ь, позволяя ей верить, что я боюсь.
С мамой почти каждый день происходят какие-то инциденты.
Она не знает, кто замачивает фасоль. Но каждое утро на кухне стоит кастрюлька. Кто ее ставит? Зачем? Иногда она помнит, что сама замочила фасоль, но не помнит, для чего именно. Для чилы? Для дала?
То же самое происходит с одеждой в корзине для грязного белья. Мама гадает, может быть, в ее доме живет кто-то еще и беззастенчиво пользуется ее одеждой. Кто она, эта другая женщина? Она одна или их несколько? В этом месяце, первого числа, мама платит домработнице дважды. Настроение у домработницы нехарактерно хорошее, но портится сразу, как только я исправляю мамину ошибку.
Я не рассказываю об этом Дилипу. Чем меньше я говорю о маме, тем лучше. Ее болезнь и без того нависает над нами гнетущей тенью. У нас дома все как-то не так. Дилип запирается в ванной, когда идет мыться. Ложится в постель, когда он уверен, что я уже сплю, и меня начинает трясти, если я слишком долго размышляю о том, какое все хрупкое между нами.
Я встречаюсь с маминым лечащим врачом. У него новая стрижка, и сегодня он не надел обручальное кольцо.
Я интересуюсь, хорошо ли он отдохнул в отпуске. Он отвечает, что хорошо.
Я рассказываю про фасоль.
Он говорит, что, наверное, надо менять дозировку маминого лекарства.
Я говорю, что мама снова живет одна.
— Был один инцидент.
— Какой именно?
— Она чуть не устроила в доме пожар. Подожгла наши вещи. Облила спиртом и подожгла. В комнате пришлось делать ремонт. Она обожгла себе руку. Это было так страшно. В нее как будто вселился злой дух.
Врач кивает.
— Звучит действительно страшно, но если принять надлежащие меры предосторожности, то подобные происшествия можно предотвратить в будущем.
Я ерзаю на стуле.
— Сейчас мама не может жить с нами.
Врач говорит, что для нее это плохо, но для меня — в перспективе — как раз хорошо.
— Для меня?
Он говорит, что у нас с мамой всегда была общая, одна на двоих, версия собственной объективной реальности. Без меня ее связь с этой реальностью может ослабнуть — печально, но факт, — но мне, человеку, который ухаживает за больной, дистанцирование пойдет только на пользу. Очень трудно, когда все вокруг исчезает.
Он говорит, память — это не данность, а непрестанный процесс. Мы постоянно ее перестраиваем.
— Может, она вспомнит что-то из прошлого, — говорю я. — Что-то, о чем мы напрочь забыли.
— Вы никогда не узнаете, настоящие это воспоминания или воображаемые. Полагаться на вашу маму уже нельзя.
Вместе мы обсуждаем последние стадии маминого недуга: он, знаток медицины, и я — знаток поиска разнообразных теорий.
Галлюцинации, погружение в прошлое, архаическое восприятие себя, ощущение полного, неизбывного одиночества. Настоящее видится таким, как есть: крупинкой, всегда просыпающейся через сито.
Он кивает мне и говорит, что я хорошо разбираюсь в предмете. Я его благодарю, но все равно ощущаю себя дилетантом, нахватавшимся по верхам.
Он говорит, что надо почаще разговаривать с мамой, чтобы подстегивать ее мышление. Письмо тоже может помочь. Оно активирует различные центры в мозге. Пусть она ведет записи. Эмоции, вероятно, останутся. Но со временем они тоже сотрутся. Я буду терять ее по частям, понемногу за раз. В конце концов она превратится в дом, из которого я переехала и где не осталось ничего знакомого.
Я говорю:
— Я читала, что эта болезнь может быть вызвана нечувствительностью к инсулину. Такая своеобразная форма сахарного диабета.
— Нет убедительных доказательств в поддержку этой теории.
— Еще я читала, что некоторые исследования связывают умственное здоровье с состоянием кишечника.
Он отворачивается, сморщив нос, словно от меня плохо пахнет. Возможно, ему не понравилось упоминание о кишечнике: для него это как святотатство. Как надругательство над догмой, которую он считает незыблемой. Французские интеллектуалы воротили носы, когда Жорж Батай утверждал, что просветление можно найти и в дерьме, а Бог может встретиться человеку в облике сумасшедшей проститутки. Возможно, современные невропатологи предпочитают удерживать ширму, что отделяет их вотчину от всего остального тела: возвышенный мозг не соотносится с низменным дерьмом, никак не связанным со священными тайнами, которых они взыскуют.
Дома я включаю свет, и у меня прямо перед лицом пролетает муха. Она рыщет в пространстве, измеряет параметры своей клетки, бьется о зеркала и оконные стекла, пробует лапками разные виды поверхностей. Я наблюдаю, как она кружит по комнате, и гадаю, сколько часов она здесь пробыла. Наверняка у нее в голове уже расписана вся планировка, обозначены координаты. Она знает самое дальнее расстояние, которое может преодолеть: диван, книжный шкаф, дверная ручка. Я открываю балконную дверь и отхожу в сторонку. Жду, когда муха вылетит прочь, почуяв знакомые запахи снаружи. Но она не вылетает. Она продолжает кружить по комнате.
Я ложусь на диван, кладу ногу на подлокотник. Может быть, мухе здесь нравится, в новом доме. Она жужжит у меня над головой. Сердитая. Пойманная в ловушку.
Муха вновь пролетает мимо распахнутой настежь двери. Я наблюдаю за ней и думаю: видит ли она дверь или карта, которую она составила в голове в эту эру своей короткой мушиной жизни, так незыблемо врезалась в мозг, что мир снаружи попросту перестал существовать? Выход есть, но его как бы нет, он попадает в слепое пятно. Все, что знает эта несчастная муха, бьющаяся в зеркала, в свое собственное отражение: что-то упущено, что-то неладно. Чего-то ей не хватает.
Мама выходит на улицу посреди ночи. Просыпается, идет в туалет и выходит из дома в ночной рубашке. Привратник ловит ее на улице, когда она пытается подозвать рикшу. Он провожает ее до квартиры и видит, что дверь распахнута настежь.
Он сразу же звонит мне. Мы с Дилипом приезжаем через полчаса. Небо уже начинает светлеть. Привратник говорит, что, уходя, мама оставила включенным кран в ванной. Я даю ему денег за беспокойство, самую маленькую купюру, какая нашлась в кошельке.
— Она нездорова? — спрашивает привратник перед тем, как уйти.
Я говорю:
— Нет. С ней все хорошо. Просто приснился кошмар.
Когда он уходит, я говорю Дилипу:
— Теперь он знает.
Дилип непонимающе моргает. У меня дрожат руки.
— Он знает, что она нездорова. Теперь весь дом будет знать… все соседи и вся прислуга… они будут знать, что пожилая незамужняя дама из такой-то квартиры серьезно больна, может быть, даже выжила без ума. Теперь она беззащитна.
Я говорю Дилипу, что останусь у мамы, пока мы не поймем, что делать дальше. Он не спрашивает, долго ли я тут пробуду. Я пытаюсь об этом не думать, пытаюсь не замечать, как от напряжения сводит скулы, гоню прочь ощущение, что все разваливается на части.
Мы с мамой спим в одной постели. В последний раз мы так спали еще до того, как я уехала в монастырскую школу.
Домработница подметает полы дважды в день. Склонившись к самому полу, медленно ходит по комнате. Трет глаза свободной рукой. Пыль и волосы сметены в кучку рядом с диваном. Метла задевает меня по ногам.
В дом пробралась ящерица. Либо через входную дверь, которая всегда приоткрыта, либо через окно в кухне. Она расхаживает вверх ногами по потолку, заблудившись среди бурых пятен. Я наблюдаю, как она осторожно продвигается вперед, словно ступает по льду. Кусок штукатурки свисает, как оторвавшийся струп, и легонько покачивается под вентилятором.
Домработница заканчивает подметать. Ее ведро стоит на полу, словно гнездо, свитое из черных проводов.
Я вижу новые пятна на потолке. Кажется, они потемнели.
— У соседей сверху прорвало трубу, — говорит домработница.
Я разглядываю потолок, составляю мысленную карту участков пузырящейся краски. Пуна затянута дымкой, но вселенная за пределами этих стен пустынна и безгранична. Они подражают друг другу, ящерица и домработница, топчутся вокруг меня. Никуда не торопятся. У меня болит голова. Каждую ночь маме снятся кошмары. Она просыпается и будит меня.
В вечерних сумерках улица за окном наполняется шумом машин и гудками клаксонов. Водители орут друг на друга, их голоса далеки, но знакомы.
Я заливаю пол в душе «Деттолом» и оставляю на ночь. Утром я беру мочалку, и она пахнет этиловым спиртом. Я тру колени, счищаю мертвую кожу. Струи горячей воды бьют меня по спине. Я продолжаю тереть. Кожа становится красной и горит огнем. Я представляю, что, если тереть еще дольше, еще сильнее, я стану прозрачной, как облако. Поднимусь в небо и позабуду, что там, внизу, что-то есть.
Потолок дрожит, будто живой.
Иногда мне кажется, что все дело в этой квартире. Здесь любой бы сошел с ума.
В ближайшие дни все становится ясно: мама свихнулась уже окончательно.
Она сообщает бабушке, что слышит голос Бабы. Он не говорит ничего выдающегося: делает замечания о погоде, зовет маму по имени. Иногда просто покашливает или хмыкает. Иногда со стоянки внизу доносится его смех.
Поначалу она искала его по квартире, уверенная, что он здесь. Вошел через дверь или прямо в окно — он скучает по ней и знает, где она живет. Его голос звучит так близко. Он наверняка где-то рядом. Его голос тревожит ее, не дает ей покоя, она бросает свои дела и отправляется его искать. Смотрит за шторами, даже заглядывает под диваны. Я наблюдаю за ней, но отворачиваюсь каждый раз, когда она возвращается ни с чем.
Бабушка поджимает губы и не произносит ни слова. Я запираюсь в ванной и плачу.
— Мне кажется, галлюцинации связаны с тем, что ее обижает сильнее всего, — говорю я бабушке. — Она ожидала другого, когда ушла из ашрама. Она думала, что Баба захочет ее вернуть. Может быть, сам приедет за ней и она снова займет свое место при нем. Но этого так и не произошло.
— Это было давно, — отвечает бабушка. — Нельзя столько лет обижаться.
Я провожаю ее до машины. Ворота распахнуты настежь. Привратника нет на месте. Наверняка курит биди и гоняет чаи со своим старым приятелем, который живет в конце улицы. Миссис Рао не видно, но ее померанский шпиц заливается лаем, просунув голову между прутьями решетки балкона. Мы с бабушкой целуемся на прощание. Она садится в машину и уезжает, я машу ей вслед. Теперь между нами всегда остается что-то недосказанное. Как будто внутренне мы избегаем друг друга. Как будто мы совершенно чужие люди.