XXXI
Два события усилили решимость горожан покинуть Смилевцы и ускорили их сборы. Однажды утром Лина совершенно неожиданно выплюнула кровь. Это потрясло всю «группу Ичана». Анита стала еще более молчаливой, и только темные круги под глазами выдавали ее тревогу. Сама же Лина, вопреки прежнему ощущению самоуважения и возросшей собственной значимости, при первом проявлении болезни испытала вдруг смущение и чувство некоторой неполноценности. Она и теперь двигалась так, будто была из стекла, и разговаривала негромко, но делала это хмуро и без всякой уверенности. Печально глядела она на Капелюшечку, не смея слишком к ней приближаться.
Шьора Тереза тем же вечером позвала к себе Альдо и, сопровождая каждое слово жестом указательного пальца, строго предупредила, что он обязан сказать ей абсолютную правду. Уже при этом вступлении у Альдо пересохло в горле. Затем она потребовала, чтобы он сказал ей, как на исповеди, не опасаясь наказания или выговора, целовался ли он когда-либо с Линой в губы. Бедняга краснел и заикался от того, что его о чем-то подобном спрашивают, а она, расценив это как полупризнание, приступила к еще более упорным расспросам. Альдо разрыдался: шьоре Терезе больше ничего не было нужно. Она велела ему успокоиться и повторила, что никому ничего не скажет, а он, в ответ на это, должен ей обещать, что сразу же сообщит ей, если увидит в своем плевке малейший след крови. С тех пор Альдо постоянно испытывал чувство вины перед шьорой Терезой и опускал глаза в ее присутствии — до тех пор, пока жизнь их не разлучила.
Шьор Карло несколько дней пребывал в задумчивости, а затем оповестил их, что написал брату в Альто Адидже, что пришлет к нему на несколько месяцев девушку на поправку в «среднегорье», как было рекомендовано врачами. При этом мимоходом в удобной форме заметил, что берет на себя тот вексель, который в свое время подписал ему при покупке мебели к свадьбе. Сообщил и о том, что с самой этой девушкой он перешлет золотые часы с цепочкой, которые их покойному отцу, многолетнему члену добровольной пожарной дружины, вручил старый командир Бартолетти, как выражение признания за проявленную многократно доблесть при спасении погорельцев, жертвуя собственной жизнью.
Другое событие еще глубже потрясло всех и почти отодвинуло в тень проблему с Линой. Однажды утром они были ошеломлены вестью о том, что минувшей ночью у себя в доме убит племянник Гличи Мирко Биовица. Несчастный Biondo! Дело, следовательно, становилось куда более серьезным: наступил черед знакомых. Шьор Карло опять задавал вопросы крестьянам, опять повторял это свое жалкое «Почему, почему?!».
— Да ведь каждому когда-нибудь пробьет смертный час, мой шьор Карло, — мудро отвечал ему один из стариков. — Поди знай, когда кому стукнет, — завтра, может, мне, а может, кому другому… На этом свете ты всего лишь путник, как однажды сказано было.
Остальные одобряли такие суждения, и никто ни разу не обнаружил яснее свой взгляд.
— Так вот оно и идет. Сегодня ты есть, а завтра нету!
— Но такой хороший, честный человек! — не мог взять в толк шьор Карло.
— Хороший, хороший!.. Что толку из того, что он хороший, если его больше нет? Знаешь, хорошему точно так же конец приходит, как и нехорошему.
— Но ведь смотреть тяжело, сердце не выдерживает, жалко!..
— Жалко! Конечно, грех муравья на дороге раздавить или букашку какую, а тем более крещеную душу погубить! Да что поделаешь!
Глича сидел перед домом и только головой качал. Шьор Карло молча пожал ему руку в знак соболезнования.
— Видишь, какое время наступило… Человеку больше жить неохота! Что мне еще тебе сказать?
Не тот случай был, чтоб одолевать вопросами. Поэтому от Гличи он завернул по соседству к Миленко Катичу. Тот выглядел хмурым, мерил крупными шагами свою «горницу» — ту самую просторную комнату, предназначенную для торжественных случаев и приема гостей из города.
— Я вам говорю, такие времена пришли, что за каждым углом тебя погибель ждет. Мучаешься, страдаешь, изнемогаешь, дело свое делаешь — и вдруг за одну ночь можешь с душой распроститься… Я вам верно говорю, иногда такое находит, что бросил бы все да подался отсюда куда глаза глядят… В Италию либо еще куда, пока все это тут не минует!
— Но отчего ж именно его? Кто и за что мог его ненавидеть, такого спокойного, хорошего человека?
— Давайте это оставим, хороший или нехороший — теперь без разницы, и нечего об этом толковать. Просто — такое же может завтра случиться со мною, с вами, с той вон малюткой, что едва родилась и вообще ничего не понимает, — с любым и каждым!
Шьор Карло ушел от него вконец расстроенный, с дурной головой. У него складывалось впечатление, что отчего-то жалеют больше о самом факте, нежели об убитом; убийц вообще не упоминали и старались обойти тему, даже если другие заводили о них разговор. Не интересовали их побуждения и причины, не это было важно — не желали они заниматься обсуждением чужих дел. И словно бы случай этот был страшен и отвратителен не столько сам по себе, сколько как знамение времени и своего рода предостережение перед какой-то общей для всех угрозой, напоминание о причудливости пляски смерти, которая разила наобум. Кто это в состоянии понять! Будь старая попадья жива, она бы, наверное, сумела объяснить закулисную сторону, открыть тайный смысл случившегося.
Вечером, когда Ичан, крепко подвыпивший у кого-то, где резали свинью, вернулся домой, шьор Карло попытался разузнать от него побольше. Ясное дело, на главный и основной вопрос: «Кто его убил?» — Ичан тотчас же ответил:
— А кто ж его знает? Я так же не знаю, как и вы. И знать это может только тот, кто это сделал. А более — никто.
— Хорошо, но ведь кто-нибудь еще тут был, кто-нибудь из домашних, из соседей…
— Э-э, брат! Кто знает — пусть скажет. А мы с вами знать не можем, потому что нас там не было, верно ведь?
— Но хотя бы знать, за что, по какой причине?
— Ну, мой шьор Карло, ведь я, например, не могу знать, прошу прощения, что у вас сейчас в кармане, или, скажем, вы — что у меня, а куда уж тут понять, что́ у кого в душе да в голове! Смешай свои деньги с чужими — больше и не отличишь, и толкуй тогда: это мои, это мои! Ступишь в траву, а в ней аспид — хвать в ногу!.. Кто может знать о том, что думает другой и к кому ведут ниточки? Человек ни с кем ссориться не желает, старается со всеми мирно жить — и все равно могут хоть завтра, а хоть и сегодня ночью поднять тебя с постели. А всякий за свою голову и свое добро опасается. Вот такая штука — нет покоя в народе, в том-то все и заключается.
Этими словами закончил Ичан и хлебнул еще разок из кружки, перед сном. Вытер рукавом рот, добавил:
— А самое главное вот что: свое дело делай, а в чужое не суйся! Помалкивай, на других не смотри — и никому ты не должен. Потому от того, кто много болтает, добра не жди. И слава тому, кто может язык за зубами держать!
Возможно, он испугался, что по пьяному делу сказал больше, чем нужно, и желал таким образом поправиться и как бы стереть прежде сказанное.
У шьора Карло гудела голова от бессвязных этих разговоров. Улегшись, он долго еще и тщетно размышлял обо всем этом. А к утру уже что-то стало в голове проясняться. Отдельные словечки Ичана в связи с некоторыми другими фразами постепенно обретали какое-то значение, и в конце концов у него сложилось впечатление, что во всех этих хитроумностях содержится ответ на многое, о чем он — правда, в ином порядке и по-иному — спрашивал. Ты его спрашиваешь: «Кто убил?», а он тебе, другими словами, отвечает: «Ты это знаешь так же, как и я, чего ж тогда спрашиваешь?» Интересуешься: «Почему село молчит, почему молчат даже ближайшие родственники?» А он тебе отвечает: «Вот видишь сам, если они молчат, почему ж ты требуешь, чтобы я говорил?» Ты сетуешь: «Неужто никому не жаль покойного Мирко?» А он опять тебе: «От жалости никому проку нет, наоборот, ты сам свою голову потерять можешь». И сквозь все это маячит одна вполне очевидная мысль: зелен ты покуда, мой шьор Карло, чтоб в наших делах разбираться…
XXXII
Через несколько дней скрылись из села Драго и его компания. Толковали, будто ушли в Лику. Село вздохнуло чуть легче.
— Пускай идут, там тоже нужно порядок навести!
И только тогда начали потихоньку-полегоньку развязываться языки и обнаруживаться некоторые подробности гибели Мирко. Кто-то сообщал одно, кто-то делился другим, да и Глича стал посвободнее. Таким вот образом открылось примерно следующее.
В ту ночь, около двух часов, кто-то постучал к Мирко в дверь. Он встал и, как был в портах, спросил, не отпирая: «Кто там?» «Это я, надо кое-что сказать!» — ответил голос Драго. «Не открывай, убогий!» — глухо крикнула с постели жена. Мирко секунду раздумывал, потом бессильно махнул рукой и открыл: с Драго у него никогда не было никаких споров или разногласий, да и понимал он, что дверь разлетится после первого же удара прикладом. Драго вошел — вроде бы даже смущенно, с улыбкой, которая никогда не сходила с его губ и которая от этого постоянного употребления и длительной привычки стала какой-то деланной, ледяной — даже не улыбка, а нечто затвердевшее, как мозоль. «Мне с тобой поговорить надо, — доверительно шепнул Драго, словно бы желая друга предупредить о грозящей тому опасности. Глаза его тревожно бегали. — Давай выйдем на минуту». — «Я из дому никуда не выхожу, — взволнованно, но твердо ответил Мирко, — а хочешь мне одному что сказать — пошли туда». Он показал рукой в чулан, отгороженный досками. Мирко взял огарок свечи, и Драго пошел за ним. На полу там была куча ячменя, на гвозде висели с балки два венца красной кукурузы, связанные вместе, и шинковка для капусты; в углу стоял бочонок с салом. Драго присел на краешек стола; винтовку он держал на руках, поперек груди. «Ух, пить охота, дай попить!» Мирко взял кружку и из бочонка до половины налил воды; боковым зрением он видел, как плясал у спускового крючка палец Драго. Он повернулся и встал прямо перед ним с кружкой в руке; волосы у него были взлохмачены — как встал с постели; он не сводил с Драго своих голубых, оледенело спокойных глаз, трясущейся рукой протягивая кружку. В углу ворохнулась мышь. «Что там?» — вздрогнул Драго. Мирко посмотрел в угол, и в этот миг раздался выстрел, прямо ем