Зимние каникулы — страница 50 из 82

— Пойдешь с нами, — негромко сказал командир и направился к двери. Ивиша рванулся следом. Богдан — то ли делая вид, что не расслышал, то ли от изумления — не тронулся с места. Марко и Илия подхватили его под руки и повели. Не погасив свечи, они прикрыли за собой дверь. На каменистой улочке зазвенели шаги. Стевания, жена Богдана, смотрела, откинув ставень, как уводят ее мужа; с непокрытой головой, в одной рубашке и штанах, он шагал между двумя солдатами и ни разу не оглянулся. Она провожала их взглядом — в полутьме белела спина Богдана, — пока не завернули за угол, где улочка выводила на большую дорогу. Прошли по дороге метров триста, затем свернули в лесок чуть повыше деревенских домов. На маленькой поляне остановились. Марко привычным движением скинул с плеча автомат. Богдан, неправильно поняв это движение, подумал: «Конец!» Перепуганный насмерть, он схватился рукой за ствол и завопил:

— Не-е-ет!

Глаза у него горели. Он задыхался.

— Стойте, братья, люди! Все скажу, как на суде господнем…

Он словно инстинктивно почувствовал необходимость сказать правду, как загнанный зверь ищет выхода из замкнутого круга. Он решил целиком, полностью на нее положиться, плыть по течению — только чистая правда может как-то выручить, только она одна в состоянии вызволить. Он поверил в нее (кажется, впервые в жизни) мгновенно и фанатично, в ее силу, единственно спасительную… Начал рассказывать, как все произошло на самом деле, торопясь, боясь, что не успеет все выложить, захлебываясь словами, выбрасывая их в жару и беспамятстве:

— …Стрелял я, только не в вас. Стрелял в того гада, в того бандита, Петраша Милевича… спросите, всем известно, сколько от него пришлось вытерпеть… Спасу от него не было, всегда спишь одним глазом, дрожмя дрожишь целую ночь — как бы опять не обобрал, как бы красного петуха не пустил… Они такие же мои враги, как и ваши…

Начал он запальчиво и самоуверенно. Однако, заметив недоверчивое выражение на лицах людей, быстро скис: ему стало ясно, что правда, с опозданием сменившая ложь, не имеет уже своего чудесного действия и, чем больше слов он расточает и нагромождает, тем вернее себя губит. Сейчас и ему самому слова эти показались легковесными и неубедительными — так, пустая болтовня; он чувствовал, что обилие слов подавляет, гасит простую, ясную правду, что это неизбежно должно выглядеть как увиливание, увертки, измышление все новых и новых басен… Его охватило чувство тщетности и бесплодности всех его усилий. С невыразимой болью ощутив собственную вину в этом несчастье, он подумал с тоской: «Ох, почему я не сказал сразу, еще там, в корчме! Тогда б поверили, тогда б я был спасен!..»

Он замолчал и залился слезами. Командир молча смотрел на него. Видел, как по изуродованному веку неудержимо скатываются слезы, — наблюдал за этим внимательно, хотя совершенно машинально, без всякого отклика в мыслях и чувствах.

Издалека донесся стук колес. Командир вздрогнул и бросился к насыпи на опушке рощицы. Внизу по дороге проезжала телега, груженная припасами, которые за день до этого четники получили от немцев и сложили в школе. Подталкиваемый любопытством, Ивиша побежал за телегой и присоединился к охране. Богдан бросил взгляд на дорогу: это его кони на его же телеге везут трофеи (его Серко, которого он сам давно не запрягал, из-за того, что кузнец поранил ему ногу!). Да, это его собственный бочонок вина, через который, словно через седло, переброшены куски сала, и поверх всего мотор (как только его раскопали в мякине!), а он стоит здесь в ожидании приговора и глядит на это разграбление, на гибель собственного имущества… свет померк в глазах Богдана. Сердце его готово было разорваться, когда он услышал, как Серко, прорысив мимо дома, негромко заржал вдалеке.

Командир спрыгнул с насыпи. Следовало поторопиться, так как на рассвете можно было ожидать нападения немцев, оповещенных сбежавшей «стражей».

— Поживей! — бросил он партизанам. Богдан опять принял эти слова на свой счет, и его угасшие силы вновь вспыхнули в последнем усилии.

— Стойте! — крикнул он, вытянув вперед руку, глаза его горели, как у безумного.

От убийства другого человека он перешел непосредственно во власть животного страха за собственную жизнь, не имея ни секунды времени на то, чтобы обдумать свой поступок, почувствовать на душе тяжесть убийства. И то, что, судорожно оправдываясь, он ссылается на убийство как на доказательство своей невиновности, и сами эти неубедительные оправдания (которые, видит бог, истинная правда) создали у него ощущение, что он не виноват и чист как солнышко. Он чувствовал себя чуть ли не безвинно осужденным страдальцем за правду, и в голосе его зазвучал неподдельный пафос:

— Невиновен я, чист, как слеза младенца!.. Люди, не берите греха на душу — безвинного убиваете!

А когда понял, что речь идет не об этом, и увидел, что командир поспешил вдогонку за телегой, смолк, смущенный и чуть пристыженный таким оборотом дела. Повесив голову, пошел за конвоирами.

Шли молча, постепенно догоняя перегруженную телегу.

— Смотри, течет у них, — сказал Илия, указывая на влажный след в дорожной пыли. Он нагнулся и пощупал пальцами землю.

— Жирное, масло, наверное. Налили в широкую посуду, вот оно и плещет через край.

Догнав телегу, партизаны передали Богдана товарищам, а сами поотстали, раскуривая цигарки.

— Гадина он, — убежденно сказал Марко, как бы продолжая начатый разговор. — Купил для «стражи» пулемет у албанцев в Задаре, чтоб дом ему стерегли, а сейчас — ишь, все на них сваливает, их обвиняет! За иголку, за пуговицу требовал с бедняка два яйца, за кило соли сдирал с мужика двухдневный заработок на поденщине. Угощал итальянцев, немцев, бандитов всяческих, скупал у них вещи, награбленные в сожженных домах, скотину, отнятую у переселенных. Мало того, оклеветал перед немцами и выдал на расстрел двух братьев Мишковичей — двоюродные братья нашему Перише из второго батальона, — а все из-за клочка земли, за который тягался с ними. И полюбуйтесь, еще петляет, еще пробует выскочить!..

Богдан оглядывался, ища их взглядом, — они уже казались ему старыми знакомыми, приятелями! Думал от их рук смерть принять, а теперь смотрит на них с мольбой, как на защитников.

Колонна, свернув с дороги, двинулась напрямик, лесом. Колеса бесшумно двигались по пыли в глубоких колеях, люди медленно и неслышно шагали по траве, забросив винтовки за спину. Над их головами, высоко в небе, еще мигали звезды, а впереди на горизонте начало белеть, и вдруг, словно занавес раскрылся, сверкнула тонкая алая полоска. Богдан останавливался, все чаще оглядываясь, пока снова не оказался возле Марко и Илии.

— Как думаете, что со мной сделают? — тревожно, но без особого страха спросил он.

— Судить будут по заслугам!

— Кто будет судить-то? Люди?

— Кто ж еще!

Это успокоило Богдана. Взору его представились какие-то старцы, меланхолично трясущие головами.

— Я от этого не бегу. Соберите хоть все село, пусть народ судит.

С полным доверием ссылался он на народ. Представлял толпу понурых людей, изнемогающих под грузом собственных забот, батраков, которых он связал по рукам и ногам пустячной услугой и хитро продуманным словечком: он отлично знал, что у этих безвольных, забитых людей не нашлось бы сил открыто выступить против него, принять на душу ответственность за его смерть и сиротство его детей. Знал, что они говорят за его спиной, робко усмехаясь, но знал также и то, что в безмерном своем смирении они не хотят ничьей крови и мелкие его услуги записывают в добро, а корень зла, которое приходится терпеть от него и из-за него, видят не в нем лично, а в необходимом и единственно возможном ходе вещей, который установлен, должно быть, самим господом богом как неизменный и вечный.

— Ладно, созовите все село, всех людей приведите, спросите их… Пусть скажут: отказал я хоть кому, хоть в чем, ежели имел возможность сделать? Обидел ли кого, обругал ли когда-либо? И ежели хоть одна душа подтвердит, снимайте голову!..

Чем больше он говорил, тем сильнее верил в свое спасение. И настолько осмелел, что спросил даже:

— Как думаешь, шлепнут меня, а?

Ему казалось, что, употребляя это полушутливое выражение, он уменьшает, отдаляет подлинную опасность. На загорелом лице партизана появилась ироническая усмешка, тонкая, словно бритва. Богдан сразу заметил эту усмешку, но истолковал ее как добрый знак.

— Думаешь, нет, а?.. — настаивал он, стараясь опять найти какое-то подтверждение тому, чего так страстно хотел.

— В чем виноват, за то и ответишь, ни на йоту больше, — неторопливо и спокойно ответил Марко.

То, что в его голосе и поведении не было ни злорадства, ни враждебности, еще больше укрепило надежды Богдана. Сердце, долго сжимавшееся тоской, радостно забилось. Но он должен был смирить его, затаить нежданную радость: проявление ее могло оказаться роковым. Скрытая, упрятанная внутрь, она еще сильнее разгоралась, перехватывала дыхание, пьянила… Он не мог совладать с вспыхнувшим вдруг порывом щедрости.

— Стой-ка, погоди… была ведь у меня плитка табаку! — Он остановился, начал рыться в карманах. — Куда засунул, черт ее дери?.. Эх! И как это мы не захватили скляночку ракии на дорогу!

Ему нравилось вот так запросто разговаривать с ними, будто шел в лес по собственной воле. Он говорил и говорил — без смысла, словно в бреду, с трудом сдерживая поток непроизвольных слов. Ему казалось, непрерывной болтовней он сумеет стереть, спрятать, отвести от себя и отодвинуть как можно дальше в прошлое неприятное настоящее.

— А ведь мы, понимаешь ли, здорово могли б сговориться! Богдан мог бы хорошо вам послужить. Взять да и организовать отдел снабжения, как другие, слыхал я, устроили, а? Съездили б в Лику двое-трое из нас да отвезли возок соли — вот было б дело! Пригнать тридцать, даже сорок голов скота ничего бы не стоило. В Лике получили б за соль чего только душе угодно… Ага, вот она где!.. — он наконец обнаружил табак. — Нате-ка, курите!