Зима в Лиссабоне — страница 36 из 37

венное, только ему принадлежащее, отдельное время где-то внутри времени, подчиненного остальным.

Поднимая взгляд от фортепиано, Биральбо видел его красноватый напряженный профиль и плотно зажмуренные, похожие на двойной шрам веки. Музыканты уже не могли следовать за ним и разбрелись кто куда, каждый из троих основательно заплутал во время погони, и только Оскар продолжал дергать струны контрабаса с настойчивостью, чуждой всякому ритму, не желая сдаваться на милость тишине и непреодолимому расстоянию, отделявшему его от Билли Свана. Через несколько минут руки Оскара тоже замерли. Тогда Билли Сван отнял трубу от губ, и Биральбо подумалось, что прошел уже не один час и концерт пора заканчивать, но никто не аплодировал, не было слышно ни шепота в застигнутой врасплох темноте, где еще не затихла последняя высокая нота. Билли Сван, поднеся микрофон так близко к губам, что четко слышались тяжелые отголоски его дыхания, пел. Я не знаю, как он пел, его пение я слышал только в записи, но Биральбо говорил, что мне даже не представить, как звучал его голос в тот вечер: это было лишенное музыки бормотание, медленная литургия, странная молитва, одновременно грубая и нежная, дикая и глубокая, приглушенная, будто услышать ее можно было только прильнув ухом к земле. Биральбо поднял руки, провел по клавиатуре, будто ища зазор в тишине, и начал играть, как слепой, ведомый лишь голосом, но полностью принятый им. Он вдруг представил себе, что Лукреция где-то во мраке слушает это и может оценить, но даже и это не было важно, важен был лишь легкий гипноз голоса, который наконец указал ему его предназначение, ясное и единственное оправдание его существования, объяснение всего, чего бы он сам никогда не понял, бесполезность страха, право на гордость и на темную уверенность в чем-то, что не было ни страданием, ни счастьем, но неизъяснимым образом содержало и то, и другое, а еще — давнюю любовь к Лукреции, трехлетнее одиночество и узнавание друг друга на рассвете, в доме у обрыва. Теперь он видел все это в бесстрастном и исступленном свете, какой бывает холодным зимним утром на улицах Лиссабона или Сан-Себастьяна. Будто внезапно проснувшись, он понял, что больше не слышит голоса Билли Свана — Биральбо играл один, а Оскар с ударником глядели на него. Рядом с пианино, перед ним, стоял Билли Сван: он протирал стекла очков и размеренно постукивал ногой по полу и покачивал головой, словно соглашаясь с чем-то, доносящимся из дальней дали.

— Он снова запил?

— Ни капли. — Биральбо встал с кровати и пошел открывать балкон: отблесков солнца на крышах домов и верхних окнах «Телефоники» больше не было. Потом обернулся ко мне, показывая пустую бутылку. — Потому что он никогда не отказывался ни от алкоголя, ни от музыки. Тогда в Лиссабоне они у него просто закончились. Вот как эта бутылка. Поэтому ему было уже все равно, жить или умирать.

Биральбо широко раздвинул занавески и бросил бутылку в мусорную корзину. Казалось, в утреннем свете мы сделались незнакомцами. Я взглянул на него и подумал, что мне пора уходить, но не знал, как об этом сказать. Прощаться я никогда не умел.

Глава XX

В следующие пару дней я совершил небольшое путешествие, побывал в одном городе неподалеку от Мадрида. А вернувшись, подумал, что пора бы уже написать Флоро Блуму, от которого ничего не было слышно с самого моего отъезда из Сан-Себастьяна. Адреса его я не знал и решил спросить у Биральбо. Позвонил ему в отель, но там мне сказали, что его нет. По какой-то причине, которую я теперь не вспомню, искать Биральбо в «Метрополитано» я отправился только через несколько дней. Возвращение в места, где я не бывал лет десять или двадцать, меня обычно не трогает, но стоит зайти в бар, куда я захаживал всего пару недель или месяц назад, как меня охватывает невыносимое ощущение бреши во времени: что-то ведь продолжало происходить с привычными вещами в мое отсутствие, они без моего ведома подверглись едва заметным изменениям, — наверное, так чувствует себя человек, на пару месяцев оставивший свой дом в распоряжении недобросовестных съемщиков.

Афиши «Джакомо Долфин трио» у входа в «Метрополитано» больше не висело. Время было раннее; незнакомый официант сообщил, что смена Моники начинается в восемь. Я не стал у него спрашивать про Биральбо и его группу — вспомнил, что в этот день недели они никогда не играли. Взял пива и уселся за столик в глубине зала. Моника пришла без пары минут восемь. Сначала она меня не заметила и обернулась в мою сторону, только когда ей что-то сказал парень за стойкой. Моника была растрепана и красилась, очевидно, второпях. Впрочем, от нее всегда исходило ощущение, что она всюду прибегает в последний момент. Не снимая пальто, она села напротив меня; по ее взгляду я сразу понял, что она будет спрашивать о Биральбо. То, что она называла его Джакомо, не резало мне слуха.

— Он исчез десять дней назад, — жаловалась она. Мы с ней никогда раньше не говорили наедине. Я впервые различил в ее глазах сиреневатые оттенки. — Ни слова мне не сказал. Но Баби с Оскаром знали, что он собрался уезжать. И тоже уехали.

— Он уехал один?

— Я думала, это ты мне расскажешь, — она пристально посмотрела на меня, и цвет ее глаз стал насыщеннее. В нем сквозило недоверие.

— Он не посвящал меня в свои планы.

— Да у него их как будто и не было. — Моника натянуто улыбнулась — так улыбаются в растерянности. — Но я-то знала, что он уедет. Это правда, что он болел?

Я ответил, что да; наплел целую паутину полулжи, а она сделала вид, что поверила. Я навыдумывал каких-то почти подложных и не совсем достоверных деталей, даже, может, бесполезных, вроде тех, что наговаривают больному, чьи мучения нас не волнуют. В конце концов Моника со страхом и презрением спросила, нет ли у него другой женщины. Я, стараясь не смотреть в глаза, ответил отрицательно, заверил ее, что буду продолжать поиски и что он скоро вернется, написал ей свой домашний телефон на салфетке, которую она быстро спрятала себе в сумку. Прощаясь, я безо всякой грусти осознал, что эта девушка меня даже не видела.

Когда я вышел из «Метрополитано», начало моросить. От света реклам на высоких зданиях мне захотелось представить, каково в этот самый момент в Лиссабоне, — подумалось, что Биральбо, возможно, вернулся туда. Я пешком направился к его отелю. На тротуаре перед зданием, под огромными окнами «Телефоники», уже начинали собираться неподвижные женщины с сигаретами, в широких пальто с поднятыми воротниками, закутанные до самых подбородков, потому что по улицам гулял ледяной ветер. Над полосатым навесом, рядом с вертикальной, еще не зажженной вывеской гостиницы я нашел окно номера Биральбо: свет там не горел. Я перешел на другую сторону и остановился у входа в отель. Двое очень похожих друг на друга мужчин в черных куртках, темных очках и с одинаковыми усами беседовали с портье. Я не стал делать следующий шаг, от которого бы распахнул ись автоматические двери в холл. Портье заметил меня, но, продолжая что-то объяснять типам в черных куртках, тут же отвел от меня безразличный взгляд, без интереса посмотрел на стеклянные двери и снова уставился на собеседников. Он показывал им регистрационную книгу и, переворачивая страницу за страницей, искоса поглядывал на удостоверение, которое один из мужчин оставил открытым на стойке. Чуть погодя я вошел в холл и сделал вид, будто изучаю цены на номера. Со спины эти типы были совершенно неотличимы. Взгляд портье, пройдя между их головами, снова скользнул по мне, но никто, кроме меня, не мог бы заметить этого. Я слышал, как один из мужчин, убирая удостоверение в задний карман джинсов, над которым блестел край наручников, сказал: «Сообщите нам, если он снова появится».

Портье резко захлопнул книгу с широкими страницами. Мужчины в куртках почти одновременно и с несколько преувеличенным рвением пожали ему руку. Потом они вышли на улицу: двигатель автомобиля, наискось припаркованного у тротуара, заработал прежде, чем они сели внутрь. Я курил, изображая, будто жду лифта. Портье окликнул меня по имени и с выражением облегчения кивнул в сторону дверей. «Наконец-то ушли», — сказал он, протягивая мне ключ, который достал не из шкафчика. Триста седьмой. Словно извиняясь за оплошность, которую не должен был допустить, он рассказал мне, что Туссен Мортон — «этот черный мужчина» — и сопровождавшая его блондинка обыскали комнату сеньора Долфина, а когда он вызвал полицию, было уже слишком поздно: они успели сбежать по пожарной лестнице.

— Приди они десятью минутами раньше, они бы застали его, — сказал портье. — Наверно, разминулись в лифтах.

— Так, значит, сеньор Долфин не уехал?

— Он не появлялся целую неделю. — Портье с гордостью демонстрировал свое участие в жизни Биральбо. — Но я оставил за ним номер, он ведь даже не забрал вещи. Сегодня днем он появился. Очень спешил. Прежде чем подняться к себе, подошел и попросил вызвать такси.

— Не знаете, куда он поехал?

— Куда-то недалеко. С собой у него была только одна небольшая сумка. Велел, если вы придете, дать вам ключ от его комнаты.

— И больше ничего не говорил?

— Вы же знаете сеньора Долфина, — портье улыбнулся и слегка вытянулся. — Он не из тех, кто много говорит.

Я поднялся в номер Биральбо. Оказалось, что портье дал мне ключ исключительно из вежливости: замок на двери был сломан. Кровать не застелена, ящики вытащены из шкафа, их содержимое вывернуто на пол. В воздухе аромат, похожий на запах сырого жженого дерева, легкий, но узнаваемый запах, который тут же перенес меня в Сан-Себастьян, в тот вечер, когда я видел Дафну. На ковре, между разбросанной одеждой и бумагами, раздавленный окурок прожег темный круг, похожий на пятно. В беспорядке комнаты я нашел черно-белую фотографию Лукреции, книгу о Билли Сване на английском языке, старые партитуры с обтрепанными краями, дешевые детективы и непочатую бутылку бурбона.

Я открыл дверь на балкон. Морось и холод резко ударили в лицо. Тогда я закрыл ставни, задернул занавески и зажег сигарету. На полочке в ванной нашелся пластмассовый стаканчик, такой мутный, что казался грязным. Я постарался не обращать внимания, что он выгладит мерзко и похож на те стаканы, куда на ночь кладут вставные челюсти, и налил себе бурбона. Повинуясь старому предрассудку, я наполнял стакан снова, прежде чем опустошить полностью. Был слышен приглушенный шум машин за окном, гул лифта, который иногда останавливался совсем близко, шаги и голоса в коридорах отеля. Сидя на кровати и держа стакан между колен, я неспешно пил, без убеждения и цели, как смотрят на улицу незнакомого города. Красный бурбон переливался в свете ночника. Прикончив полбутылки, я услышал острожный стук в дверь. Я не шелохнулся — если бы кто-то вошел, он бы увидел меня со спины, я не собирался оборачиваться. Стук повторился: три удара подряд, вроде размытого знака. Одеревенелый от выпитого и долгой неподвижности, я поднялся и пошел открывать, не замечая, что бутылка все еще у меня в руке. Это было первое, что, войдя, увидела Лукреция, — а вовсе не мое лицо, которое она, наверно, узнала только позже, после того как я назвал свое имя.