Зимние каникулы — страница 44 из 82

шкурки красноватых мелких слив.

Так что, как видишь, всегда было так, как и ныне, и уж тут никакой истории нет. Бывало и бывало — а нет, чтоб случалось что-либо. И таким образом, говорю тебе, люди образумились и с тех пор ничего не ждут и ни на что не надеются. Впрочем, у нас и нет точного слова для обозначения понятия «надежда»; по надобности употребляем словечко сваан, чужеземного происхождения, обозначающее одновременно и «надежду» и «печаль».

Вот так, значит, обстоит у нас дело с историей. Однако (может быть, тебе любопытно будет послушать) вместо истории и вместо всех других ваших наук, вместе взятых, существует у нас одна мудрость или, как вы это называете, наука: это — муйрук-буйрук. В переводе на твой язык это означало бы примерно (я говорю примерно, потому что слова и выражения нашего языка вообще с трудом поддаются точному переводу на другие языки): «наука (или наука наук) о том, что существует, и о том, чего нет». Чтобы ты лучше мог меня понять, приведу тебе (разумеется, и тут лишь примерно переведенных) несколько основных и главных муйрук-буйруков. Например: «Все и есть, и нет», «Я для себя то же, что и ты для себя, а ты мне то же, что и я тебе». Или вот: «Свасна (слово «свасна» одновременно означает понятия «мир», и «жизнь», и «все», «всеохватность», «круг всего сущего и несуществующего»), свасна состоит из двух половин: из того, что должно быть, и из того, чего быть не может». И еще: «Напрасно что-либо объяснять: истину может понять лишь тот, кто ее и без того знает». Или примерно то же, но чуть иначе: «Люди или понимают, или не понимают: тех, кто понимает, зовут бала, тех, кто не понимает, зовут набала; объяснять бале излишне, объяснять набале напрасно. Бала для набалы кажется такой же набалой, подобно тому как набала бале кажется набалой. Поэтому: молчи, а про себя думай что угодно!» (Здесь я должен предостеречь тебя, что неточно, с грубой приближенностью, можно переводить, как это пытались сделать твои помощники, «бала» и «набала», просто как «мудрец» и «дурак»; нашему языку вовсе неизвестны слова столь резко отрицательные, как «дурак». Поэтому будет точнее, если мы переведем их сочетаниями слов «человек, который понимает» и «человек, который не понимает» или, пожалуй, еще точнее: «человек, которому доступно» и «человек, которому не доступно».) Впрочем, одному Аллаху ведомо, кто есть «бала», а кто — «набала»!

Другого, милый брат и дорогой друг, я не сумел бы тебе сказать, но горячо приветствую тебя и жарко ожидаю в нашей стране. Селам!

P. S. Изнемогаю при мысли, что, возможно, не ответил я на все, что ты хотел знать, и так, как ты хотел. Люди, тебя сопровождающие, твои помощники и сотрудники, передавшие мне свою грамоту, побуждают меня написать тебе несколько «конкретнее», как они говорят, дать тебе «больше конкретных фактов» и «реальных обстоятельств». Поначалу я не слишком понимал, что они при этом имеют в виду, однако они не пожалели труда, дабы мне это объяснить, и теперь, кажется, я кое-что уловил. Коль скоро мы этого коснулись, то вот скажу тебе нечто, что я и сам прежде давно замечал: люди в Европах, да и сыны наших мест, едва оденутся а-ля франка, тут же начинают искать нечто «конкретное». Искренне тебе скажу, сдается мне, что вы слишком много важности придаете этому, а местный наш народ над этим потихоньку посмеивается. Когда приезжают люди а-ля франка, всегда спрашивают: когда точно это произошло, где точно это произошло, как это произошло? Как звали человека, который это сделал, где и когда он родился, где и когда умер, кто были его отец и мать, дядька и тетка — и так далее, без конца и края. Это они и называют «конкретным». Более того, они называют это «историей» и даже «правдой». Мне, однако, кажется, что они ошибаются: не это правда, или по меньшей мере не только это вся правда, но помимо этой правды (не хочу сказать — поверх этой правды) существует еще одна правда. Существуют, следовательно, в самом приемлемом случае, две правды: та, назовем ее «а-ля франка правда», и наша, другая правда. А какая из них весомее и значительнее и какая из них обеих настоящая правда — об этом, опять-таки, ведает Аллах!

Спрашивали меня затем твои помощники и сотрудники о наших славных мужах, прославившихся деяниями и после себя великую память в народе оставивших. И вновь — когда они жили и где умерли, и так далее по-обычному, чередой. Ну ладно, попытаюсь и об этом кое-что сказать, что знаю.

Жили у нас в давние времена три родных брата, три знаменитых мудреца, три князя премудрости. Должно быть, именно они и заложили основы муйрук-буйрука. Книг они не писали, а изустно народ просвещали и учили мудрости. Звали их Айшам, Майшам и Байшам. А учили они примерно так: «Всякое происходит, но ничего не случается», «Зимою зима, а летом лето», «Всегда как-то было и всегда как-то будет; а по-иному никогда не было, да и никогда не будет; поэтому не надейся ни на что другое или на лучшее, чем это; не бойся, никогда не будет ни больше, ни меньше нынешнего», «Всегда солнце утром всходило, а вечером заходило. Поэтому понапрасну не спрашивай, как было или как будет. Ветер всегда был ветром, а песок всегда оставался песком. И ветер без устали играл песком, однако ни ветер весь песок не перевернул, ни песок ветер не утомил. И это называют свасна, и это называют истиной». Вот так примерно в главных своих ростках гласила наука Айшам-Майшам-Байшама. «Что ж это за «наука», что ж это за «истина», черт возьми! — воскликнул этот твой юркий сотрудник едва ли не с яростью. — Да это ж вовсе и не «наука», это просто-напросто тавтология, и ничего больше!» А я ему мягко отвечал: «Брат мой юный и зеленый мой господин, я тебе не смогу сказать, есть ли эта, как ты говоришь, тавтология или нет. Нам «тавтология» вовсе неизвестна, ничуть не менее, чем «история». Я знаю лишь, что три родных брата, три князя мудрости, Айшам, Майшам и Байшам, так учили. И что многие люди науку их поняли и приняли как подлинную, сердцем ее почувствовали и разумом постигли, и из благодарности ее «наставницей жизни» назвали. А есть ли это их поучение «тавтология», или же «тавтология» есть эта ваша «история», и эти ваши «конкретные факты», и эти ваши «реальные обстоятельства» — сие, я тебе в третий раз говорю, один Аллах ведает!» Вот так ответствовал я сотруднику твоему зеленому.

А теперь, дорогой брат и высокочтимый господин, познаватель школ великих и наук мудрейших, прими привет от меня, Салеба Хакима Шешама, муфтия Момкир-Ахиба, и глубокое мое почтение. Желаю вскоре видеть тебя милым гостем в стране нашей. Мои люди встретят тебя на рубеже пустыни и с честью ко мне проводят. Только приезжай, дорогой друг! Поджидают тебя мягкие подушки в садах моих и беседках, и в нетерпении уже перебирают копытами мои мулы и верблюды, украшенные серебряными бубенцами и разноцветными шелковыми кистями, и животные эти пронесут тебя по путям твоим, когда лишь пожелает твое милое сердце, вдоль и поперек по земле Айшама, Майшама и Байшама. Селам!»


1955


Перевод А. Романенко.

СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ

Уже явственно пахло войной. Люди прониклись молчаливой тревогой, трезвой опасливой обеспокоенностью, пробиравшей до костей, подобно ознобу в сумерки. Замкнулись в себе, стремясь делать вид, будто не замечают очевидного, предпочитая ни во что не вмешиваться и помышляя лишь о работе. Даже недавние крикуны решили, что так будет лучше. Каждый раздумывал, как бы ему спасти шкуру, и выискивал свой верный способ избавления, словно эти ухищрения могли обеспечить благополучный исход дела, который стал бы наградой за изобретательность. Многие в строжайшей тайне возводили какие-то укрытия, где намеревались отсидеться, «пока гром не отгремит» (без сомнения, все отгремит скоро, и главное — пережить первый удар). Люди побогаче выстроили себе «стопроцентно надежные» убежища, провели туда свет от аккумуляторов, безотказных даже в случае бомбардировок авиации, запаслись мясными консервами, которые могли бы удовлетворить притязательный вкус любого гурмана — туриста, обеспечили себе и прочие удобства; в такие убежища звуки разрывов должны были доноситься бархатисто-приглушенными. Некоторые соорудили жилища в местах отдаленных, на берегу моря и готовились провести там несколько недель на манер робинзонов, коротая время за партиями преферанса и обильными рыбными трапезами, приготовленными по-простому, как у рыбаков. В этой ситуации даже серьезные деловые люди были нарочито веселы, словно школьники, узнавшие об отмене занятий из-за эпидемии скарлатины; было в их поведении что-то по-детски беспечное.

Начали пополнять войсковые части, формировать новые и прочее в том же роде — иными словами, проводить «тайную мобилизацию», так это называлось. Мужчины, причем очень многие, получали повестки на военные сборы и для регистрации на случай войны. По лицу человека можно было определить, что утром ему преподнесли сюрприз, которого он ожидал столько времени. Мне пришло предписание явиться в какой-то «рабочий батальон» в Северной Далмации. Я побросал в чемоданчик самые необходимые вещи, пачку писчей бумаги, две или три книги, распрощался со знакомыми и поехал.

Штаб батальона размещался в заброшенном полуразвалившемся доме священника в селе Пужаны, на склоне одного из голых отрогов Велебита, которые тянулись от главного хребта к морю, снижаясь и постепенно переходя в Которскую равнину. Вокруг поповского дома было разбросано с десяток крестьянских дворов. На взгорке, открытая всем ветрам, особняком стояла недостроенная школа, крытая, однако не оштукатуренная, без дверей и окон; среди серого пространства она выглядела несуразной, лишней, будто оказавшейся тут игрой случая.

Все в этих местах казалось чрезмерно обширным, пространным и запустелым. Церковь, тоже обветшавшая, обшарпанная, находилась в противоположном конце села, в двух-трех километрах от поповского дома, там, где начиналась Которская равнина. Под штаб батальона выбрали заброшенный поповский дом, очевидно, показалось, что в доме сохранились остатки тепла, а в школе поселились двое молодых унтер-офицеров и несколько солдат, пока холод не выжил их оттуда; остальной личный состав разместился в крестьянских домах и сараях, кто как сумел.