Малышка царапает себе лицо. Собравшись с духом, я стригу ей ногти. В первый раз у меня дрожат руки. Меня бросает в холодный пот. Малышка спит. Я собираю обрезки ее ногтей. Они лежат у меня на ладони, как мелкая белая стружка. Я храню эти обрезки на тумбочке у кровати, пока свекровь их не выкидывает.
— Ты и так сумасшедшая, а будешь копить этот мусор, так и вовсе свихнешься, — говорит она.
В ту ночь я размышляю, как бы вернее прикончить свою свекровь. Через неделю я снова стригу дочке ногти, заворачиваю обрезки в носовой платок и прячу их в шкаф.
Да, это безумие. Я чувствую, как оно подступает. С каждым днем чуточку ближе. Но это правильное безумие. Необходимое для выживания видов.
Проходят недели.
При свете дня ничего нельзя скрыть. Все на виду: все опасности, все страхи. Запах прокисшего молока, зеленые вены у меня под глазами. В раннем утреннем свете я вижу, что у меня поредели волосы. Вдоль пробора белеют крупинки перхоти. Я не успеваю умыться. Иногда умываюсь лишь ближе к вечеру. Провожу языком по зубам и ощущаю налет.
Однажды утром меня будит грохот.
Малышка упала с кровати. И орет, словно ее убивают.
Дилип врывается в комнату. Мы с малышкой обе в слезах.
Я говорю:
— Я ее уронила, она упала.
Он кивает. Шарит глазами по полу, ищет виновную плитку.
— Я не знаю, смогу ли справиться, — слышу я собственный голос. Сижу, раскачиваясь взад-вперед. Вытираю нос рукавом дочкиной распашонки. Прижимаю малышку к себе.
— Я не знаю, хочу ли справляться, — думаю я про себя.
И понимаю по лицу Дилипа, что произнесла это вслух.
— Тише. Все хорошо.
Свекровь тоже здесь. Я не заметила, как она вошла в комнату. Она отбирает у меня малышку, держит в крепких, надежных руках.
— Знаешь, — говорит свекровь, — когда я была в твоем возрасте, у меня не было домработницы, мне никто не помогал. На мне был весь дом. Там, в Америке. Уборка, готовка, стирка… пока дети маленькие, стирать приходится чуть ли не каждый день. И я делала все сама. К тому же, не забывай, у меня был капризный, придирчивый муж. Его надо было кормить трижды в день и обязательно чем-то горячим. Но я как-то справилась, да? Посмотри на Дилипа, он до сих пор жив. Я не металась туда-сюда и не роняла его с кровати. И мне еще было легко. Только двое детей. Представь, как справляются люди, у которых их шестеро!
Она продолжает рассказывать, как ей трудно жилось. Эти истории передаются от матерей к дочерям еще с начала времен. В них содержится некая исконная мораль. Это как бы обряд посвящения. Но эти истории также пронизаны чувством, так или иначе знакомым всем матерям. Чувством вины.
Свекровь пытается контролировать мое питание. Из-за этого я ненавижу ее еще больше. Она добавляет топленое масло мне в рис и поит меня какими-то настойками, чтобы «убрать газики» из моего молока. Мне кажется, что от этих микстур меня пучит еще сильнее. Я всю ночь пускаю ветры. Дилип делает вид, что он ничего не замечает.
Я подозреваю, что это такая специальная хитрость, чтобы отвратить от меня мужа и дочку. Мне хочется, чтобы свекровь поскорее уехала. Но как-то утром я меняю малышке подгузник и вижу, что он испачкан чем-то красным. Мои вопли будят весь дом.
— Ну, а чего ты хотела? — говорит свекровь. — Вчера вечером ты ела свеклу. Я тебе говорила, что лучше не надо. Но кто меня слушает?
После этого случая я послушно ем все, что свекровь кладет мне на тарелку. Каждое утро я съедаю за завтраком большую ложку густой пасты из семян пажитника. От меня постоянно воняет потом, причем очень едким, и я мою подмышки по сто раз на дню.
Пурви приходит без приглашения, даже не сообщив, что она собирается в гости. Приносит подарки и сласти. Она держит малышку, пока ей не становится скучно, затем ложится на мою кровать и глядит в потолок. Пурви жалуется на постоянную усталость, на неизбывную тоску по дому, хотя дом у нее есть.
Свекровь качает головой.
— Дом мужа и родительский дом — это две разные вещи.
Оторвавшись от моей груди, малышка глядит на Пурви. Улыбается, демонстрируя беззубые десны.
— Ты ей нравишься, — говорю я. — Тебе тоже пора завести ребенка.
— Может быть. Но пока нам с тобой хватит и твоей малышки.
Пурви переворачивается на бок и выгибает спину, пока ее грудь не становится совсем плоской. Она умеет сплетать ноги так, что они оборачиваются вокруг друг друга дважды. Дилипу это не нравится. Он говорит, что ему страшно на это смотреть. Я гадаю, знает ли муж Пурви о ее гуттаперчевых больших пальцах. Слышит ли он, как щелкают ее колени, когда она слишком долго сидит, а потом резко встает?
— Она очень похожа на тебя, — говорит Пурви.
Я смотрю на малышку. Из уголка ее рта течет струйка молочно-белой слюны. Растекается лужицей по ее шее, мочит воротник распашонки. Снова взглянув на подругу, я знаю, о чем она думает. Теперь все стало иначе. Малышка тянется к моей груди. Пурви наблюдает. Я чувствую себя голой и беззащитной. Я вдруг понимаю, что не хочу, чтобы Пурви была рядом. Не хочу, чтобы она находилась в моем доме. Мы с ней столько всего пережили вместе. Слишком много с ней связано воспоминаний. Я не хочу, чтобы она была рядом с моей дочерью.
Мы ужинаем в тишине, пока из спальни не доносятся вопли.
Малышка проснулась и пытается выпутаться из пеленок. Я еще не доела, но встаю и иду к ней. Беру ее на руки, подхватив чистой рукой. Вторая — грязная, мокрая от соуса. Я уже приноровилась управляться с ребенком одной рукой.
— Давай я ее подержу, — предлагает свекровь, — а ты спокойно поешь.
Я уже собираюсь кивнуть, но тут мама встает и говорит:
— Дайте мне подержать маленькую Антару.
— Не надо, мам, — говорю я. — Садись, ешь. Я не голодная.
У меня громко урчит в животе, но я не обращаю на это внимания. Сажусь на кровать, достаю грудь. Малышка сосет молоко, звонко причмокивает. Соус уже засох у меня на пальцах. Пальцы сморщенные и желтые.
Я смотрю в окно и почти чувствую, как выхожу из него наружу, лечу вместе с ветром, вдыхаю свежесть воздуха после душной, застывшей комнаты, приземляюсь на ноги, спотыкаюсь и падаю, но сразу встаю, смахиваю с ладоней и коленей грязь и мертвых насекомых и бегу в конец улицы, где скучающий рикша курит биди, может быть, мне удастся его уговорить отвезти меня к Пурви за половину обычной цены.
Или нет.
Зачем мне к Пурви?
Я могу поехать куда угодно, и ничто меня не остановит. Можно пойти на вокзал, поздно ночью, где чайвалла продаст мне чашку чая за половину цены или, может быть, угостит меня чаем бесплатно — меня, одинокую девушку на пустынном ночном вокзале. Там я смогу подождать. Там я смогу освободиться от всего и от всех. От вечно грязных рук, от той же самой еды изо дня в день, от моей мамы, которая путает меня с моей дочерью, от свекрови, что тихой сапой воцаряется в нашем доме. Даже от Дилипа. Я уже и не помню, когда мы в последний раз разговаривали по-настоящему.
Я открываю окно, теплый воздух врывается в комнату, прикасается к моему лицу. Воздух влажный. Мне неприятно это прикосновение. Лучше бы там, на улице, не было ветра.
У моей дочери черные волосы. Ее плечи покрыты мягким темным пушком. Во сне она причмокивает губами.
Окно открыто. Крошечное тельце упадет быстро, беззвучно. К утру все закончится. Не для того ли открыто окно? И если не теперь, не потихонечку под покровом ночной темноты, то когда?
Все-таки надо закрыть окно. Иначе малышку продует, она заболеет. Воздух в комнате густой, неподвижный, но на улице носится влажный ветер. Эта ночь не предназначена для матерей и младенцев. Она предназначена для всех остальных.
Окно по-прежнему распахнуто настежь. Малышка снова расплакалась. Это невыносимо. Пусть она замолчит. Я знаю, как кричат младенцы, я не раз слышала детский плач, но моя дочь кричит хуже всех. Еще громче, еще настойчивее. У меня не получается ее успокоить. Свекровь как-то справляется. У нее получается. Надо было отдать малышку ей… Еще не поздно отдать малышку ей. Пусть забирает ее себе. Пусть увозит ее в Америку и растит, как растила Дилипа. Дилип пусть тоже уедет с ними. Я останусь одна, только с мамой и бабушкой. Я останусь одна и хоть чуть-чуть посижу в тишине.
Как выглядит мертвый ребенок? Наверное, просто как кукла. Кали Мата наверняка знала ответ. Она видела свою дочку живой, а потом мертвой.
Малышка не прекращает кричать. От этих воплей у меня напрягаются руки, немеют пальцы. Она вопит как резаная, и я снова выглядываю в окно. Глажу ее по спинке отяжелевшей рукой, смотрю на водосточные трубы, на балконы нижних квартир, на развешанное на балконах белье, на тихих птиц. Привратник где-то внизу, скрытый в сумраке, спит на посту.
Там, внизу, тихо. До земли совсем недалеко, но там гораздо тише.
Утром свекровь входит в спальню без стука и испуганно охает.
Малышка спит на полу, в гнезде из одеял. С кровати снято все белье, остался лишь голый матрас. Я сижу на краешке кровати и по-прежнему смотрю в окно.
Я тру руками лицо. Чувствую, что у меня покраснели глаза.
— Что случилось? — спрашивает свекровь. Ее глаза кажутся мутными за заляпанными стеклами очков. Взгляд мечется по комнате, зрачки похожи на двух черных рыбок, прыгающих в воде. Она видела, что ее сын спит на диване в гостиной, изгнанный из собственной спальни, с собственного супружеского ложа. И теперь она злится. Ей не нравится, что я не смогла обеспечить достойные условия для сна ее сыну и внучке.
— Она не спала на кровати. А на полу сразу уснула.
— Ты сама-то спала?
— Нет, почти не спала. Мне надо было подумать.
— О чем?
— Об именах. Надо дать девочке имя.
Она подходит ко мне ближе. Сейчас я ей не так отвратительна, как обычно. У нее почти дрожат губы.
— Я решила, что выбирать будете вы. Вы с Дилипом.
Ее лицо озаряется светом. Она не скрывает своего счастья.
— Правда?
— Зачем бы я стала говорить неправду?