Зима тревоги нашей. Путешествие с Чарли в поисках Америки — страница 47 из 48

Я вертелся в постели с боку на бок, и под конец Чарли потерял терпение и несколько раз сердито сказал мне «фтт». Но у Чарли нет наших проблем. Он не той породы, которая настолько умна, что способна расщепить атом, но не способна жить в мире с себе подобными. Чарли даже не знает, что такое раса, и его совершенно не волнует вопрос о замужестве его сестер. Как раз наоборот. Однажды Чарли влюбился в таксу – роман с расовой точки зрения предосудительный, с физической – нелепый и с технической – немыслимый. Но Чарли презрел все это. Он любил пылко и не сдавал позиций. Трудно было бы объяснить собаке те добрые, высокоморальные побуждения, повинуясь которым тысячи человеческих существ сошлись в одно место, чтобы предать анафеме одного крохотного человечка. Мне случалось ловить во взгляде собак мимолетное недоуменное презрение, и я убежден, что, по сути-то дела, они считают людей психами.

На следующий день не я выбрал своего первого пассажира. Он сам ко мне напросился. Он сидел на табуретке рядом со мной и ел котлету, близнеца которой я держал на вилке. Ему было лет тридцать – тридцать пять. Высокий, худощавый, приятной внешности. Волосы длинные, гладкие, почти пепельного цвета, и он, видимо, гордился ими, так как, сам того не замечая, то и дело прочесывал их карманным гребешком. Его костюм из легкой серой материи был по-дорожному помят и не отличался чистотой, пиджак он держал переброшенным через плечо. Узел галстука неярких разводов был сдвинут у него вниз, что позволило открыть ворот белой рубашки. Такого чисто южного выговора я еще ни у кого не слышал. Он поинтересовался, куда я еду, и, узнав, что мне в сторону Джексона и Монтгомери, попросился со мной. При виде Чарли он решил, что у меня в машине сидит «черномордый». Эта фраза стала уже стереотипной.

Мы удобно устроились в кабине. Он оправил волосы гребешком и похвалил моего Росинанта.

– Я сразу догадался, – сообщил он мне, – что вы с Севера.

– У вас тонкий слух. – Казалось бы, мой ответ звучал иронически.

– Да, я человек бывалый, – подтвердил он.

Вероятно, в том, что произошло, мне надо винить самого себя. Если бы я держал язык за зубами, то, может, узнал бы что-нибудь интересное. Но бессонная ночь, затянувшееся путешествие и мое нервное состояние сделали свое дело. Кроме того, близилось Рождество, и я задумывался о доме чаще, чем это было мне полезно.

Мы выяснили, что я путешествую ради собственного удовольствия, а он – в поисках работы.

– Вы с низовья едете, – сказал он. – Видели, что творится в Новом Орлеане?

– Да, видел.

– Ну, молодчины! Особенно эта Нелли. Вот дает жизни!

– Да.

– Просто сердце радуется, на них глядя. Есть, значит, люди, которые выполняют свой долг.

Вот тут-то я и не выдержал. Мне бы хмыкнуть, и пусть он вкладывает в мое хмыканье любой смысл. Но коварный червячок злобы вдруг зашевелился у меня где-то в самом нутре.

– По-вашему, они делают это из чувства долга?

– А как же? И дай им бог здоровья! Должен же кто-то гнать этих черномордых поганцев из наших школ. – Готовность к самопожертвованию, подвигнувшая «заводил» на столь высокие деяния, переполнила его восторгом. – Приходит такое время, когда человеку надо сесть и как следует обо всем подумать, и вот подумаешь-подумаешь – и решишь отдать жизнь за свои убеждения.

– И вы на это решились?

– Да. И не я один, таких много.

– Каковы же ваши убеждения?

– Не допущу, чтобы мои дети ходили в одну школу с черномордыми. Да, сэр. Жизни своей не пожалею, но сначала уложу десяток-другой этих поганцев.

– Сколько же у вас детей?

Он круто повернулся ко мне:

– Детей у меня пока нет, но будут, и не пойдут они в одну школу с черномордыми.

– А жизнь вы отдадите до или после того, как у вас заведутся дети?

Мне приходилось смотреть вперед, на дорогу, и я только краем глаза увидел его физиономию – выражение у нее, прямо скажу, было пренеприятное.

– А вы, видно, за черных! Так и следовало ожидать. Смутьяны! Приезжают сюда и учат нас жить. Нет, мистер, этот номерок вам не пройдет. Мы за коммунистами, за негритянскими заступничками, глядим в оба.

– Я просто нарисовал себе мысленно картину, как вы отважно жертвуете жизнью.

– Прав я был! Вы за черных горой.

– Нет, я не за черных и не за белых, если среди белых попадаются такие вот благородные дамочки, как ваши заводилы.

Он почти вплотную приблизил ко мне свое лицо.

– Хотите знать, что я о вас думаю?

– Нет. Этих словечек мы вчера от Нелли наслушались. – Я притормозил и свел Росинанта с шоссе.

Он опешил.

– Почему вы остановились?

– Вылезайте, – сказал я.

– Что вам, приспичило, что ли?

– Да, приспичило. Избавиться от вас. Вылезайте.

– Силой заставите?

Я сунул руку между дверцей и сиденьем, где у меня ничего не было.

– Ладно, ладно, – сказал он и вылез, да так хлопнул дверцей, что Чарли взвыл от возмущения.

Я тут же дал газ, но услышал сзади его крики и в зеркале увидел перекошенное ненавистью лицо и брызжущий слюной рот. Он орал: «Ты за черных! За черных!» – орал, пока мне его было видно и еще после бог знает сколько времени. Правда, я сам его довел, но что с собой поделаешь! Когда начнут вербовать миротворцев, меня пусть обходят стороной – от таких, как я, проку будет мало.

Между Джексоном и Монтгомери я подвез еще одного пассажира. Это был молодой студент-негр с резкими чертами лица, переполненный, как мне показалось, каким-то яростным нетерпением. В боковом кармане у него торчали три авторучки, внутренний оттопыривался, набитый бумагами. Я узнал, что он студент, от него самого. Он держался настороженно. Однако номерной знак и мое произношение подействовали на него успокаивающе, насколько он вообще мог пребывать в покое.

Мы заговорили о сидячих забастовках. Он участвовал и в них и в бойкоте автобусов. Я рассказал ему о том, что видел в Новом Орлеане. Он там бывал. То, что меня так поразило, не было для него неожиданностью.

Наконец мы заговорили о Мартине Лютере Кинге[97] и его проповеди пассивного, но неослабного сопротивления.

– Это слишком долго, – сказал он. – Сколько времени даром уйдет!

– Но улучшения есть, улучшения происходят непрестанно. Ганди доказывал, что только это оружие и может принести победу в борьбе с насилием.

– Знаю, знаю. Все это я учил. Успехи у нас по капле, а время идет и идет. Я хочу, чтобы было скорее, мне нужно действие… сейчас, сию минуту.

– Так можно загубить все.

– Я успею состариться, прежде чем стану человеком. Так и умереть успеешь.

– Это верно. Ганди умер. А много таких, как вы, – которые хотят действовать?

– Да. Такие есть… есть кое-кто, а сколько – не берусь сказать.

Мы тогда о многом переговорили. Этот человек знал, что ему нужно, он был горячий, напряженный, и его ярость вырывалась наружу, только тронь. Но когда я ссадил его в Монтгомери, он вдруг сунул голову в кабину моего Росинанта и засмеялся.

– Мне стыдно, – сказал он. – Нельзя же быть таким эгоистом. Но я хочу это увидеть… Живой, а не мертвый. Здесь, у нас! При жизни хочу! И поскорее! – Он круто повернулся, вытер глаза ладонью и быстро зашагал прочь.

У нас высказывается и печатается столько всяких мнений и суждений – и во время выборов, и путем опроса наших граждан, – что иной раз и в газете не сразу разберешь, где желаемое, а где факты. Так вот, учитывая все это, я хочу, чтобы меня поняли правильно. Я не собирался показывать здесь и, по-моему, не показал ничего такого, что можно было бы счесть поперечным разрезом нашего Юга. Следовательно, у читателей нет повода сказать: «Он думает, будто дал подлинную картину жизни в Южных Штатах». Нет, этого я не думаю. Здесь записано то, что говорили мне два-три человека и что я видел сам. Типичны ли мои собеседники и можно ли из всего этого сделать какие-нибудь выводы, я не знаю. Мне ясно другое: в тех местах тревожно, и людям там приходится нелегко. И еще мне ясно, что разрешение этого вопроса дастся не сразу и не просто. Я повторяю следом за мсье Здесь Покоится: дело не в цели, дело в том, как отчаянно трудно выбрать средства, которые к этой цели ведут.


В начале своего повествования я пытался разобраться в природе путешествий как таковых и говорил, что каждое из них – это вещь в себе, каждое неповторимо индивидуально и что двух одинаковых не бывает. Я размышлял по этому поводу с оттенком изумления, пораженный той силой, с какой проявляется индивидуальность путешествий, и под конец пришел к следующему выводу: не люди командуют путешествиями, а путешествия – людьми.

Впрочем, вопроса о жизнеспособности наших странствий я не касался. Это величина переменная, и определить ее заранее, пожалуй, невозможно. Разве нам не известны случаи, когда поездка лишалась души и умирала прежде, чем путник успевал вернуться домой? И наоборот: многие путешествия живут и продолжают жить после того, как движение во времени и в пространстве закончилось.

Я помню одного человека в Салинасе, который в пожилые годы съездил в Гонолулу и обратно, и эта поездка длилась до конца дней его. Мы видели, как он сидит у себя на переднем крылечке и, прищурив, полузакрыв глаза, покачиваясь в качалке, все едет и едет в Гонолулу.

Моя собственная поездка началась задолго до отъезда и кончилась до того, как я вернулся домой. И я точно знаю, когда и где это случилось. Недалеко от Абингдона в штате Виргиния, в той его части, которая зовется Собачья Ляжка, в ветреный день, в четыре часа пополудни, без всякого предупреждения, не попрощавшись, не сделав мне ручкой, мое путешествие исчезло и бросило меня на произвол судьбы далеко от дома. Я звал его, пытался догнать – глупая, безнадежная затея, ибо оно кончилось решительно и бесповоротно.

Дорога превратилась в нескончаемую бетонную ленту, деревья сливались в зеленое пятно, холмы стали препятствием, люди – просто-напросто движущимися фигурками с головой, но без лица. Чем бы меня ни кормили в пути, мне все казалось, что я хлебаю суп, даже когда его действительно приходилось хлебать. Постель в Росинанте так и стояла незастеленная. Я забирался в нее когда придется и спал, не соблюдая никакого режима. Газовую плитку не зажигал. Хлеб валялся у меня в шкафу, покрываясь плесенью. Миля за милей катились подо мной неопознанные, ненужные мне.