Это было оттого, что мы никакие — ни протестанты, ни католики.
Я на самом деле никакой.
Я чистой воды никакой; хотя изображения Иисуса с овечкой или маленького Иисуса в яслях мне ужасно нравятся, но это ничего не значит, ведь мне так много всего нравится.
Они то и дело всплывали у меня в памяти — Зван и Бет и тетя Йос у машины, Зван и Бет на перроне, и тут я столкнулся с кем-то на площади Дам и сказал «Извините» или «Смотри, куда идешь».
Казалось, будто снег покрыт тонким слоем воды, тонким-тонким, его не было видно, но он слегка поблескивал, и я удивился: разве так бывает, когда что-то блестит, но ничего не видно?
Время от времени я слышал у себя в голове мамин голос.
«Не расстраивайся, медвежонок, — говорила она, например, — всё будет в порядке; я рада, что ты возвращаешься к тете Фи из этого большущего дома. Чего ты мог ждать от этой чокнутой тетушки? Она тебе вообще не родственница, это богатая клуша, не замечающая других людей. Иди к тете Фи, вот она хороший человек, хотя раньше мне от нее и доставалось; я всегда донашивала за ней платья — знаешь, я уже два года не покупаю себе новой одежды».
Черт побери, подумал я, я уже слишком большой, чтобы меня звали медвежонком.
Но для мамы я навсегда останусь девятилетним. Даже когда я стану старым дедом и буду гулять по парку с палочкой, от скамейки к скамейке, она будет говорить мне: «Не расстраивайся, медвежонок».
Я подумал: завтра я просто пойду в школу, и если они ко мне полезут драться, то дам им хорошенько сдачи.
Где же я?
Ого, я уже дошел до башни Мюнт. Еще минут пятнадцать, и дойду до Теллегенстрат. Я скажу тете Фи: «Я хочу почитать, у тебя найдется для меня интересная книга?»
Оттепель и каша под ногами
Я пролежал в постели две ночи и день.
Тетя Фи сказала:
— У тебя высокая температура.
Мне казалось, что мне и жутко жарко, и жутко холодно одновременно.
У тети Фи не было лишней грелки, она накрыла меня двумя дополнительными одеялами, так что мне нечем было дышать. Время от времени я погружался в сон, и тогда у меня в голове появлялись всякие призраки.
В конце концов мне уже стало мерещиться, что я это все придумал. Я говорил себе: Томас, ты вовсе и не жил в этом красивом доме на Ветерингсханс, ты что, обалдел?
Ночью я проснулся с криком. Тут же ко мне на кровать села тетя Фи.
— Что с тобой, малыш? — спросила она.
Тетя, подумал я, со мной все в порядке, ведь я же очень часто просыпаюсь с криком.
Четверг, середина марта. Я снова пошел в школу. Тетя Фи не хотела пускать меня, она считала, что я еще не окреп, но окрепнуть можно лучше всего на улице, там не бывает холодно и жарко одновременно и в голове не появляются идиотские видения.
Я шел большими шагами по улице Ван Ваустрат. Только дойдя до площади Фредерика, я подумал: а ведь, кажется, стало теплее.
Я стал всматриваться в снег. Он больше не сверкал, а был просто мокрым.
В классе меня несколько раз бросало в дрожь. Но в голове уже не роились странные мысли. Класс мне не снился, косички у девчонок были совершенно настоящими, шарики из жеваной бумаги на самом деле ударялись о мою голову, я мог их подбирать и кидать обратно.
Когда я обернулся и увидел сзади пустую парту, у меня опять загудело в затылке, так что я срочно стал снова смотреть на доску.
Плевать мне на эту пустую парту, думал я.
Учитель сказал:
— Ребята, началась оттепель. Скоро во всем городе на улицах будет ужасная каша, завтра займемся чисткой тротуаров. А ты, Дан, проспрягай-ка быстренько на доске глагол «таять».
Так что и правда оттепель. Зима кончилась. Вот и все.
Лишье Оверватер оборачивалась, чтобы на меня посмотреть.
Может быть, она тоже оттаяла?
— Я болел, — сказал я ей беззвучно.
Она увидела, что я что-то говорю, но ничего, разумеется, не услышала и приложила руку к одному из своих хорошеньких ушек.
Батюшки, подумал я, ей интересно, что я сказал. Жалко, что Зван уехал, господи, вот бы он взревновал.
После школы я побоялся идти домой по льду Амстела. Оттепель — дело непредсказуемое. На мосту Хохе Слёйс я остановился посмотреть на ребят, отважившихся пойти по льду. Во время перемены Олли опять пописал на дерево. Зима закончилась.
Кто-то прикоснулся к моему плечу, и я страшно напугался.
Обернувшись, я увидел голубые глаза Лишье Оверватер.
Она наклонила голову и ждала, что я скажу.
Я молчал.
— Твой приятель, — сказала она, — почему он не ходит в школу?
— Кто? — спросил я.
— Этот черноволосый. Пит Зван.
Она первый раз в жизни обратилась ко мне. Но то, что она говорила, не очень-то мне нравилось.
— Да, — сказал я, — этого чувака мы больше не увидим.
— Он заболел?
— Нет, — сказал я, — он абсолютно здоров. Это я два дня болел.
— Ах вот как, — сказала Лишье.
Лишье Оверватер пошла дальше. Но так просто она от меня не уйдет. Я догнал ее и шел какое-то время с ней рядом. Я сам так придумал, я знал это, но все-таки спросил:
— Почему ты идешь рядом со мной?
— С ним что-то случилось?
— С кем?
— С Питом Званом.
— Он недавно украл что-то в магазине, — сказал я. — Полицейские привели его домой. На самом деле его должны были отвести в полицейский участок, но его тетя сказала: не делайте этого, не сажайте его под замок. А потом она угостила полицейских чаем, и они сказали: мы ему ничего не сделаем, но вы же понимаете, что он останется у нас в черном списке.
— Он живет у тети?
— Да, его родственники все погибли.
Лишье Оверватер продолжала спокойно идти.
Я никогда еще никого так не ненавидел, как Лишье Оверватер на Утрехтской улице в этот день, когда началась оттепель.
Мне самому было ужасно противно от того, что я только что наговорил. А этой глупой девчонке было все равно. Черт побери, лучше бы она меня выругала, сказала бы, что я предатель и что я плохо кончу, если буду рассказывать такие ужасные вещи про своего друга.
Но она шла и шла, с этими светлыми волосами и голубыми глазами, за шагом шаг, и нос ее становился все меньше и меньше, а губы все тоньше и тоньше. И ей не было дела до того, что я шел рядом с ней совершенно больной и почти мертвый и хотел только одного — развернуться и побежать в Девентер.
— Пока! — крикнул я и побежал прочь. Столкнулся с какой-то малорослой теткой, которая немедленно дала мне оплеуху — и совсем оторопела, когда я тут же заревел.
Я не смотрел по сторонам. Я побежал сначала на канал Лейнбан, но там никого не было, я побежал на Ветерингсханс — там, конечно же, тоже никого не было, а потом я сел на крыльцо и постарался ни о чем не думать, что очень трудно, когда ревешь.
Я предатель.
И я должен умереть. Но умру я еще не скоро — это я тоже знал.
Понедельник. Амстердам превратился в большую лужу. На каналах трещали льдины, во время перемены девчонки прыгали со скакалкой на узких тротуарах, которые сами очистили от мокрого снега.
Я шлепал по серой кашице в сторону Теллегенстрат.
— Ах, малыш, — сказала тетя Фи, открыв мне дверь, — проходи и не пугайся.
Я взбежал по лестнице через две ступеньки.
В гостиной, в кресле с жесткими пружинами, сидел мой папа.
— Привет, — сказал я, потому что никогда не пугаюсь два раза подряд.
— Привет, — сказал папа.
Тетя Фи нервно рассмеялась.
— Ты болен? — спросил я.
— Да нет, — сказал папа. — Как ты свежо выглядишь, Томас, отчего это?
— Я болел.
Папа вздрогнул.
— Это правда, Фи? — спросил он.
— Ах, — сказала тетя Фи, — у парня была температура сорок градусов.
— Нет, Томас, — сказал папа, — больше я не оставлю тебя одного, больше так нельзя, правда ведь?
Я ничего не ответил и принялся его рассматривать.
На щеке пластырь, волосы коротко острижены. Он напоминал злодея из какой-то кинокомедии.
Папа заметил, что я его разглядываю, и смущенно провел рукой по коротким волосам.
— Я погрузился в объятия Морфея, — сказал он, — и тамошний Haarschneider[25] подстриг меня за полминуты почти налысо.
— Ты сразу же заберешь его с собой, Йоганнес? — спросила тетя Фи.
Папа кивнул.
— Я не хочу тащить тяжестей, — сказал я.
— Мои вещи уже дома.
— Я как раз хотела рассказать твоему папе, что ты гостил у…
— Не надо, — перебил я, — я сам ему все расскажу.
— О чем? — спросил папа.
— Я гостил у приятеля, — сказал я.
Но он меня не слушал, я это видел.
По дороге домой мы почти не разговаривали. Я нес кастрюльку с гороховым супом, папа ворчал по поводу каши под ногами и вытащил из пачки настоящую сигарету.
Когда мы пришли в наш дом на канале Лейнбан, папа разжег газетами печку, а потом автоматически протянул мне сигарету — она наполовину торчала из пачки.
— Э-э-э, — сказал я, — я не курю.
Он вздрогнул, посмотрел на сигарету, потом на меня.
— Что это я делаю? — сказал он. — Господи, малыш, как я рад тебя видеть.
Я подошел к окну и посмотрел на дома, стоящие вдоль Ветерингсханс. В неухоженном садике тети Йос черный кот приглядывался к чайкам, проплывавшим на льдине.
Шторы в гостиной с тыльной стороны дома были задернуты.
Папа подошел и встал со мной рядом.
Я подумал: сейчас я ему все расскажу, он до сих пор ничего не знает про Звана и Бет и тетю Йос.
Я ничего ему не рассказал.
— Что-то случилось, Томас? — спросил папа.
— Нет, — сказал я, — ничего.
Папа вздохнул. Он знал, как и я, что никакое «ничего» никогда не бывает настоящим «ничего».
Понедельник, вечер. Папа сидел за столом. Из кастрюльки тети Фи он с шумом вычерпал ложкой остатки горохового супа: я был рад, что он, как обычный человек, проголодался. Приложив руку ко рту, он ждал упреков, которых не последовало.
Мостерд сидел в расстегнутом пальто в кресле и озабоченно смотрел на папу.