Семья носила фамилию Шах. Он остался у них, спал рядом с ними. Иногда по ночам они сидели все вместе в большой гостиной, слушали крики и выстрелы, доносившиеся снаружи, и смотрели в окно на пустынные улицы. Каждый день они молились, чтобы телефон заработал и в доме снова включилось электричество, но ничего не менялось.
Дни и ночи больше не размечались часами и датами, время распознавалось лишь по движению луны в ночном небе.
Когда беда подступает так близко, о ней лучше не говорить.
Реза чувствовал благодарность, которую со стороны можно было принять за любовь. Толпа растерзала бы его в клочья, если бы Шахи не взяли его к себе. Он ел их пищу, жил их добротой. Они были щедры и делились с ним всем, что имели, но он видел по их глазам, что они ему не доверяют. Тогда все было иначе. Каждый день ощущался как целая жизнь. Реза даже не знал, выйдет ли он из этой квартиры живым. Когда сидишь взаперти в обществе совершенно чужих, незнакомых людей, это, как говорится, чревато последствиями. Если ты постоянно трешься плечами с кем бы то ни было, нервы стираются в клочья. Случайно заденешь, и все разлетится к чертям собачьим. Когда он слышал, как Рухсана молилась, ему хотелось рыдать.
Вот почему он женился на ней.
В роли свидетелей выступили ее родственники.
Они создали крошечный островок счастья в отдельно взятой квартире.
Им было почти нечего есть и совсем нечего делать. Он думал, что чокнется от такой жизни, но постепенно они научились не реагировать на шумы, доносившиеся снаружи, и все стало терпимо. Даже лучше, чем просто терпимо. Почти хорошо и приятно. Бывали дни, когда жизнь ощущалась как праздник.
Когда Реза наконец вышел наружу, его мама была довольна, что он нашел себе благонравную мусульманскую девушку. Она сказала, что в жизни ничто не бывает случайно.
— Где Рухсана теперь?
— Живет с моей матерью.
— А ты?
— А я где придется.
Вопросы начались уже потом, когда он проявил пленку. Кадры, запечатлевшие разрушения и смерть, перемежались с мирными сценами в интерьере, улыбками стеснительных, неловко позирующих перед камерой домочадцев и свадебными портретами, строгими и почти аскетичными. Реза снимал их по таймеру. Он рассказал своему редактору о пережитом опыте. Повсюду погромы, смерть и разруха, но любовь все равно проявляет себя проблеском света во тьме.
Мистер Чаудхари, редактор, сказал, что ему хотелось бы встретиться с этой Рухсаной. Она пришла в редакцию на следующей неделе, но слишком робела и боялась поднять глаза. Она была необразованной, почти неграмотной, и эта комната, где слова и картинки складывались в историю прошедшего дня, казалась ей странной и даже таинственной. Рухсана кивала, когда серьезный мужчина в очках задавал ей вопросы, и полностью подтвердила рассказ своего мужа.
— Интересная история с человеческой точки зрения, — заключил мистер Чаудхари, — но надо подумать, как лучше ее дать.
Он знал, что нужно читателям его газеты.
Волосы Рухсаны, скрытые под дупатой, были жесткими и кудрявыми, как туго закрученные пружинки. Этот секрет знали очень немногие. Иногда Резе хотелось кому-то об этом сказать, кому угодно, хоть первому встречному — незнакомцу в переполненном автобусе, — чтобы он посмотрел на Рухсану и представил ее прическу, которую никогда не увидит своими глазами. Иногда, когда Реза был с женой, он ощущал свою полную власть над ней. Ощущение доставляло ему удовольствие, и его это пугало.
Реза не хотел быть персонажем истории, интересной почтеннейшей публике с человеческой точки зрения. Он сам был автором и творцом, создателем образов. На следующий день он пришел в художественную галерею в Колабе. Явился без предварительной договоренности и принес негативы в бумажном конверте.
Владелица галереи переспросила, как его зовут, и сказала, что ее не интересуют новые экспозиции от начинающих фотохудожников.
Двенадцать дней он ежедневно ходил в галерею. Он умел быть настойчивым. Его журналистская работа требовала выносливости и упорства, так что терпения ему было не занимать. На шестой день его перестали пускать в галерею, и он сидел перед входом снаружи, позаимствовав раскладной стул у торговца, продававшего старые журналы. От скуки Реза начал жевать табак, но бросил эту привычку к концу недели: резко выплюнул свою последнюю жвачку, когда владелица галереи вышла к нему и сказала, скрестив руки на груди:
— У вас есть всего десять минут.
Экспозицию готовили медленно. Надо было учесть политическую конъюнктуру. Владелице галереи не хотелось становиться мишенью нападок. Концепция выставки тоже сложилась не сразу. В фотографиях, хоть и сильных, ощущалась некая незавершенность, и Реза взялся за угольные мелки. Он рисовал на больших листах бумаги и вырезал из картона силуэты предметов мебели. Галерея превратилась в квартиру Шахов: не такой, какой она была объективно в те бесконечные две недели, а какой ее помнил Реза. Стулья обозначались лишь их тенями на полу. Окнами стали пустые картинные рамы, занавешенные плотной тканью, как бы отгородившей внутреннее пространство от внешнего мира. Фотографии были представлены в декорациях, создающих ощущение замкнутости, тесноты, нарочитой клаустрофобии. Открытие выставки прошло тихо, но народу собралось немало.
Реза беседовал с группой людей, проявивших особенный интерес к его фотоработам, и пересказывал события, из которых родилась идея выставки. Когда он закончил рассказ, были вопросы и обсуждения, и Реза не сомневался, что для него эта выставка станет началом блестящей карьеры. Он не читал отзывы и обзоры в прессе — кто вообще читает отзывы и обзоры? — и удивился, когда владелица галереи вручила ему конверт с газетными вырезками.
Критики сошлись во мнении, что выставка производит, мягко говоря, удручающее впечатление и поднимает серьезные этические проблемы, а также вопросы к художнику. Сама история создания этих снимков выходит довольно сомнительной, полной несоответствий и очевидных умолчаний, и уж точно не вызывает симпатии. Реза вторгся в чужое пространство, фотографировал приютивших его людей, не объясняя им своих намерений, и беззастенчиво использовал снимки для собственных целей. Чтобы как-то оправдать свое, по сути, преступное вторжение в чужую личную жизнь, он женился на девушке из обманутой им семьи. Насилие над Рухсаной — и лично над нею, и над ее фотографиями, выставленными на всеобщее обозрение, — неприемлемо ни с какой точки зрения. Причем все это происходило в один из самых тяжелых периодов за всю историю города. Один из критиков требовал закрыть выставку, вопрошая: «Разве Шахи недостаточно натерпелись? Неужели их страхи, страдания и беды должны превращаться в товар ради выгоды человека без всяких моральных устоев?»
Владелица галереи закрыла выставку на десять дней раньше срока.
Реза забрал свои работы через три месяца после закрытия. Ни одна фотография не продалась. Владелица галереи сказала, что пострадала ее репутация и что вся затея обернулась катастрофой.
Реза пожал плечами и сказал, что он искренне не понимает, из-за чего весь сыр-бор.
К тому времени, когда Реза закончил рассказ, мама держала его за руку. Другую руку она прижимала к груди над сердцем. Кали Мата дышала шумно и глубоко, и я поняла, что она тоже тронута его рассказом. Я сама многого не поняла, многого попросту не услышала. Я смутно припоминаю, что мне было как-то тревожно и неуютно, но не из-за того, что происходило вокруг, а из-за того, что творилось у меня внутри. Сколько я себя помнила, мне всегда говорили, что настоящая жизнь еще не наступила, что она наступает во взрослом возрасте, а детство — просто подготовительный период. Период ожидания. И я ждала, с нетерпением и недовольством, когда же он наконец завершится, этот период недееспособности и несвободы. Пребывая в таком промежуточном состоянии, я почти не прислушивалась к тому, к чему стоило бы прислушаться, и не ощущала потребности взаимодействовать с внешним миром.
Я искренне верила, что это желание скорее повзрослеть означает, что с возрастом я узнаю ответы на все терзавшие меня вопросы, что в будущем мои желания непременно исполнятся, но теперь, по прошествии лет, я жалею о прошедшей юности и по-прежнему жду перемен. Привычка ждать накрепко укоренилась в сознании. Кажется, я уже никогда от нее не избавлюсь. Может быть, даже в старости, когда мне самой станет ясно, что мои дни уже сочтены, я все равно буду ждать, когда же начнется обещанная настоящая жизнь.
1996
Реза переехал к нам. Однажды утром я вошла в спальню к маме и увидела их вдвоем в одной постели. Оспины-шрамы, покрывавшие все его тело, казались особенно жуткими в ярком утреннем свете. Я подумала, что он кошмарный урод, и так ему и сказала.
Он рассмеялся:
— Ты тоже не королева красоты.
Мне велели молчать, никому ничего не рассказывать, но вскоре соседи узнали, что у нас поселился Реза. В клубе начались толки. Мама отругала меня за то, что я выдала ее тайну.
— Как ты могла? — сказала она.
Реза был спокоен, как слон. Его совершенно не волновало, что о нем говорят. Он налил себе виски и дал мне попробовать. Я прикоснулась к поверхности едко пахнущей жидкости кончиком языка. Язык тут же отдернулся, сам по себе.
Внизу по улице мчались машины, гудя клаксонами. Во дворе толпились соседи. Они то и дело поглядывали на нас с Резой, перегнувшихся через перила балкона. Реза выпустил изо рта струйку слюны и шумно втянул ее обратно.
Я рассмеялась. Он отпил виски.
Я заметила у него на виске шрам, тянувшийся от брови к волосам.
Я спросила, откуда у него шрам.
Реза потер его пальцем.
— Подрался в школе.
— Из-за чего?
— Из-за того, что в мире слишком много говноуродов.
Говноуроды. Говно и уроды. Мне хотелось его расспросить насчет этого слова — как оно пишется, слитно или через дефис, — и попросить еще раз употребить его в предложении. Я смотрела на его острые скулы, на синеватые тени, залегшие под глазами. Он рассеянно прикоснулся к своей промежности, запустил руку в карман и вынул крошечный бумажный кораблик, сложенный из газеты. Я держала его на ладони. Он был весь мятый, потертый на сгибах. Наверное, слишком долго пролежал в кармане.