Зимние каникулы — страница 62 из 82

Постепенно выцветала и подлинная картина того, что они тогда пережили: они помнили до мелочей картины разрушенных зданий, выражение искаженных ужасом лиц, самый вид жертв, но не хватало им отчетливого представления о душевном состоянии, в котором они сами тогда находились, чувств, которые их тогда переполняли. Не понимали, как могли они столь легко (теперь им казалось, что это «легко») бросить свой дом, свои вещи, не позаботившись об их сохранности, не взять с собой необходимые и ценные, не предпринять какие-то важные меры, которых требовала рассудительность. Они совершенно забыли о том, как отправились в путь, будучи глубоко убежденными в том, что этот жуткий грохот и сотрясение в течение двух или самое большее трех дней принесут успокоение и положат конец страху и опасениям, и что, уходя, они чувствовали себя слишком счастливыми от того, что могут унести целой голову, и не могли думать о мелочах; и что в те минуты им действительно казались мелкими и незначительными вещи, которые сейчас представляются еще как «важными», «ценными», «необходимыми» и «основными». Поэтому они осуждали свое тогдашнее поведение и оценивали его как необъяснимую рассеянность и непростительное легкомыслие.

И если, с одной стороны, определилось и наладилось ежедневное существование без цели и меры, то с другой — в той же степени регулярная встреча после полудня на прогулке стала истинной потребностью, желанным и ожидаемым ежедневным отдохновением. Пока стояла хорошая погода и не начал заметно сокращаться день, прогулка к Батуровой кузне удовлетворяла, хотя бы до некоторой степени, их потребность в общении.

Да, несомненно, это была прогулка, отличная прогулка. Это было приятно, да и полезно. Но это называлось «находиться вдоволь», «размять ноги», ни в коем случае не «променад». Однако горожанам не хватало той точки, что является местом встречи — сборным пунктом, перекрестком всех дорог, того изолированного и твердо ограниченного кусочка земной поверхности, оторванного от неограниченного пространства, отсутствие которого рождает у горожанина неприятное головокружение от пустоты. Только в том случае, если существует подобная граница событий, подобная сцена нашего бытия (особенно еще если здесь, с какой-нибудь колокольни, царит то глазастое устройство, которое регулирует наши действия и отсчитывает биения нашего сердца), горожанин чувствует себя на месте; только такое строгое ограничение стерилизованным вымощенным пространством и размеренно текущим временем представляет для него начало организованного человеческого общества; только это, пусть в зачатке, есть город. Без такой точки, обозначающей средоточие их жизни (а следовательно, средоточие вселенной), горожанин бродит ошеломленно, словно утратив ориентацию в системе координат.

Такого рода центром, точкой, откуда ведется отсчет расстояний, они инстинктивно избрали полянку перед некогда существовавшей винной артелью. Двери и окна дома были сорваны, стены почернели от дыма, а крышу пожрало пламя, так что в оконные дыры было видно небо. На полянке перед обгорелым домом несколько кривых раскидистых сосен вытягивали высоко в небо свои редкие, жалкие кроны, а хорошо вытоптанные тропинки перекрещивались вокруг во всех направлениях. И, тем не менее, место это походило на какой-то центр. Более того, на фронтоне дома зияло круглое оконце — темный глаз, где могли бы поместиться часы с курантами; однако и само это круглое отверстие подобно было часам без стрелок, словно бы по-своему, каким-то таинственным образом все-таки обозначало время — то прерванное и до наступления лучших времен оставленное время, то самое время, которое тщетно проходит, но которое вполне соответствовало подвешенному состоянию и изменчивым ожиданиям задарских беженцев.

На фасаде дома над входом виднелась еще не вполне стертая надпись из недавно миновавших времен: «Chi non è con noi avrà del piombo!»[59] Поверх этой надписи красовалось исполненное по трафарету крупное изображение головы Муссолини, откинутой назад, с нахмуренными бровями и твердо сжатыми челюстями. В правом углу фасада, несколько менее броская, была другая надпись: «Dissodate, smaggesate!»[60] и у этой надписи была своя история.

XII

Она возникла в те времена, когда из Рима пришла директива: «Выкорчевать целину, запахать пары, засеять зерновыми каждую пядь земли!» А задарский префект подумал, что было бы не худо снабдить эту директиву более широкими крыльями и придать ей больший пропагандистский эффект путем написания ее в общественных местах по всей провинции, и он сам составил соответствующий лозунг, где этот призыв был сфокусирован, с присущей римлянам лапидарностью, в двух обнаженных императивах: «Dissodate, smaggesate!» И он остался очень доволен собственным изобретением. Правда, в то утро, когда вновь составленная надпись увидела белый свет на стенах домов, граждане Задара замирали перед нею в изумлении, вопрошая, что сии два слова должны означать. Сомнений в том, что это нечто патриотическое, быть не могло; и что в этом заключается нечто решительное — также: но что именно? Особенно второе слово вызывало тревогу; его с трудом запоминали; заменяли другими подобными словами и ошибочно воспроизводили вроде smarginate, smargiassate и тому подобное. Даже двух знаменитых задарских мудрецов, Балдасара Де́трико и Дино Болли, это застигло врасплох, и они стремглав кинулись по домам рыться в словарях. А когда позже, уже ближе к полудню, они опять вышли из дому и остановились перед этой надписью, удивленно, словно впервые ее увидев, то сразу же и сумели растолковать согражданам ее смысл. Каждый в кругу своих почитателей, за своим столиком в кафе бескорыстно предоставлял обширную информацию, проводя исчерпывающие этимологические параллели и углубляясь в детальные технические толкования этих сельскохозяйственных операций, сопровождаемые рисунками на мраморной поверхности столика. Но на самом-то деле единственным, кого эта надпись не нашла неподготовленным, был профессор Виталиано Богдани; он спокойно и без всякой суеты давал объяснения, притом только в том случае, если его спрашивали. Впрочем, он был известен и за морем[61]. Уже его диссертация «Sulla pretesa origine dalmacia di Sisto V»[62], где он с завидной степенью научной объективности и редкостным отсутствием локально-патриотической узости дал новые доказательства невозможности далматинского происхождения этого папы, была замечена в кругах специалистов. Однако лишь его самое главное сочинение — фундаментальное исследование о Лауренциусе де Юкундисе — принесло ему единодушное признание, открыв двери многих научных обществ. Его заслуга была тем значительнее, что до него по этому предмету писали очень мало и совершенно ненаучно, кроме популяризаторского сочиненьица Стерначини «Il nostro Lorenzo Giocondo e la sua Cronaca»[63] и статьи Карамелича «По следам утраченной хроники Юкунда», а также скудных и сплошь недостоверных сообщений в «Знаменитых мужах иллирских» Шегарича (Шегарич, например, писал Йогунджич), мало о чем стоит упомянуть, помимо достаточно серьезной и документальной работы фра Филиппо Нелипича «Еще кое-что к вопросу о точной дате рождения Ловро Юкундича». Однако лишь книгу Богдани «Laurentius de Iucundis. L’uomo — l’opera — i tempi»[64] можно считать солидным исследованием этого предмета. Нынче Богдани — авторитет.

И если бы его мнения спрашивали, когда в самом начале оккупации меняли названия населенных пунктов, то воистину не дошло бы дело до стольких нелепостей и неприятных ситуаций и не пришлось бы по два, а то и по три раза менять отдельные наименования, как произошло, например, именно со Смилевцами. Поначалу село назвали Borgo Mirtillo, что звучало довольно красиво, и уже изготовили печати и штемпели, шапки на официальных бланках поста карабинеров и водрузили указатель с этим названием при въезде в село. Когда все было готово, нашелся некто, кто заявил, что «смиль» не имеет ничего общего с «mirtillo», что «mirtillo» — это можжевельник, а не бессмертник, и нужно заменить «mirtillo» словом «timo». Принялись вновь менять печати и штемпеля, печатать новые конверты и бланки, замазывать указатели и заново писать «Timeto». Это тоже звучало вовсе не плохо, но тут поднял голос профессор Богдани и заявил: «Хватит! Это двойной позор! Неужели и в третий раз нужно менять это несчастное название? Неужели же никто не знает, что «смиль» — это вовсе и не «Mirtillo» (т. е. бессмертник!) и не «timo» (т. е. лесная мята), но что по-итальянски говорят просто «gnafalio»! (Gnaphalium arenarium, Linn, господи помилуй!) Но, к сожалению, было поздно: во-первых, менять название в третий раз — ни за что, это просто-напросто означало бы выставить себя дураком перед всем миром. А кроме того, слово «gnafalio» и не очень благозвучно, не самое оно красивое. А потом, что-то уже стало поскрипывать и покачиваться, возникли трудности с провиантом, войска на местности загнали в свои гарнизоны, и они не смели носа высунуть за проволоку, дороги минировались, и на них было полно засад, а воинские пополнения приходили в Задар прореженными и изрешеченными, принося больше мертвых, чем живых. Короче говоря, никому больше не было дела ни до бессмертника, ни до «gnafalio». Впрочем, хорошо, что на том и закончилось. Ибо спустя некоторое время обнаружился еще один мудрец, завистливый Балдасар Детрико, который публично утверждал в кафе: честь и слава Богдани, но смиль не только не миртилло и не тимо, но даже и не «gnafalio» (gnaphalium arenarium, Linn): смилье, не больше и не меньше как Helicrysum italicum! Вот так, они уже почти держали в руках это звучное название, имели шанс даже самим этим названием символически связать Смилевцы с Италией — и на́ тебе, все погубили каким-то своим «няфалием»!