Зимнее серебро — страница 2 из 83

Он выстругивал деревянные свечи — маленькие тонкие палочки. Мы их жгли вместо лампы, потому что прошлой ночью ушли последние капли масла. Никакого праздника огней в нашем доме не ожидалось.

Отец вышел на двор насобирать еще хоть немного дров, а то в ящике возле очага уже почти ничего не осталось.

— Мирьем! — хрипло окликнула меня мама, когда дверь за ним закрылась. Я протянула ей чашку слабенького чая с остатками меда, что соскребла со стенок горшка. Больше мне нечего было ей дать. Мама отпила чуть-чуть, опять откинулась на подушки и сказала: — Я хочу, чтобы ты отправилась в дом моего отца, когда пройдет зима. Пускай твой отец отведет тебя.

Когда мы в последний раз навещали дедушку, в один из вечеров собрались на ужин мамины сестры с мужьями и детьми. Все они носили платья из добротной шерсти, а в прихожей висели их подбитые мехом плащи, на руках у них были кольца и золотые браслеты. И они смеялись и пели, а в доме было так тепло — и это в разгар зимы! Мы ели свежий хлеб, и жареного цыпленка, и золотистый дымящийся супчик — такой наваристый и с солью, — и я вдыхала его запах. Когда мама заговорила, на меня словно повеяло тем теплом, и я отчаянно затосковала по нему, стискивая окоченевшие руки. Я, маленькая нищенка, отправлюсь в тот теплый дом, а отец останется тут один, и мамино золото навеки осядет в карманах наших соседей.

Я крепко сжала губы, поцеловала маму в лоб и велела ей отдыхать. Мама забылась тревожным сном, а я открыла сундук возле очага. В этом сундуке отец держал свою учетную книгу, где записывал, кто и сколько ему должен. Я вытащила книгу, достала стертое перо, намешала чернил из золы и приступила к списку. Дочь заимодавца — пусть даже неважного заимодавца — кое-что смыслит в цифрах. Я выписывала и подсчитывала, выписывала и подсчитывала проценты, и время, и все мелкие выплаты, которые вносились как попало. Мой отец каждую такую выплату аккуратно записывал. Он так прилежно и старательно вел дела со всеми нашими заемщиками, а вот они ради него не старались нисколечко. Покончив со списком, я вытащила из сумки свое вязание, закуталась в шаль и вышла из дома в холодное утро.

Я обошла все дома, где у нас одалживались, я стучалась в каждый. Мамин кашель поднял нас на ноги ни свет ни заря, поэтому час был ранний, совсем ранний. Еще даже светать не начало. И все наши заемщики еще сидели дома. Мужчины выходили на стук и изумленно таращились на меня, а я говорила холодным и непреклонным тоном:

— Я пришла взыскать ваш долг.

Они, конечно, пытались меня прогнать. Некоторые смеялись. Олег-возчик сжал огромные кулачищи, уперся ими в бока и уставился на меня, а его жена с беличьим личиком склонилась над очагом и беспокойно постреливала глазками в мою сторону. Кайюс брал у нас взаймы два золотых еще за год до моего рождения и с тех пор сколотил себе порядочное состояние на продаже крупника — свой крупник он варил в больших медных котлах, купленных на наши деньги. Так вот Кайюс при виде меня разулыбался.

— Заходи, погреешься, — пригласил он.

Но я не желала греться. Я вставала на каждом пороге, вынимала список и сообщала, что каждый из них взял много, а вернул мало, и с него причитаются проценты.

Они начинали взахлеб оправдываться и спорить, а некоторые даже кричали. На меня в жизни никто не кричал: ни мама с ее тихим голосом, ни мягкосердечный отец. Но внутри меня родилась какая-то горечь. Какая-то часть зимы словно угнездилась в моем сердце: то ли мамин кашель, то ли сказка, которую я много раз слышала на городской площади — о девушке, которую чужое золото сделало королевой. И ту девушку ничуть не заботило, что долг платежом красен. Я стояла на пороге у должников и не двигалась с места. Мои цифры не обманывали — я это знала, и заемщики это знали. Я ждала, пока они закончат кричать, и спрашивала:

— У вас есть деньги?

Этому вопросу они радовались. Думали, что подловили меня. Конечно, нет, отвечали они, откуда у нас столько денег?

— Тогда заплатите мне немного сейчас и будете выплачивать каждую неделю, покуда не погасите долг, — заявляла я. — И проценты вы тоже заплатите. Иначе я пошлю за своим дедом, а уж он найдет на вас управу по закону.

Наши соседи путешествовали мало. Они знали, что отец моей матери богат и живет где-то в Вышне, в роскошном доме, и у него одалживаются рыцари, а по слухам, так даже и кое-кто из знати. Поэтому они скрепя сердце давали мне немного, в иных домах всего несколько пенни, но, так или иначе, в каждом доме мне хоть что-то давали. Я позволяла рассчитываться товарами: двадцать локтей[1] теплого темно-красного сукна, сосуд с маслом, две дюжины хороших длинных свечей из белого воска, новый кухонный нож, только от кузнеца. Цены для всего этого добра я выставляла по-честному — как если бы заемщики продавали все это на рынке. Я вписывала новые цифры напротив их имен и обещала зайти на следующей неделе.

По пути домой я остановилась возле дома Людмилы. Она взаймы не брала. Она могла бы и сама давать деньги в долг, но ей не дозволялось взимать проценты — да и кто стал бы у нее одалживаться: ведь есть же мой отец, которому можно отдавать когда вздумается, а то и вовсе не отдавать. Людмила отворила дверь, сияя заученной улыбкой: у нее на ночлег останавливались путники. Но на пороге стояла я, и улыбка сползла с ее лица.

— Чего тебе? — неласково спросила она, решив, что я пришла побираться.

— Моя мать больна, панова, — смиренно отозвалась я, и Людмила утвердилась было в своем мнении. Зато потом, когда я продолжила, она явно вздохнула с облегчением. — Я пришла купить немного еды. Сколько просите за суп?

Потом я спросила, сколько стоят яйца и хлеб, будто подсчитывая в уме, хватит ли у меня, а Людмиле от неожиданности не пришло в голову заломить двойную цену. Поэтому она злилась, когда я отсчитала ей шесть пенни за горшок горячего супа с половиной цыпленка, три свежих яйца, мягкий каравай и прикрытую салфеткой миску с медовыми сотами. Она нехотя мне все это отдала, и я понесла добычу вдоль по длинной улице к дому.

Отец вернулся раньше меня: он сидел у очага и подбрасывал деревяшки в огонь. Когда я ввалилась в дом, лицо у него было встревоженное. Он во все глаза смотрел на всю эту еду у меня в руках, на красное сукно. Я опустила на пол свою ношу и ссыпала остатки пенни и еще полкопейки серебром в кувшин на полке над очагом, где завалялась какая-то жалкая мелочь. Я вручила отцу список с внесенными туда платежами. А потом принялась устраивать маму поудобнее.

* * *

После этого заимодавцем в нашем городке стала я. И я была хорошим заимодавцем. У нас многие в свое время одалживались, поэтому вскоре наш пол устилали вместо соломы гладкие золотистые доски, трещины в очаге были заделаны хорошей глиной, соломенная крыша покрыта заново. А у мамы теперь был собственный плащ на меху — можно хоть в постели укрываться, хоть по улице ходить, а главное — легко держать грудь в тепле. Правда, маме это вовсе не нравилось, и отцу тоже. В тот день, когда я принесла плащ домой, отец вышел на двор и там беззвучно заплакал. Одета, жена пекаря, отдала мне плащ в уплату семейного долга. Плащ был красивый, двух оттенков коричневого — темного и светлого. Он был в приданом Одеты; на меховой подбой пошли горностаи, которых ее отец добыл в воеводских лесах.

Кое в чем старые сказки не обманывали: хороший заимодавец — это заимодавец, не знающий сострадания. И я была безжалостна к нашим соседям — ведь прежде это они были безжалостны к моему отцу. Первенцев за долги я, конечно, не отнимала, но к чему-то в этом роде была близка. Однажды я отправилась к одному крестьянину на дальних полях, и ему совсем нечего было отдать мне, даже завалящей краюхи хлеба не нашлось. Горек его звали, и этот Горек взял взаймы шесть серебряных копеек. С таким долгом ему в жизни было бы не расплатиться, даже будь у него хоть каждый год урожайным. Он и в руках-то больше пяти пенни отродясь не держал. Он сперва принялся честить меня на все корки — многие так делали, — но я стояла на своем и припугнула его судом. Тут-то он и сник, и в голосе его прорезалось отчаяние.

— Мне четыре рта кормить надо! — закричал он. — Из камня воды не выдавишь!

Мне, наверное, полагалось его пожалеть. Отец пожалел бы, и мама тоже. Но вместо этого я, овеянная стужей, распознала опасность. Если я прощу ему долг, выслушаю его оправдания — на следующей неделе у всех отыщутся причины не платить. Вот здесь-то и начинается неверная дорожка.

И тут появилась его дочь — рослая девица в теплом сером платке на длинных золотистых косах. Она шла, чуть покачиваясь под тяжестью коромысла с полными ведрами. Я столько лишь за два раза могла унести.

— Тогда пусть твоя дочь работает в моем доме в уплату долга. За полпенни в день, — произнесла я и зашагала домой, вся довольнешенька. Даже в пляс пустилась на дороге под деревьями, где никто не видел.

Ее звали Ванда. Она пришла на рассвете, ни слова не проронила и трудилась как ломовая лошадь до самого обеда, а потом так же молча ушла. И за все это время она ни разу не подняла взгляда. Ванда оказалась очень крепкая, так что мы могли вообще о хозяйстве не беспокоиться — по крайней мере полдня. Она таскала воду, колола дрова, ходила за курами, которые к тому времени уже копошились у нас на дворе, отскребала полы, очаг и всю посуду. И я очень радовалась своей затее.

Когда Ванда ушла, мама впервые заговорила с моим отцом гневно, обвиняюще — такого не случалось, даже когда она лежала вся больная и окоченевшая. Она кричала, и голос у нее все еще был хриплый:

— Тебе, видно, все равно, что с ней сталось из-за этого?

Я как раз вернулась и стояла возле калитки — сбивала с каблуков налипшую грязь. Ванда освободила меня от утренних дел, и я, позаимствовав осла, отправилась верхом в дальние деревни. Тамошние заемщики уже и думать забыли, что к ним кто-то может явиться и потребовать должок. Подоспела озимая рожь, и я везла с собой два мешка зерна, еще два мешка шерсти и немаленький мешочек маминых любимых лесных орехов — их всю зиму держали в холоде, и они были как недавно собранные. А в придачу ко всему этому я разжилась старыми, но крепкими железными щип