Зигмунд Фрейд. Упадок и конец психоанализа — страница 53 из 60

Чоффи приходит к заключению:

«Как кумулятивный эффект этого проявляется то, что в ситуациях, в которых было бы, собственно, вполне естественно требовать поведенческого объяснения или индуктивного доказательства, это требование отменяется, а именно, как мы думаем, потому, что должно быть объяснено намеренное или выраженное действие. Тогда как в ситуациях, в которых мы обычно признаем откровенное и обдуманное опровержение действующего лица достаточным, чтобы фальсифицировать или ослабить предположение выражения или намерения, это ожидание исчезает из-за разговоров Фрейда о «процессах», «механизмах», и «законах бессознательного»».

Все это происходит, как подробно документирует Чоффи, из-за того, что Фрейд и его приверженцы оказываются под давлением дать причинное объяснение, однако, одновременно они боятся дать какое-либо окончательное свидетельство, которое могло бы быть опровергнуто разоблачением фактических нелепостей. Эта двойственность лежит как в основе всего творчества Фрейда, так и произведений его приверженцев. Лучше всего, естественно, было бы прочесть всю работу Чоффи, тем более, что в ней содержится лучше всего обоснованное описание той общей тенденции, которое ставит на психоанализ клеймо псевдонауки – причем Горер, Мид и другие процитированные авторы лишь следуют примеру, который дал сам Фрейд.

При обсуждении применения психоаналитических теорий к историографии и антропологии – и особенно спекуляций Фрейда о происхождении тотема и табу – едва ли можно оставить без внимания влияние его собственной биографии и личности на его духовное развитие. Я уже указывал выше на то, что мы не можем понимать теории Фрейда иначе, чем как литературное изображение его собственных чувств и комплексов. В действительности это представление находит подтверждение в работах известных психоаналитиков. Так Робин Остоу утверждает, что Тотем и табу можно читать как аллегорию о Фрейде, его учениках и психоаналитическом движении. И далее: личная характеристика предка, праотца, как бы отразила многие из собственных черт Фрейда. Некоторые из типичных сцен изначальной драмы можно увидеть как в развитии психоаналитического движения, так и в страхах Фрейда и его фантазиях о его личном будущем и будущем его теории вместе с организацией. Адлер и Штекель были двумя подрастающими сыновьями, которых Фрейд изгнал из племени... Представление Фрейда о том, что эти творческие, агрессивные молодые мужчины покалечат и проглотят его, кажется, содержало какой-то страх и определенную долю мазохистского наслаждения. В конце он видел себя появляющимся снова – с никогда еще не существовавшей личной властью над группой теперь уже послушных, готовых к сотрудничеству, достойных доверия и полных раскаяния, но все еще не полностью самостоятельных духовных сыновей... Фрейд воображал, что он является «Тотемом» следующего поколения психоаналитиков; они со своей стороны могли называть себя «фрейдистами», они почитали бы его, и они действовали бы в хорошо устроенной организации. (Так пишет Остоу!)

Эдвин Уоллес, который очень подробно исследовал зависимость теорий Фрейда от его личной биографии, добавляет еще ряд следующих моментов. Так он утверждает, что при написании Тотема и табу решающую роль играл конфликт Фрейда с отцом, а также – в более близкое к моменту написания книги время – его проблемы с Юнгом, который взбунтовался против доминирования Фрейда. Фрейд даже сам согласился с тем, что его самая внутренняя жизнь души характеризовалось значительной двойственностью по отношению к своему отцу – конфликтом, который проявлял себя в нескольких симптомах. Уоллес продолжает:

«Есть несколько вариантов того, как мы могли бы рассматривать связь между конфликтом самого Фрейда со своим собственным отцом и гипотезой отцеубийства. С одной стороны, он смог дистанцироваться от своей собственной ярости отцеубийства (которая была реактивирована мятежным Юнгом) вследствие того, что он поднял личную динамику (конфликт с отцом) на уровень филогенетически универсального. С другой стороны, он смог выразить его значение для собственной душевной жизни, обозначив его как изначальный факт всемирной истории. Характеристика изначального отцеубийства как окончательного наследия (человечества) отражает при определенных обстоятельствах частично осознание Фрейдом своей собственной динамики – фатальную неизбежность, что он должен был повторять свой конфликт с отцом и снова спорить с собственным чувством вины. Сверх того, эта гипотеза была, вероятно, в определенном смысле отменой сделанных прежде обвинений отцов (когда он снова переживал фантазии своих истерических пациентов). Это значит, что сыновья – а не отец – совершили преступление. Также элемент возникновения компромисса достаточно прост, потому что с помощью описания предка, праотца, как жестокого тирана Фрейд мог определенным способом оправдать убийственные чувства сыновей».15

Интересно увидеть, как психоистория обернулась против своего собственного создателя, и как методы психоанализа использовались для того, чтобы препарировать творчество уже самого Фрейда. Но то, что это делали именно фрейдисты, иллюстрирует уже известный аргумент, что творчество Фрейда со многих точек зрения неразрывно связано с его биографией и его личностью. Якобы научный анализ человечества, за который, как хвастался Фрейд, он взялся, вряд ли может считаться чем-то большим, чем его гигантским автобиографическим эссе. Остается чудом, что так много людей всерьез считали это настоящим вкладом в науку.

Собственно, остается только лишь вопрос, как мы можем оправдать то, что мы применили метод, который мы сами распознали как ошибочный, (т.е. психоисторический метод) к самому его создателю? Ну, тут я предоставлю читателю, чтобы он сам сформировал свое собственное мнение. Однако я очень настоятельно рекомендую прочесть книгу Уоллеса, который специализировался в этой области и исключительно хорошо представляет результаты своего труда. С научной точки зрения, естественно, весь этот вопрос несущественен. Что бы ни побудило Фрейда к тому, чтобы создать какую-то особенную теорию, эту теорию все равно следует обсуждать применительно к ее логике, ее связности и подпирающим ее фактам. Однако такие опоры не были обнаружены ни в области психоистории, ни в области антропологии, как не были найдены они и в других областях, которые мы исследовали. И как раз это и есть основной пункт обвинения против Фрейда – а вовсе не подозрение в том, что его собственное развитие и события в его более поздней жизни «мотивировали» его сформулировать свои теории именно так, а не иначе.

В завершении этой главы я хотел бы еще раз процитировать Марвина Харриса, который сказал следующее о связи между психоанализом и антропологией:

«Встреча антропологии и психоанализа принесла богатый урожай искусных функциональных гипотез, в которых псих(олог)ические механизмы, кажется, способствуют связи между несовместимыми частями культуры. Однако психоанализ мало что может предложить культурной антропологии в отношении научной методологии. В этом смысле встреча обеих дисциплин склонялась к тому, чтобы усилить и без того уже наличествующие тенденции к непроверенным, спекулятивным и гонящимся за сенсацией обобщениям, которые культивировались соответственно в их собственной сфере как часть академической свободы. Антрополог, который проводит психокультурный анализ, походит на психоаналитика, попытка которого раскрыть основную структуру личности его пациента остается интерпретирующей в самом широком смысле – и в этом отношении неподдающейся нормальным процессам проверки. В известном смысле выдающиеся личности в фазах образования культурного движения и движения личности даже просто настоятельно просили нас, чтобы мы доверяли им, так же, как мы доверяем психоаналитику. Но доверять мы должны были, однако, не по причине доказанной истинности какого-либо особенного утверждения, а из-за нагромождающихся доказательств связи в правдоподобной системе. Хотя такая вера существенна для психоаналитической терапии, в которой едва ли важно, происходили ли события детства того или иного вида в реальности или нет – до тех пор, пока только аналитик, как и пациент убеждены в том, что они происходили – но замена мифа знаниями о конкретных событиях является наивысшей целью тех дисциплин, которые занимаются человеческой историей».16

Однако, если это действительно должно было быть так, почему же тогда так много историков и антропологов буквально сломя голову поспешили интерпретировать свой материал в фрейдистском духе? Ответ лежит, вероятно, в только слишком человеческом желании получить все возможное даром. Вспомним об обеих упомянутых выше «психобиографиях». Вначале вообще не известно ничего точного о детстве Леонардо или о жизни Лютера в монастыре. Но затем люди интерпретируют дошедшие до нас сны или фантазии, или также отдельные действия как раз в психоаналитической манере, а в дальнейшем внушают самим себе, что границы действительно известного можно так просто преодолеть и прийти к выводам, которые в их универсальности прямо-таки захватывают дух. В палеонтологии мы научились реконструировать целый скелет вымершего динозавра по нескольким крохотным костям и фрагментам зубов – почему же тогда психоанализ не смог бы сделать то же самое для исторических и антропологических реконструкций? Дайте нам несколько изолированных фрагментов снов, типов поведения или ошибок, и мы путем ассоциативной интерпретации составим, подобно мозаике, целую культуру или развитие детства какой-то исторической личности, или причины национального характера и многое другое.

Но и этого недостаточно – если у нас вообще нет фактов, то мы просто сможем выдумать их, выведя их из, как утверждается, «научных законов» психоанализа. Мы не должны ничего знать о воспитательных привычках японцев; если [какой-то] Фрейд [или фрейдист] говорит нам, что строгое воспитание чистоты порождает тот тип характера, который японцы демонстрировали во время войны, тогда мы можем уверенно исходить из того, что они должны были претерпеть точно этот вид воспитания чистоты! Это естественно, печально, когда задним числом кому-то говорят, что в действительности воспитание чистоты у японцев вовсе не было таким, как предполагали фрейдисты, но это, по-видимому, не оказывает большое воздействие на их пыл интерпретации. Томас Г. Гексли когда-то говорил о великой трагедии науки – убийстве прекрасной теории уродливым фактом! Теории Фрейда, наверное, вряд ли можно назвать прекрасными, но все же, они кажутся неуязвимыми для такого множества фактов, которые разоблачают их абсурдность. Перед лицом такой морали хотелось бы только недоброжелательно воскликнуть: «C’est magnifique, mais ce n’e