— Я имею в виду, — говорит она, чуть успокоившись, — ты уверена, что действительно этого хочешь?
— Да, конечно.
Окна закрыто. Я не помню, когда решила его закрыть. Свет разливается по исцарапанному стеклу. Есть ли у меня право давать имя дочери после сегодняшней ночи?
У моей мамы красивое имя. Тара. Это значит «звезда», одно из имен богини Дурги. Как Кали Мата.
Она назвала меня Антарой не потому, что ей нравилось это имя, а потому, что она ненавидела себя. Ей хотелось, чтобы жизнь ее дочери была настолько отличной от ее жизни, насколько это возможно. На самом деле «Антара» означает «Не-Тара». Антара должна быть не такой, какой была ее мать. Но где-то в процессе нашего разделения мы с ней стали врагами.
Может быть, наши с ней отношения были бы лучше, если бы она изначально не определила мне роль своей полной противоположности, призванной оправдать ее существование. Как мне самой избежать той же ошибки? Как уберечь свою дочь от такой тяжкой ноши? Может быть, это в принципе невозможно. Может быть, я просто тешу себя иллюзиями.
Малышка все же уснула. Она глубоко, тяжело дышит во сне. Воздух врывается в легкие, раздувает живот. Я подношу руку к ее носу. На мгновение мне кажется, что моя девочка дышит огнем, и решаю, что про себя буду звать ее Кали.
Если кормление — форма любви, то прием пищи — форма смирения. Любая трапеза — это беседа, и все, что не сказано вслух, остается в еде. В научных экспериментах мыши, которых держат на низкокалорийной диете, начинают пожирать друг друга.
В научных экспериментах крысы, сидящие в тесном замкнутом пространстве, отгороженном огнеупорной тканью, умирают через неделю.
Безусловно, надо учитывать многие переменные, но общий смысл ясен. Я распахиваю все окна и выставляю еду на столы.
Мы с Дилипом никогда не бываем одни. Мы почти не разговариваем, и супружеские обязанности отошли в прошлое. Мы просто пытаемся удержаться на плаву.
В те ночи, когда мне удается уснуть, мне снятся такие яркие сны, что, по сравнению с ними, утренние пробуждения кажутся вялыми и сухими, как ватные шарики. Все как будто подернуто дымкой, из мечети в конце нашей улицы несутся протяжные, заунывные призывы к молитве.
Свекровь сдувает с меня пылинки, изображает большую любовь. Называет меня красавицей, своим бесценным ангелом. Она, наверное, где-то прочла, что есть верный способ завоевать девушку, укравшую у тебя сына: заставить ее поверить, что она стала тебе дороже, чем собственный сын. Убить ее добротой.
Иногда мне действительно хочется всех убить. Вернее, не мне, а той версии меня, которая явно решительнее и сильнее меня настоящей. Моей мужской ипостаси. Я представляю, как это будет. Их тела брошены гнить. Из них вытекает кровь разных цветов, и Аникка довольна, что они мертвы. Она понимает, что так они красивее. Мы сжигаем их вместе, и сажа и пепел не касаются наших одежд.
Аникка. Мою дочку назвали Аниккой. Такой звук издают птицы при спаривании. Ее имя какое-то незавершенное, нью-эйджевое, бессмысленное. Когда я спросила, что оно означает, никто не смог мне ответить, но свекровь заявила, что, когда она вырастет и поедет учиться за границу, ее будут называть Анни, для краткости. Моя бабушка говорит, что это одно из имен богини Дурги, и я более-менее успокаиваюсь, но снова злюсь, когда забиваю ее имя в поиске, и первое, что он мне выдает — биография американской порнозвезды.
Дилип, уставший от моих вопросов, говорит:
— Если ты не хотела, чтобы я выбрал ей имя, то назвала бы ее сама.
Я знаю только одно: если ты заперта в четырех стенах в компании со столькими женщинами, запросто можно сойти с ума. Да, действительно можно сойти с ума, когда время дня определяется не по часам, а по уровню воды в вазе с цветами.
Каждый день я обнимаю Аникку и прижимаю к себе крепко-крепко, чтобы она запомнила на всю жизнь, сколько ей доставалось любви и ласки в самом раннем младенчестве. Она не запомнит процесс, но в ее подсознании должно отложиться ощущение тесной близости, некой мягкой спрессованности, сужения кровотока, тепла от присутствия чьего-то другого тела. Младенцам нравится, когда их пеленают потуже, нравится ощущение компактного замкнутого пространства — все, что им напоминает о материнской утробе. Но малышка отнюдь не в восторге от этих нежностей. Она возмущается и протестует. Она еще не понимает, как ей повезло.
Хотя я уже сомневаюсь, точно ли ей повезло. Может быть, я ошибаюсь? Может быть, ей не хочется быть спеленутой моим телом? Может быть, когда кто-то целует тебя, ощущения от поцелуя не такие приятные, как когда ты целуешь кого-то сама? Я где-то слышала или читала, что маленьким детям мы, взрослые, кажемся страшными и противными, наша фактурная кожа и большие размеры внушают им отвращение. Я почти помню подобные ощущения из своего раннего детства — даже самые красивые взрослые представлялись мне гадкими и уродливыми. Может быть, уже в более старшем возрасте моя дочь без оглядки сбежит из дома. Может быть, наши матери всегда создают в нас какую-то недостаточность, которую мы потом передаем своим детям.
Мама наблюдает за мной, и я не могу разобрать выражение ее глаз. Иногда мне кажется, что она осознает, что происходит, и пытается передать мне какое-то сообщение. Она ничего не сказала Дилипу о моих отношениях с Резой.
Дилип по-прежнему верит, что я нашла фотографию в маминых вещах и что этот снимок никак не связан со мной. Разве что опосредованно: как модель для моих рисовальных проектов. Дилип видел столько бессмысленных предметов искусства, что вряд ли станет доискиваться до смысла моих работ. Ему никогда даже в голову не придет, что мужчина, бывший любовником моей матери, впоследствии стал и моим любовником.
Ему даже в голову не придет, что у меня есть секрет, о котором я не рассказывала никому. Для Дилипа Реза — просто имя, произнесенное даже не мною, а мамой. Галлюцинация впавшей в деменцию женщины, чье разгульное прошлое известно всем.
Я ежедневно кормлю маму сахаром, и она поглощает его, как наркоманка. С каждым днем мама все больше и больше впадает в туманное забытье. Никто не понял, что на то есть причина — никто не провел никаких параллелей. Никто не верит в науку, если она не исходит от дипломированного врача, и обязательно в форме лекарственных препаратов. Никто не утруждает себя изысканиями, никто не пытается доискаться до корня проблемы. Крысы. Крысы и мыши — ключ к пониманию того, что собой представляем мы, люди. То, что случается с крысой за десять дней, случится и с нами. Может быть, за десять месяцев или за десять лет, но непременно случится.
Люди, с которыми я живу, не задумываются о диетах, об инсулине, о кишечных бактериях, о целой солнечной системе, содержащейся в каждой молекуле нашего организма. Дилип и его мама считают, что я забочусь о своей маме, потакаю ее маленьким слабостям, потому что она нездорова, а пирожные и конфеты доставляют ей радость.
Разница между умышленным и неумышленным убийством заключается именно в наличии умысла. Но как доказать умысел, если нельзя залезть в голову к другому человеку? Распознать мотив тоже непросто. Кто станет спорить с тем фактом, что мама была мне единственным настоящим родителем и что мне, как любящей дочери, хочется доставить ей удовольствие, пока у меня есть такая возможность?
Мне уже ясно, что мама, по сути, ребенок. Она так и не повзрослела эмоционально, так и осталась на уровне подростка. В ней по-прежнему играют гормоны. Она по-прежнему мыслит в категориях свободы и страсти.
И любви.
Она одержима любовью. Той любовью, что была у них с Резой. Но любил ли ее Реза? Он хоть раз говорил ей о своей любви?
Он ушел от нее, не задумываясь о том, что она будет чувствовать, когда поймет, что ее бросили. Стоит ли столько лет тосковать по такому мужчине? Неужели ей больше нечего делать, кроме как угрожать своей единственной дочери из-за человека, который предал их обеих?
Иногда, когда мне уже невыносимо находиться с ней рядом — когда ее слишком много, — я хочу, чтобы она умерла. Не насовсем, а на время. Умерла, а потом возродилась в том виде, который я сочту подходящим. Может быть, в виде собаки, которая будет повсюду ходить за мной.
Когда эти мысли приходят в голову, мне самой не верится, что я думаю о чем-то подобном. Я люблю маму. Люблю до смерти. Я совершенно не представляю, как буду жить без нее. Не представляю, кем стану без мамы. Если бы она не вела себя как последняя сука, я бы сразу вернула ее в строй.
К тому же сахар ее не убивает. Он ее успокаивает. Без сахара мама становится раздражительной, непредсказуемой и, будем честны, несчастной. Как в тот раз, когда она вошла в мою спальню и стала рыться в моих вещах.
По крайней мере, я думаю, что сахар ее не убьет.
Я не хочу, чтобы она умерла. Иногда мне представляется, что, когда мамы не станет, я тоже исчезну. Просто исчезну, и все. Иногда в хаосе дней я и вовсе о ней забываю. Забываю, что она рядом. Мы все забываем. Забываем с ней разговаривать и не замечаем ее присутствия.
Все наблюдают, как я даю ей голубую таблетку, строго по часам. Никто не знает, насколько они бесполезны, эти таблетки. Я оставляю рецепт на столе, чтобы все видели, как хорошо я забочусь о маме. Неужели это и вправду так просто: кормить маму сладким, отравляя ее у всех на виду? Иногда мне кажется, что я все это делаю лишь для того, чтобы проверить, сойдет ли мне это с рук.
У мамы бессонница. Я даю ей снотворное, которое посоветовал врач. Поначалу снотворное вроде бы действует, но уже через несколько дней она начинает просыпаться посреди ночи, чтобы сходить в туалет. Я говорю врачу, что меня беспокоят ее ночные хождения. Она совсем сонная, еле передвигает ноги. А вдруг она упадет? Вдруг упадет неудачно и сломает шейку бедра, пока весь дом спит? Врач говорит, что можно увеличить дозу снотворного. Теперь я даю маме по две таблетки, и она спит всю ночь, а иногда и все утро — и тогда просыпается ближе к полудню.