаре купил себе автомобиль. Он также был первым, кто позаботился о достойном образовании не только для своих сыновей, но и для дочерей. Однако Камала категорически воспротивилась, когда пришла ее очередь поступать в университет. Она умоляла отца отпустить ее в монастырь. Она хотела стать джайнской монахиней, жить рядом с храмами в Палитане и каждый день подниматься на вершину священного холма Шатрунджая, куда ведут тысячи ступеней, истертых ногами паломников. Она рассказала отцу о своем повторяющемся сне, в котором ей неизменно являлся лик джайнского бога Адинатха, чья статуя стоит в одном из храмов Палитан