Жженый сахар — страница 22 из 45

Перед нами остановился старенький микроавтобус. В темной кабине лица водителя было не видно. В салоне на заднем сиденье лежал какой-то шипастый сверток, перетянутый ветхой веревкой.

— Что там у вас? — спросила мама. Водитель посмотрел на нее и ничего не ответил. — Мебель?

— Может быть, — сказал он. — Вам куда?

Ночь была жаркой и душной, но он сидел в вязаной шапке и потрепанном старом шарфе. Его небритые щеки заросли седой щетиной, из ушей торчали пучки волос. Глаза за толстыми стеклами очков казались огромными, словно увеличенными в два раза по сравнению с их реальным размером. В его зрачках расцветали синие цветы.

— Клуб «Пуна», — сказала мама.

Он кивнул:

— Клуб «Пуна».

Я сидела у нее на коленях на пассажирском сиденье. Она крепко держала меня, прижимая к себе. Мне ужасно хотелось по-маленькому, но я молчала. С перекошенного зеркала заднего вида свисала крошечная металлическая фигурка Лакшми. Богиня сидела в цветке лотоса. У нее было четыре руки. Или шесть. Она дергалась каждый раз, когда машина подскакивала на ухабах. Мама вздохнула и откинулась на спинку винилового сиденья. Водитель перегнулся через нас, чтобы подправить дребезжавшую пассажирскую дверцу. На меня пахнуло серой и запахом его недавней трапезы. Он убрал руку не сразу, задержал на секунду прижатой ко мне, к маминым рукам, обнимавшим меня за талию.

— Когда-нибудь все плохое забудется, — прошептала мама мне на ухо. — Когда ты вырастешь, все эти беды забудутся, как не бывало.

Мы подъехали к клубу уже на рассвете. Охранник узнал маму даже в таком растерзанном состоянии и впустил нас внутрь. Мама попросила подвезти нас до клуба, потому что это было единственное место в городе — не считая железнодорожного вокзала, — куда водитель уж точно знал, как проехать. И это было единственное место в городе, где мама могла бы бесплатно воспользоваться телефоном. Тогда я еще не понимала, что, уходя из ашрама, мама не знала, что будет дальше. Она совершенно не представляла, куда мы пойдем, кто согласится принять нас у себя и на каких условиях. Она несколько лет не общалась с мужем. Она заявила родителям, что порвет с ними все отношения, если они будут настаивать, чтобы она вернулась в дом мужа и попыталась спасти свой брак.

Мама велела мне ждать на детской площадке у входа, пока она будет звонить. Я легла на траву у подножия металлической горки и уставилась в небо. Я наблюдала, как птицы садятся на провода, протянувшиеся над деревьями, и качаются, как на качелях. На детской площадке было тихо и пусто. Вокруг никого. Ни единой живой души. Я знала, что дети любят играть на таких площадках, но сама никогда не играла и не совсем понимала, что надо делать. Я решила, что ненавижу детские площадки, странные металлические сооружения без смысла и цели. Ненавидеть детские площадки было легко и приятно, ненависть задавала понятное направление моему смутному недовольству, закрепляла его на конкретном предмете, который можно увидеть глазами и потрогать руками. Этот прием я использую до сих пор, когда мне неуютно или тревожно. Я отвергаю сама, чтобы не быть отвергнутой.

Когда мама вернулась, у меня были черные коленки и грязь под ногтями. Или я испачкалась еще раньше? Уже совсем рассвело. Мама, кажется, ничего не заметила. Она схватила меня за плечо. Я чувствовала, как колотится ее сердце и каждый удар отдается в руке.

— Они нам не помогут.

Я спросила:

— Кто?

— Твой ужасный отец. И твои дедушка с бабушкой.

Они нам не помогут? Это вовсе на них не похоже. Я мало что знала о бабушке с дедушкой, помнила их очень смутно, но та женщина, что обнимала меня сморщенными руками, и мужчина, выдвигавший изо рта вставную челюсть, как ящик под кассой, чтобы меня рассмешить… Они-то уж точно должны нам помочь. И мой папа. Мой папа, конечно, не бросит меня в беде.

Папа. Папочка. Папа. Я совершенно его не помнила. Я была совсем маленькой, когда мама меня забрала. И, насколько я знаю, он ни разу не попытался меня вернуть.

Иногда я мечтала о нем, там, в ашраме. Я не раз представляла, как человек, чьего лица я не помню, забирает меня от матери. (Точно ли это были мои собственные фантазии или мне навязала их мама, когда говорила, что я всегда хотела от нее сбежать, всегда хотела сделать ей больно?)

Папа был для меня неизвестной величиной, и иногда я легко поддавалась любым убеждениям.

— Они пытаются нами командовать, как тираны, но я им не позволю, — сказала мама. Уголки ее глаз покраснели, ее дыхание пахло вчерашним бананом. — Я о тебе позабочусь. Мы справимся сами. Ты же мне доверяешь?

Мне хотелось кивнуть, сказать что-то в ответ, но я не стала ничего говорить. Или, может быть, не смогла. Теперь я уже сомневаюсь, что поняла тогда этот вопрос. Доверяю ей в чем? Разве у меня был выбор, разве я знала что-то другое?

Мы жили в клубе. Иногда в помещении, иногда во дворе под открытым небом. Я притащила с улицы бродячего пса, которого назвала Свечкой, потому что кончик его хвоста был похож на обгоревший фитиль. Я оставила его с нами, чтобы он гонял земляных крыс, по ночам выходивших из нор на клумбах.

Мама занялась попрошайничеством. Я была уже не такой маленькой, чтобы вызывать сострадание в сердцах прохожих, и мама велела мне просто стоять у ворот. В первый день мы узнали, что у уличного попрошайничества есть свои правила и законы, что определенные улицы и кварталы «закреплены» за определенными женщинами и детьми, и, если ты посягаешь на их территорию, это считается объявлением войны. У тех, других нищенок часто недоставало зубов, пыль накрепко въелась в их волосы, они говорили на диалекте маратхи, которого я никогда раньше не слышала. У них были проворные, цепкие руки и быстрые ноги. Они сами были крикливыми и настырными, и мама строго-настрого мне наказала никогда не смотреть им в глаза. Они были совсем не такими, как мы. Они выглядели иначе, пахли иначе. Но с течением дней эта разница постепенно стиралась.

Члены клуба, которые знали нас лично, которые знали бабушку с дедушкой, смущались при встрече, не понимая, как реагировать на наши мольбы. Кто-то проходил мимо, прикрывая ладонями глаза своим детям. Кто-то смеялся и трепал меня по волосам, словно это была какая-то шутка. Все смотрели на нас с отвращением: из-за того, что они знали о маме. И еще потому, что мы с ней служили наглядным примером, как легко можно скатиться в пропасть. Однажды вечером мама поднесла руки к лицу, сложив из пальцев подзорную трубу. Заглянула в нее и сказала:

— Смотри туда.

Я посмотрела, но увидела только обычную улицу. Свечка лежал на спине лапами кверху. Мимо прошла женщина в фиолетовом сари.

— Мир существует только до тех пределов, которые видимы глазу, — сказала мама. — Что вверху, что внизу, и это нас не касается. Все, что нам говорили раньше, совершенно неважно.

Я смотрела прямо перед собой. На все, что так или иначе попадало в мое поле зрения. Чьи-то задницы, чьи-то руки. Пара сидит на скамейке, чего-то ждет. У дороги валяется куча металлолома. Девушка сидит в машине, прижавшись щекой к окну. Я обернулась к маме и увидела, что она плачет.

Я помню, как я спала сидя, прислонившись к воротам, и просыпалась, лежа головой на маминых коленях. Но не помню, чтобы я голодала. Охранник носил нам еду на тарелках и свежую воду. Уже потом я узнала, что мой отец договорился с администрацией клуба, чтобы меня регулярно кормили. Теперь я уже и не вспомню, сколько времени мы так прожили. Мама всегда была рядом. Не было никаких правил, никаких домашних обязанностей, никаких расписаний, которые следовало соблюдать. Я не мылась, не чистила зубы, покрывшиеся плотным налетом. Я спала в обнимку со Свечкой, уткнувшись носом в его шелудивый бок. Я наблюдала, как в его клочковатой шерсти копошатся крошечные насекомые, и трогала гнойные язвы, которые мама называла коростой. Вскоре я стала чесаться, как Свечка, и даже внешне мы были похожи, словно я потихонечку превращалась в него, и я знала, что встретила члена своей семьи.

Однажды утром, в такую рань, что охранник в открытую спал на стуле у входа, папа приехал за нами на своей грязно-белой «контессе».

Он выглядел так же, как выглядит и сейчас: взрослый мужчина с черной щетиной, что пробивается на щеках уже через пару часов после бритья, — но чуть тоньше, стройнее и востроносее. Он был совсем не похож на Бабу или на кого-то из мужчин, которых мне довелось видеть в ашраме. У него были чистые уши, из ноздрей не торчали пучки волос.

Он придерживал дверцу открытой. Мама медленно встала и дернула меня за руку. Мы уселись на заднее сиденье. Дверца захлопнулась.

Папа ни разу не обернулся, не посмотрел на меня. Я с восхищением глядела ему в затылок. Он не сказал маме ни слова. Он включил радио. Когда мы отъезжали, я окликнула Свечку, и он мгновенно вскочил. Я видела, как мышцы его задних лап напряглись под свалявшейся шерстью. Пес рванулся за нами вдогонку, но тут же остановился и принялся чесаться.

* * *

Никто не сказал, что мы выглядим как запаршивленные попрошайки. Никто не расспрашивал нас об ашраме. Вскоре я поняла, что в доме бабушки и дедушки запрещено произносить имя Бабы. Бабушка нас ждала: приготовила горячий завтрак, заварила большой чайник чая. Молоко покрывал толстый слой густых сливок, вся еда истекала топленым маслом.

Папа привез нас сюда и теперь неуверенно топтался в дверях — водитель, носильщик, который исполнил свою работу и готовится спешно отбыть восвояси.

Бабушка сидела, скрестив руки на груди. Ее пышные ягодицы расплющились на сиденье ярко-красного полукруглого дивана.

— Надеюсь, твоя истерика закончилась, — сказала бабушка. Ее голос эхом разнесся по дому. Я не поняла, к кому именно она обращалась, пока не увидела мамино хмурое лицо.

— Антара, — сказала она. — Ты помнишь бабушку? Иди сюда, девочка.

Я прошла вперед по гладкому полу, выложенному пестрой плиткой, но остановилась, когда бабушка вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась, сотрясаясь всем телом. Я растерянно обернулась к папе и маме, стоявшей в тени. Мама махнула рукой, мол, иди дальше, не стой столбом. Я заметила цепочку пыльных следов, тянущихся за мной, и только теперь обратила внимание, какие грязные у меня ноги. Ноготь на одном пальце был совсем черным, кожа вокруг него кровоточила.