Впереди на Рысачке ехали: Андрей Павлович с Марией Петровной; на тройке: Костя, Алексей и Шура.
Шура, не выспавшаяся, закутанная в тяжелую ротонду, имела вид довольно кислый. Алексей тоже был молчалив.
Одного Костю радовали и солнце, и снег, и предстоящая длинная дорога. Сидя на облучке, он расспрашивал Василия о каждой повертке, о видневшихся вдалеке деревнях, вспоминал, как было раньше и что изменилось, оборачиваясь к сидящим сзади, старался оживить их, но Шура только качала головой и закрывала утомленно глаза, а Алексей отвечал односложно, меланхолически кутаясь в воротник шубы.
– Когда письма привозят, утром, рано? – спросил Алексей.
– Да часов в восемь, а разве вы ждете? – встрепенувшись, спросила Шура.
Костя оглянулся; каким-то жалким показалось ему лицо Алексея, сегодня особенно желтое, с подведенными глазами и накрашенными губами.
– Отчего же не ждать мне писем? – с притворным смешком отвечал Алексей. – Эх, Александра Андреевна, кому же, как не мне, осталось только сидеть у окошечка и ждать письмеца.
– Держитесь, барин! – крикнул Василий, и Костя покачнулся, едва успев схватиться за сиденье. Лошади галопом вынесли сани из глубокого ухаба и помчались по ровной дороге к лесу.
Алексей, понизив голос, сказал что-то, и весело засмеялась Шурочка.
Колокольцы заливались, скрипел снег под полозьями; голоса относило ветром, так что только отдельные слова оживленной болтовни долетали до Кости.
Алексей приосанился, отогнул воротник, подбоченился, смеялся, рассказывал анекдоты, пересыпая их невинными комплиментами; Шурочкины глаза тоже блестели из-под спущенного на лоб мехового отворота шапочки; красные губки ее улыбались, а Костя чувствовал себя почему-то отчужденным, и все реже оборачивался и вмешивался в шутливый разговор, и все реже обращался к Василию с вопросами.
Примелькались ему белые равнины, мерзли ноги, от нестерпимого блеска солнца на снегу утомлялись глаза.
Ехали долго. Синели и голубели снега, ослепительно сияли далекие пригорки.
Проехали большое торговое село. Народ расходился от обедни; ребятишки бежали за санями, клянча копеечку; у казенки горланили мужики.
Выехали на широкий Боровичевский тракт, переехали по опасному мосту над незамерзающей бурливой Перетной, и, наконец, Перетенская усадьба с недостроенной «вавилонской башней», с полуразрушенной каменной аркой и огромным красным остовом сгоревшего паркетного завода показалась в широкой ложбине.
Лихо пустил тройку под гору Василий и, несмотря на отчаянные крики Марии Петровны и грозные взгляды Андрея Павловича, не разбирая дороги, по косогору, раскатам, сугробам перегнал Рысачка.
– Молодец, Василий! – крикнул Алексей.
Василий, осклабившись, обернулся и, привстав, еще подстегнул лошадей.
– Какой красавец! – сказал Алексей по-французски. – Это тип русской красоты: румян, глаза бычачьи, усы черные, губы – малина. Сохнут об нем девушки!
Шура, будто вспомнив что-то, вспыхнула и потупила глаза.
– Ей-богу, рекомендую влюбиться. Это пикантно для «молодой девицы или дамы», как пишут на модных картинках, – смеялся Алексей.
Усадьба являла вид полного запустения.
Широкий двор сплошь был занесен высокими сугробами. Пригодным для жилья из всех затейливых сооружений Перетенской усадьбы остался боковой флигель, длинный и узкий, к нему, по дороге между глубокими сугробами, Василий подкатил лихо, а Марии Петровне и Андрею Павловичу пришлось высадиться на снег, так как поворотить не было никакой возможности.
– Ты что же это, мерзавец, лошадей загонять хочешь? – яростно начал кричать Андрей Павлович, но Мария Петровна быстро успокоила его, сказав по-французски:
– Андрюша, не компрометируй себя!
– Ну уж, матушка, этот народ!.. – махнул рукой Андрей Павлович и пошел по веранде, занесенной глубоким снегом.
Все было нелепо и неудобно в усадьбе Колымягиных; наружная дверь вводила прямо в столовую, в которую наши путники и ввалились. За длинным столом уже сидело человек двадцать гостей. Сам Еварест Степанович в дворянском мундире и орденах, с длинными крашеными баками сидел во главе стола.
– А, Курганово двинулось! Ведите их раздеваться, а мы, господа, не будем им мешать! – будто скомандовал перед строем Еварест Степанович и прекратил суматоху, внесенную на секунду новоприбывшими.
Мария Петровна и Шура в тот же миг попали в объятья Елены Михайловны Колымягиной, дамы полной и суетливой, и худосочной дочери ее Лели. Мужчинами занялись сыновья Колымягиных, студент Юраша и кадет Павлуша.
В комнате мальчиков гости сняли свои шубы и валенки. Алексей подошел к зеркалу, поправил прическу, разговаривая с кадетом, который, краснея и восхищаясь гвардейской формой офицера, отвечал, становясь навытяжку: «Так точно!», «Никак нет!».
Костю занимал студент, расспрашивая о порядках в училище, а Андрей Павлович потребовал теплой воды и переодевался чуть не с головы до ног в крахмальное белье, сюртучную пару, которые были привезены, чтобы не измять в дороге, в чемодане вместе с платьями Марии Петровны и Шуры.
Наконец сам Еварест Степанович пришел за гостями и загромыхал благосклонным басом:
– Долго, судари мои, прихорашиваетесь, не по-военному. Идемте, идемте закусить скорее. Я для вас устриц припас. От Елисеева, отличнейших. За завтраком я подавать не велел. Наша интеллигенция-то, пожалуй, с ними обращаться не сумеет, грызть начнет. А мы теперь, под сурдинку, и бутылочку разопьем. Давненько мы с тобой не виделись, Андрей Павлович, давненько. Все в хлопотах.
– Что ж ты, опять завод какой-нибудь устраиваешь? – комкая непослушный воротничок, спросил Курганов иронически.
– Миллионное дело, mon cher! Глинисто-каменно-угольные залежи на Перетенке оказались, и, кроме того, кинематограф завожу. Хочешь в компанию?
– Нет уж, уволь! Кто ж в твой кинематограф будет ходить? – обдергивая жилет, вымолвил Андрей Павлович.
– Как кто? – входя в азарт, басил Колымягин. – Простой арифметический подсчет. На ярмарку в Перетну съезжается ежегодно круглым счетом пятнадцать тысяч, местное население волости, помещики. У нас в России никто по пальцам сосчитать не умеет, потому и бьют нас, и еще мало.
– Да ну тебя, веди лучше есть. Сколько раз ты-то рассчитывал и подсчитывал.
– Стар стал – пеленаться стал, – засмеялся Колымягин так, что подсвечники на столе задребезжали.
Гостей из столовой уже перевели в гостиную.
Мария Петровна вышла в темно-малиновом платье; Шура в белом легком платье с высокой талией, убранном голубыми лентами, казалась рядом с некрасивой, не первой молодости Лелей совсем девочкой, шаловливой и слегка смущенной.
Алексей сейчас же подошел к барышням.
– Какой вы Ольгой-Татьяной сегодня, кузина, и наш приезд допотопных помещиков так стилен.
– Кто же Онегин? Вы, m-r Рудаков? – спросила, грассируя, Леля.
– Тогда Косте достанется роль Ленского. Кстати, он сегодня мрачен и томен, – с живостью ответил Алексей.
Колымягин, рассаживая за стол, посадил Костю рядом с Лелей. Алексей сел напротив, а Шура, которую Еварест Степанович хотел непременно посадить между сыновьями, побежала на другую сторону к Марии Петровне.
– Вы что бунтуете, кузиночка? – поймав ее за руку, сказал Алексей. – Кавалеров избегаете? Садитесь тогда со мной. Я буду служить вам защитой.
И он почти насильно усадил Шуру рядом с собой.
Леля, поджимая губы, жеманно занимала Костю разговорами.
Студент наливал рябиновку и чокался.
Солнце сквозь замерзшие окна заливало всю столовую.
Подали блюдо устриц. Хлопнула пробка шампанского.
Алексей учил Шуру глотать устрицы и требовал, чтобы она допила свой бокал. Шурочка смеялась, отказываясь. Было шумно и весело. Говорили в десять голосов.
У Кости от жары и вина с непривычки кружилась голова. Он уже не отвечал даже на вопросы Лели; молча пил, когда чокался с ним кто-нибудь, и неподвижными глазами смотрел на сидящих напротив Алексея и Шуру.
Из гостиной, где оставленные хозяевами на произвол судьбы гости должны были занимать сами себя, уж доносились звуки вальса. Наконец встали из-за стола. Алексей подошел к Косте и сказал, улыбаясь:
– Ну вот, в два часа дня уже пьяны, и бал в полном разгаре. Что с тобою, Костик, на тебе лица нет? Позеленел весь. Тебе нехорошо?
Мутно взглянув на брата, Костя ответил:
– Я все о тебе думал. Ведь завтра твоя судьба! – Он вдруг засмеялся хрипло и громко.
– Костя, ты пьян, подумай, что ты говоришь, тебе, как другу, я все рассказал… Что с тобой? – растерянно бормотал Алексей, бледнея. – Ты с ума сошел!
Он резко повернулся и, преувеличенно твердо ступая, пошел в гостиную.
– Пожалуйста, Алексей Петрович, будьте распорядителем, без вас ничего не выйдет. Все просят! – бежала ему навстречу Шура.
Алексей поклонился, подал ей руку и повел, сияющую и смущенную, в гостиную.
– Вальс, – через секунду донесся его раскатистый, слегка сиплый голос. – Вальс, пожалуйста.
Костя, прислонившись к стене, будто соображая что-то, шептал:
– Что я наделал! Что я наделал!
– Что же ты, Костик, не танцуешь? – накинулась на него Мария Петровна. – Барышень так много, а кавалеры по углам забились. Посмотри на Алексея, какой молодец; старше тебя чуть не на десять лет, а какой живой. Посмотри, какая они пара с Шурой. А ты как пентюх какой: не танцует, не ухаживает, от барышень бегает. Ну, пойдем, пойдем!
Она взяла Костю под руку и почти насильно втащила в гостиную. Алексей танцевал, небрежно повертывая Шурочку, заставляя обегать вокруг себя, приподнимая ее на воздух. Шурочка, оживленная, раскрасневшаяся, с распустившимися локонами, старательно выделывала па вальса.
– La valse est finie[25], – закричал Алексей и, обмахиваясь шелковым платочком, прошел мимо Кости, не взглянув на него.
Заиграли па-де-патинер. Мария Петровна толкала Костю:
– Ну иди же, медведь косолапый!