Люди растут и взрослеют грубо, сумбурно и некрасиво. По-другому никак. В этот пугающий промежуточный период мне бы, наверное, помогла полная изоляция: закуклиться в хлопковый кокон и уйти в спячку на несколько лет, а потом выйти в мир взрослой, полностью сформировавшейся женщиной.
Я окончательно впала в уныние, когда Реза сказал, что моя кожа, возможно, уже никогда не очистится. Он вошел именно в тот момент, когда мама прокалывала протертой спиртом иголкой большой гнойный прыщ у меня на подбородке. Реза сказал, что, когда ему было шестнадцать, он весь покрылся прыщами, и даже теперь, по прошествии пятнадцати лет, на коже остались отметины. Он снял свою выцветшую футболку, чтобы показать мне эти отметины. Он был худым и поджарым, но его бледную кожу покрывали россыпи мелких рубцов, оставшихся еще с юности.
— Надеюсь, с тобой такого не произойдет, — сказал Реза. Я снова взглянула на его пятнистый, словно испещренный оспинами живот. — Ты девочка. Девочкам в этом смысле гораздо хуже. Мужикам с плохой кожей все равно проще найти, кого трахнуть.
Я заскрипела зубами от такой двойной несправедливости.
Та, другая девчонка у меня внутри поднялась комом к горлу.
Реза как будто прочел мои мысли.
— Да, — сказал он. — Это несправедливо. Но жизнь вообще штука несправедливая.
Наша с Резой дружба вызревала медленно, по вечерам после школы. Он перебивался случайными заработками, брался за любую работу. В основном за такую, где надо делать что-то руками. В «Дяде Сэме» платили гроши, зато Реза постоянно носил домой пироги и пирожные, не проданные за день. Владелец кафе требовал, чтобы в рабочее время Реза надевал перчатки и не пугал посетителей своими чернющими руками. Реза далеко не всегда выполнял это требование.
Он ненавидел работу в кафе, но в конце каждого месяца получал в банке тонкий конверт с новенькими, хрустящими купюрами. Они напоминали ему о его маме, о ее привычке держать в кошельке только свежие, новые купюры и как можно скорее избавляться от старых, засаленных и мятых. Она твердо верила, что хрустящие бумажные деньги — атрибуты богатого человека, как и лучшая филейная вырезка, самая свежая зелень или сладкие манго. Но обычно бумажные деньги успевали пройти через многие руки, прежде чем попасть к маме Резы.
Однажды мама пригласила меня с Кали Матой в ресторан. Мы сидели за столиком и пили воду, потому что Кали Мата не ела вообще ничего, что содержит искусственные красители.
— Надо что-нибудь заказать, — сказала мама.
Метрдотель выразительно поглядывал в нашу сторону, пока мы делали вид, что изучаем меню на заламинированных листах.
Реза отпил из своей фляжки.
— Не беспокойся, не надо. Если хочешь, вечером я принесу пирожных.
Описывать Резу Пайна непросто, потому что он всегда балансировал как бы на грани изменчивой, зыбкой реальности. Правда была для него категорией субъективной и поэтому не особенно интересной. Любой прошлый опыт непрестанно менялся, поскольку менялась и память о нем. Некоторые из этих идей он почерпнул из общения с Бабой, и они во многом сформировали его мировоззрение еще в ранней юности. Возможно, именно по этой причине он не нашел себе места в мире фотожурналистики и был вынужден применять свои фотографические умения где-то еще. Мама никогда не встречала Резу в ашраме, но слышала, как о нем упоминали другие.
— У меня ощущение, что я тебя знаю, — сказала она, прикоснувшись к его ноге.
— Значит, знаешь, — ответил он.
Я прижалась щекой к плечу Кали Маты под черной тканью.
Когда Реза называл себя художником, мне что-то подсказывало, что ему нельзя верить. Что вообще значило быть художником? Кроме него, я еще не встречала художников. Он был первым.
Он говорил, что застройщики в Пуне — те же военные спекулянты, эксплуатирующие территориальный инстинкт человека. Он рисовал их углем, скрюченные фигуры со спущенными штанами, из их сморщенных пенисов текли вялые струйки мочи: они бродили по улицам и метили городские кварталы своим зловонием. Он рисовал где угодно, на чем попало. На бумаге, на стенах. Ему было без разницы, где рисовать. Но его руки, всегда черные от угля, стали мне почти родными.
— Это грязная работа, — говорил он.
Он родился в семье поэта, державшего торговую лавку, чтобы было чем кормить семью. Отец был и остался его кумиром: гений поэзии урду, человек, которого Реза не помнил, но всегда вспоминал.
Реза не скрывал, что он сам считался изгоем в журналистской и художественной тусовке в Бомбее. Тому виной был один случай, произошедший во время массовых беспорядков в Бомбее в 1993 году.
Я сказала, что никогда в жизни не слышала фамилию Пайн. Уж точно не в сочетании с именем Реза.
Он улыбнулся, и я отвела взгляд.
Реза чуть было не получил канадское гражданство. Когда он был совсем маленьким, его семья эмигрировала в Канаду. Когда они приехали в Монреаль, на земле лежал лед.
Его отец полагал, что фамилия Шейх не годится для новой жизни в Новом свете. Он вышел на улицу из подъезда многоквартирного дома в португальском гетто, где они снимали крошечную двухкомнатную квартирку, и посмотрел на табличку на доме. Улица называлась Пайн-стрит. С тех пор их семья носит фамилию Пайн.
— И что было дальше?
— Нас депортировали, — сказал Реза. — Они решили, что мой отец коммунист.
— А он был коммунистом?
— Конечно.
В 1992 году молодого фотожурналиста Резу Пайна отправили в Айодхью — город, который считается местом рождения Рамы, — чтобы снять репортаж о разрушении мечети и стычках между индусами и мусульманами. Волна беспорядков прокатилась по всей стране. В Бомбее вспышки насилия происходили повсюду, буквально весь город пылал в огне. Оголтелые толпы громили витрины и грабили магазины. Женщин насиловали, избивали, а детей заставляли смотреть.
Индусы убивали мусульман, мусульмане убивали индусов. Повсеместная жестокость, еще вчера пребывавшая в спячке, проснулась, разбуженная подстрекательскими призывами.
Межобщинное насилие воспламенялось не раз. Оно уходило корнями в глубокую древность. Реза видел, как легко можно разжечь пламя страха. Да, страх со временем выгорал, но всегда находил себе новый источник горения.
Реза встречался с людьми, с отдельными личностями, из которых складывается толпа. Они гордились своими деяниями, держались за свою правду. Они стояли плечом к плечу и восхищались художеством собственного изуверства.
Иногда Реза сомневался в реальности происходящего. Ему казалось, что он попал внутрь постановочного кино и снимки, которые он делал и потом проявлял по ночам, были лишь кадрами этого фильма: разрозненные мгновения, каждое из которых заключало в себе и конец, и начало непрестанного ужаса.
Волнения улеглись через несколько дней.
Пришло время собирать обломки.
В Бомбее сжигали тела убитых, ветер рассеивал все улики вместе с пеплом костров. Жизнь возвращалась в нормальное русло, процесс забвения шел полным ходом. Кто-то даже смеялся, беззаботно прогуливаясь на солнышке.
В новом году началась новая бойня. В городе был введен комендантский час. Весь Бомбей состоял из запертых дверей и темных окон. Реза жил со своей вдовой матерью в квартире неподалеку от Центрального вокзала. Крики повстанцев звучали так близко, что, казалось, стоит лишь выйти на улицу, завернуть за угол — и наткнешься на разъяренную толпу. Но в целом улицы были пустынны, почти никто не решался высунуться из дома. Никто не озвучивал негласную правду, но все понимали, что, если тебя остановят на улице, тебя никто не спасет. Ни нацгвардия, ни полиция. Нет закона превыше, чем прихоть того, кто сильнее тебя — в городе правит насилие. Бомбей больше не твой город: не сейчас и, возможно, уже никогда. Отныне и впредь ты будешь все время держаться в тени.
Но акценты сместились. Богатые и власть имущие задрожали по углам, когда толпы начали атаковать здания в Брич-Кэнди и Нариман-Пойнте, в престижных районах для престижных людей. Безымянные, безликие бунтари расхаживали по широким тенистым аллеям большими компаниями, размахивали шафранными флагами, выкрикивали свои лозунги, громили кварталы, где женщины передвигались по улицам только в машинах с личным шофером, а окна всегда выходили на море.
День близился к вечеру, но еще было светло. Реза фотографировал разграбленные магазины, и разгромленные дома, и безутешных людей, потерявших родных и близких. Фотографировал вдов и сирот. Он не спрашивал у них разрешения на съемку; живые были похожи на мертвых, с точно такими же совершенно пустыми, безжизненными глазами. Какой смысл разговаривать с мертвыми? Они все равно не ответят.
Он услышал за спиной крики и топот, обернулся и увидел толпу людей с палками и камнями в руках. Он испугался и спрятался за автобусом, припаркованным у тротуара. Он пытался фотографировать приближающуюся толпу, но у него тряслись руки. Потом у него сдали нервы, и он побежал. Влетел в какой-то темный подъезд, помчался вверх по крутой лестнице, натыкаясь на стены, на бегу стучал в двери.
На площадке третьего этажа стояла испуганная молодая женщина. Она собиралась войти в квартиру. Резу трясло, он задыхался, не мог говорить.
— Что случилось?
Он не мог отдышаться, не мог набрать воздуха, чтобы ответить. Но она услышала крики, доносившиеся с первого этажа. Она затащила Резу в квартиру и захлопнула дверь.
Он услышал, как щелкнули замки. Один. Второй. Третий.
Он не стал говорить этой девушке, что уже видел такие замки. Видел, как они переламывались пополам, когда двери срывали с петель. Видел их целыми и невредимыми, когда сами двери сгорали дотла. Он просто взял ее за руку и поблагодарил за свое спасение.
Потом обернулся и огляделся по сторонам. На него молча смотрели люди, вышедшие в коридор. Мужчины, женщины и дети.
Девушку звали Рухсаной. Все остальные были ее родней: дяди и тети, двоюродные сестры и братья. Ее бабушка сидела в кресле у окна, слепая, глухая и безучастная к происходящему. Ее младшие братья о чем-то шептались, сбившись в тесную кучку.