— Какое унылое без него Рождество, — говорит он. — У него было несколько превосходных песен. И вдруг он умер. Юный, как парад-алле.
— Ну, ему уже было за сорок, — говорит София.
Мужчина слегка усмехается.
— Это строчка из песни, — говорит он, — про парад-алле. Из «Рабочего по найму» — фильма о ярмарке[52]. «Весь мир — это клоун с носом красного цвета». «Удивительный мир». Так называется песня.
— Я приехала в гости к людям, которые намерены спасти мир, — говорит София. — Но наша мать, в смысле моя мать, она умерла в этом году, она уже умерла. Так что мне трудно назвать этот мир удивительным.
— А, — говорит мужчина. — Соболезную. Вашей утрате.
— Спасибо, — говорит София.
Ей на глаза наворачиваются слезы. Он не видит, что она плачет: слишком темно. Она снова говорит спокойным голосом.
— А наш отец уехал за границу, Рождество с родней, Новая Зеландия, — говорит она. — У меня работа, и я не смогла поехать. Потому-то я здесь. Но я уже знаю, что следующее Рождество буду встречать одна.
— Напомните, чтобы в следующее Рождество я сделал то же самое, — говорит мужчина. — Ну а пока… Давайте как-то переживем это Рождество. Не хотите пройтись со мной в деревню? Это недалеко.
В темноте у него приятный голос. Она соглашается.
Когда они подходят к уличному фонарю, внешность у него тоже оказывается приятной.
Это не ее привычный тип. Он старше, возможно, ближе по возрасту к отцу. На нем очень красивая, элегантная одежда. Рубашка на вид дорогая. Наверное, при деньгах.
Никого вокруг нет. Не холодно, хотя и довольно ветрено. Они переступают через оградку и пересекают лужайку в центре деревни. Там стоит деревянная скамья, окружающая дерево с таким толстым стволом, что, по словам мужчины, оно было посажено как минимум в елизаветинскую эпоху.
Он вытирает для нее скамью своим носовым платком. Они садятся и откидываются на ствол дерева. Дерево такое широкое, что полностью закрывает их от ветра.
Она чувствует спиной сквозь пальто рубцы на коре.
— Не замерзли? — говорит он.
— Для зимы здесь тепловато, — говорит она. — Так хочется, чтобы с той старой ледяной глыбы в небе посыпались маленькие льдинки.
— В последнее время меня больше всего занимает один вопрос, — говорит он. — Как мужчины и женщины могут вести творческую жизнь?
Он рассказывает ей о том, как отец Чарли Чаплина пел песенки о красотках в мюзик-холлах и умер молодым, да к тому же был пьяницей, а мать Чаплина тоже пела песенки в мюзик-холлах и постепенно сходила с ума, пока не потеряла рассудок до такой степени, что больше не могла выступать. Как-то вечером Чаплин вышел на сцену вместо матери, хотя он был еще очень маленьким мальчиком, но уже знал слова песни, которую она пела, а его мать, стоя на той же сцене, уставилась в пустоту, словно забыла их или забыла, кто она и где находится, так что маленький Чаплин спел песню и исполнил танец, а толпа, освиставшая его мать, засыпала его мелочью и искупала в овациях.
— Он ненавидел Рождество, — говорит мужчина. — Неудивительно, что он и умер на Рождество. В детстве, в сиротском приюте, после того как его мать попала в психушку, заведующий давал на Рождество всем мальчикам по яблоку — всем, кроме него, и говорил: «Тебе, Чарли, не дам, потому что своими рассказами ты мешаешь мальчикам спать». Потом Чаплин всегда искал это яблоко, зная, что никогда его не получит. Он называл его «красным яблоком счастья».
— Как грустно об этом узнавать, — говорит она. — Узнавать поневоле.
Мужчина извиняется за то, что поделился своей грустью.
Упрекает себя за собственную грусть.
Он рассказывает ей, как маленький Чаплин играл кота в пантомиме в лондонском «Ипподроме», когда «Ипподром» был новым театром с ямой, которая могла наполняться водой, и все танцовщицы, облаченные в латы, точно старинные рыцари, танцуя, заходили в воду и исчезали под ее поверхностью, а после этого выходил клоун, который садился на берегу лужи с удочкой и пытался поймать хористку, приманив ее бриллиантовыми бусами.
Он описывает ей картину поэта Уильяма Блейка, где двое влюбленных из произведения Данте, которого она еще не читала, но теперь прочтет, встречаются в раю, и в этой сцене есть женщина с косами, сплетенными из блаженных младенческих душ, крылья ангелов на картине покрыты распахнутыми глазами, а поодаль стоит женщина, олицетворяющая надежду: она в зеленом платье, улыбается и воздевает руки к небесам.
Он и сам вскидывает руки под деревом, изображая надежду.
София громко смеется.
— Прекрасная радостная надежда, — говорит он.
Они укрываются в деревянной лачуге возле деревенской автобусной остановки. Он снова поднимает венок из остролиста, снятый с чей-то двери. Смотрит на нее сквозь него. Он не похож на тех мужчин, с которыми она проводила время. Похоже, его нисколько не интересуют вещи, которые интересуют мужчин постарше, когда они хотят с тобой поговорить.
— Но я уже старый, — говорит он. — А вы молоды. Вероятно, вы считаете меня маразматиком. Так и есть: пусть жизнь идет неслышная совсем, как у порога льющийся ручей[53].
— Какой еще ручей? — говорит она.
Он смеется и говорит, что это не его слова, а Китса.
— Тогда скажите своему Китсу, чтобы не говорил таких глупостей, — говорит она.
Мимо лужайки проходят люди. «С Рождеством!» — кричат они. «С Рождеством!» — кричат они оба в ответ. Циферблат церковных часов показывает половину третьего.
— Мне пора возвращаться в свои западные графства, — говорит он. — А то они запрут дверь и не пустят меня.
Они возвращают венок из остролиста на его законное место. Такой уж он человек. Мужчина провожает ее на ветру до тропинки, уводящей прочь от дороги, к «Чэй Брес». Когда они добираются туда, он настаивает на том, чтобы проводить ее до самого дома по темной тропинке с древесными корнями.
— Большой домина, — говорит он, когда они подходят к дому. — Ну и ну.
Свет еще горит. Люди, разумеется, не спят. Они спят днем, как вампиры.
— Он не запирается, — говорит она. — Они из тех, кто никогда не запирает двери.
— Гостеприимные, — говорит он.
— Когда-нибудь, — говорит она, — я буду владеть этим домом. Когда-нибудь я куплю его.
— Будете, — говорит он. — Купите.
Он целует ее в губы.
— Если у вас заперто, приходите сюда, — говорит она. — Можете переночевать здесь.
— Спасибо, — говорит он. — Это очень любезно.
Он желает ей счастливого Рождества.
Когда его шаги затихают, она открывает дверь и входит. Постояв внизу лестницы, собирается отправиться прямиком в кровать. Но потом передумывает. Возможно, он вернется. Она подождет еще полчасика. Она проходит в кухню. Там густой штын и куча обкуренных людей, кто-то бренчит на гитаре, одна из девушек моет посуду — в четверть четвертого утра.
Никто не спрашивает, где она была.
Скорее всего, никто даже не заметил, что она куда-то уходила.
Она ставит чайник на огонь, чтобы наполнить грелку.
— Я познакомилась с мужчиной, — говорит она Айрис.
— Спой аллилуйя, — говорит Айрис.
— Он приехал сюда, в нашу часть света, потому что ему очень нравится художница, которая выставляла камни с отверстиями и жила где-то в Сент-Айвзе. Сент-Айвз — это недалеко? — говорит она. — Ему стало грустно. Сегодня умер Чарли Чаплин. В смысле вчера. На Рождество.
— Чаплин умер?
Новость облетела всех за столом.
Ох.
Америка поимела.
Хороший был товарищ.
— «Великий диктатор», — говорит Айрис. — Великий фильм.
Айрис начинает говорить о новой диктатуре СМИ и о новой феодальной системе, которую доят таблоиды: читатели — рабы их пропаганды.
София зевает.
Один из них, мужчина с грязным воротником рубашки, с длинными свалявшимися волосами и лысиной, придающей ему некоторое сходство со средневековым монахом, говорит ей, что фамилия художницы, жившей неподалеку, — Хепуорт и она выступала за ядерное разоружение. София закатывает глаза. «Готова поспорить, они говорят это обо всех подряд, — думает она. — Особенно о мертвых. Готова поспорить, они записывают всех великих и хороших людей в свои сторонники, как только те утратят возможность говорить от своего имени о собственных убеждениях».
— Если честно, я в этом сомневаюсь, ведь любой человек, наделенный разумом и логикой, понимает, что ядерное оружие нам необходимо, — громко говорит она.
Все в комнате поворачивают к ней головы тем неестественным способом, каким совы умеют вращать головой отдельно от туловища.
— Это же очевидно, — говорит она. — Нам оно необходимо, чтобы другие страны с ядерным оружием не могли на нас напасть вместе со своим ядерным оружием. Простая арифметика, товарищи.
Она впервые за много месяцев ощущает себя смелой и остроумной, называя их в лицо товарищами.
— И вообще, я не знаю, как вы докажете, — говорит она, — что художница, которая уже умерла и не может говорить от своего имени, выступала при жизни за ядерное разоружение.
Иначе никто не имеет права с ней спорить. Они могут лишь сказать: «Вы ошибаетесь». «Она просто выступала, и всё», — говорят они. «Это можно понять по ее работам», — говорят они.
Они упоминают других важных персон. Одна женщина даже упоминает лорда Маунтбеттена[54]. Как будто лорд Маунтбеттен, который сам был военным, мог выступать за ядерное разоружение. Военный и член королевской семьи никогда бы не был настолько глупым, близоруким и слепым.
— Она научится, — говорит Айрис. — Дайте ей время.
София надувает свои только что поцелованные губы.
Она наполняет грелку и ставит чайник обратно на конфорку. Один из людей, ждущих своей очереди на горячий напиток, встряхивает чайник, чтобы все слышали, как мало там осталось воды.
Ей все равно.
Нежданно-негаданно она встретила лучшее Рождество в своей жизни.