Зима в Лиссабоне — страница 23 из 37

й диван, на котором лежал черный футляр от трубы, а справа — высокая белая кровать и лампа, бросавшая косой свет на грубые обезьяньи черты лица, на худое тело, облаченное в абсурдную полосатую пижаму и почти неразличимое под одеялами и покрывалами. Билли Сван покоился на ложе, вытянув руки вдоль туловища и оперев голову на огромные подушки, так неподвижно, будто позировал для похоронной статуи. Услышав голоса, он зашевелился и потянулся к ночному столику за очками.

— Сукин ты сын, — произнес он, длинным желтым пальцем указывая в сторону Оскара. — Я же запретил звонить ему. Я же сказал, что не хочу видеть его в Лиссабоне. Ты вообразил, что я при смерти, так? И стал созывать старых друзей на похороны Билли Свана…

Его руки немного дрожали, они были худы как никогда, будто состояли из одних костей, так же как скулы, виски и плотно сжатые челюсти; казалось, это уже труп, костяк, превратившийся в пародию на живого человека, которого когда-то поддерживал. Одни жилы да кожа, исполосованная выступающими венами алкоголика; даже черная оправа очков сделалась частью скелета, того, что останется, когда человек уже давно будет мертв. Но в глазах, будто вдавленных в неуклюжую картонную маску, и в неровной линии рта еще светились не тронутые тлением гордость и насмешка, священная власть ругать и осуждать, более законная, чем когда-либо, потому что на смерть он смотрел с тем же пренебрежением, как в прежние времена — на неудачи.

— Вот, значит, ты и приехал, — сказал он Биральбо, обняв и опершись на него, как обманщик-боксер. — Играть со мной в Лиссабоне отказался, зато примчался, чтоб посмотреть, как я умираю.

— Я приехал, чтоб попросить принять меня в группу, Билли, — ответил Биральбо. — Оскар сказал, что у тебя нет пианиста.

— Язык что у Иуды. — Не снимая очков, Билли Сван снова погрузил голову в пену подушек. — Ну да, ни ударника, ни пианиста. Никто же не хочет играть с мертвецом. Чем ты занимался в Париже?

— Читал детективы в кровати. Ты не мертвец, Билли. Ты гораздо живее нас.

— А вот поди объясни это Оскару, и монашке, и врачу. Они, входя сюда, встают на цыпочки, чтоб взглянуть мне в лицо, будто я уже в гробу.

— Двенадцатого мы с тобой сыграем вместе, Билли. Как в Копенгагене в старые времена.

— Откуда тебе знать о старых временах, парень? Это ж было еще до того, как ты родился. Все остальные померли в нужный момент и уже тридцать лет играют в преисподней — или куда там Бог отправляет людей вроде нас. Посмотри на меня — я тень, ссыльный. Только выслали меня не из страны, а из времени. Мы, те, кто остался, все притворяемся, что еще живы, но это ложь — мы мошенники.

— Ты никогда не лжешь, когда играешь.

— Нои правды не говорю…

Билли Сван засмеялся, и его лицо исказилось как от болевого спазма. Биральбо вспомнил фотографии с его первых дисков, его профиль то ли наемного убийцы, то ли героя-негодяя с отблескивающим набриллиантиненным вихром между глаз. Вот что сделало время с его лицом: сморщило его, вдавив лоб с жалкими остатками того дерзкого вихра и соединив в одну гримасу на будто сдувшейся голове — нос, рот и подбородок с ямкой, почти исчезавший, когда Билли Сван играл на трубе. Биральбо подумал, что, может быть, этот человек действительно мертв, но он никем не сломлен — никем, ничем и ни разу в жизни — он сильнее даже выпивки и забвения.

В дверь постучали. Оскар, который так и стоял безмолвным стражником около входа, немного приоткрыл дверь, чтоб посмотреть, кто там: в щель просунулась крылатая голова монашки. Она окинула комнату внимательным взглядом, будто высматривала тайно пронесенный виски, и сказала, что уже очень поздно, мистеру Свану надо дать поспать.

— Я все равно никогда не сплю, сестра, — отозвался Билли Сван. — Вы бы лучше принесли мне кувшин освященного вина или попросили своего католического Бога, чтоб избавил меня от бессонницы.

— Я приду завтра. — Биральбо, детским страхом боявшийся белых монашеских ток, тут же безропотно принял необходимость уйти. — Звони мне, если что-то понадобится. В любое время. Оскар знает телефон отеля, где я остановился.

— Не надо приходить завтра. — Глаза Билли Свана за стеклами очков казались страшно большими. — Уезжай из Лиссабона. Сегодня же. Я не хочу, чтобы ты ошивался тут и ждал, когда я умру. И Оскар пусть едет с тобой.

— Мы сыграем вместе, Билли. Двенадцатого числа.

— Ты не хотел ехать в Лиссабон, помнишь? — Билли Сван приподнялся, опираясь на Оскара и смотря мимо Биральбо, точно слепой. — Я знаю, что тебе было страшно, и поэтому ты выдумал сказку про то, что у тебя контракт в Париже. Нечего теперь раскаиваться. Ты же все так же боишься. Послушай моего совета: уезжай отсюда, беги, не оборачиваясь.

Но в тот вечер боялся сам Билли Сван, сказал мне Биральбо. Он боялся смерти, или что кто-нибудь увидит, как он умирает, или что он будет не один в последние часы перед кончиной: он боялся не только за себя, но и за Биральбо, а может — кто знает — лишь за него: он не должен был увидеть то, что сам Билли уже смутно различал в этой комнате санатория на краю света. Будто чтобы спасти друга от кораблекрушения или от заражения смертью, трубач потребовал, чтобы он ушел, а потом в изнеможении упал на подушки — монашка поправила ему одеяло и выключила свет.

Вернувшись на станцию, Биральбо с удивлением обнаружил, что было только девять вечера. Ему подумалось, что все те места — санаторий, лес, деревня, замок с коническими башнями и поросшими плющом стенами — исключительно ночные, что над ними никогда не бывает рассвета или они тают, как туман, при первых же солнечных лучах. Ожидая поезда, он выпил в столовой рюмку крепкой настойки опалового цвета и выкурил сигарету. С какой-то смесью счастья и ужаса ощутил себя затерянным и чужим в этом городе — гораздо сильнее, чем в Стокгольме или в Париже, потому что эти названия, по крайней мере, существуют на картах. С пугающей надменностью, присущей одинокому человеку в чужой стране, он опрокинул вторую рюмку настойки и зашел в вагон, четко зная, в какое состояние сознания его погрузят алкоголь, одиночество и езда. Увидев приближающиеся огни города, он произнес «Lisboa», как произносят имя женщины, которую целуют бесстрастными поцелуями. На какой-то станции заброшенного вида поезд остановился рядом с другим, ехавшим в противоположном направлении. Раздался свисток, и оба состава медленно начали двигаться, послышался лязг неритмично бьющихся друг о друга металлических частей. Биральбо, подавшись вперед, стал вглядываться в окна другого поезда, рассматривать застывшие и далекие лица, которые больше никогда не увидит, взиравшие на него так же меланхолично, как и он на них. В последнем вагоне, за мгновение до красных огней и надвигающейся темноты, одиноко сидела женщина: она курила, склонив голову, настолько погруженная в свои мысли, что, когда поезд тронулся, даже не подняла глаза, чтоб взглянуть в окно. Темно-синий жакет, поднятый воротник, очень короткая стрижка. «Наверное, это из-за стрижки, — сказал мне потом Биральбо, — наверное, поэтому я ее не сразу узнал». Он вскочил на ноги и стал делать знаки руками в темноту, но это было совершенно бессмысленно: когда Биральбо наконец осознал, что только что видел Лукрецию, встречный поезд уже скрылся в туннеле.

Глава XIII

Он не помнил, сколько времени, сколько часов или дней бродил, как сомнамбула, по улицам и лестницам Лиссабона, по грязным переулкам, высоким смотровым площадкам, площадям с колоннадами и конными статуями королей, между сумрачными складами и портовыми свалками, дальше, на другую сторону, по бесконечному красному мосту через реку, похожую на море, по пригородам, кварталы которых поднимались то ли маяками, то ли островками посреди пустырей, по железнодорожным станциям-призракам, вчитываясь в их названия в тщетной попытке вспомнить, на какой из них промелькнула Лукреция. Он хотел сдаться на милость случая и заставить невозможное повториться: он вглядывался во всех женщин — и проходивших по улице, и застывших за окнами трамваев и автобусов, и едва угадывавшихся в глубине такси, и выглядывавших с балконов на пустынные улицы. Старые, равнодушные, заурядные, бесстыдные лица, бессчетные ужимки и взгляды, синие жакеты, никогда не принадлежавшие Лукреции, такие же неотличимые друг от друга, как перекрестки, темные подъезды, красноватые крыши и сумбур худших улиц Лиссабона. Биральбо влекла усталая настойчивость, которую в прежние времена он назвал бы отчаянием — так волны влекут за собой обессилевшее, не способное больше сопротивляться тело. Даже позволив себе передышку и зайдя в кафе, он садился за столик так, чтобы видеть улицу, а из окна такси, в полночь везущего его обратно в отель, пристально глядел на пустынные тротуары проспектов и освещенные неоновыми вывесками углы улиц, где, скрестив на груди руки, стояли одинокие женщины. Даже выключив свет и вытянувшись на кровати с сигаретой во рту, он продолжал в сумраке видеть лица, улицы, толпы людей — они быстро и бесшумно проходили перед его закрытыми глазами, как картинки в волшебном фонаре. Он лежал, не в силах пошевелиться от усталости, но не мог заснуть: его взгляд, не желая прерывать поиски, будто покидал распростертое на кровати, неподвижное тело и возвращался в город, чтобы затеряться в нем до конца ночи.

Впрочем, он уже не был уверен ни в том, что видел Лукрецию, ни в том, что искать ее заставляла его любовь. Погруженный в сомнамбулическое состояние, какое бывает, когда ходишь один по незнакомому городу, он не понимал даже, действительно ли ищет ее, а знал только, что ни ночью, ни днем не будет ему покоя, что в каждом переулке Лиссабона, взбегающем ли на холм или уходящем крутой расщелиной вниз, неумолимо звучит тайный зов, которому он не может противиться, что, быть может, следовало бы уехать, как советовал Билли Сван, но теперь уже слишком поздно: он словно опоздал на последний поезд, уходящий из осажденного города.

По утрам Биральбо ездил в санаторий. По пути он тщетно, повинуясь суеверию, всматривался в окна встречных поездов и читал названия станций, пока не выучил их все наизусть. Билли Сван, закутанный в слишком просторный халат, с одеялом на коленях, проводил целые дни, глядя из окна палаты на лес и деревню, и почти все время молчал. Иногда он, не оборачиваясь, протягивал руку, прося сигарету, делал пару затяжек и оставлял ее догорать. Биральбо видел его фигуру со спины, силуэт на фоне серого окна, бесстрастный и одинокий, как статуя на пустынной площади. От длинных, изогнутых пальцев с сигаретой вертикально вверх поднималась струйка дыма. Билли Сван слегка шевелил рукой, стряхивая пепел; он падал на пол, но Билли как будто не замечал этого. Вблизи было видно, что пальцы у него непрестанно дрожат мелкой дрожью. Пейзаж за окном тонул в тусклом, влажном тумане, в мороси, и казался страшно далеким. Биральбо никогда не видел Билли Свана таким спокойным и покорным, таким безразличным ко всему, даже к музыке и алкоголю. Иногда он начинал что-то напевать, очень тихо и с какой-то сосредоточенной нежностью, строки древних негритянских молитв или песен о любви; не оборачиваясь, лицом к окну, надломленным голосом, складывая потом губы и лениво изображая звук трубы. В первое утро, зайдя к Билли в палату, Биральбо услышал, как он напевает странн