Зимние солдаты — страница 4 из 14

Открытие секрета. Ночь перед военным трибуналом. Тамбовская духовная семинария. Жизнь моего деда. Исключение из семинарии. На румынском фронте. Стал командиром роты. Квартирьер в Виннице. Встреча со своим полком. Новая война и смерть брата. «Учиться! Учиться!» Разговор о судьбе дедушки. Наш приезд в Москву

Открытие секрета

Много лет, даже десятилетий, пытался я разговорить своего папу, чтобы услышать о прошлом нашей семьи. Я был почти уверен, что он скрывает практически все, даже год и место своего рождения. Когда я, окончив Авиационный институт, оформлял документы для получения допуска к секретной работе, мне потребовались сведения о том, когда и где он родился и из какого сословия происходит. Удивительно, но даже в двадцать с лишним лет я не знал этого.

Я почти не удивился, когда папа сказал, что не одобряет моего стремления соваться в секретные дела и ответит на мой вопрос лишь завтра, после того как я обдумаю его совет. На другой день, услышав, что я по-прежнему хочу заполнить соответствующую анкету, он сказал: «Запиши, что я родился 6 марта 1898 года в селе Богословка Рассказовского района, в семье крестьянина. Запиши это куда-нибудь себе навечно, никогда не спрашивай меня больше об этом и всегда пиши одно и то же. Если уж ты пошел по пути заполнения специальных анкет, он никогда не кончится. Но пиши всегда одинаково».

Десятки лет я писал то, что он сказал, хотя чувствовал, что папа не договаривает. Ведь я не знал ни своего деда, ни других родственников.

И вот, когда папе исполнилось почти восемьдесят пять лет, я принес к нему магнитофон и сказал, что не уйду, пока он не заговорит, – он просто не имеет права молчать, лишая нас прошлого. И папа заговорил:

– Дорогие мои дети и внуки! Сейчас, когда мне уже далеко за восемьдесят и сколько жить осталось – уже не знаю, – хочу рассказать вам то, что ты, Игорек, всегда спрашивал меня, не веря и удивляясь тому, что у нас нет родственников. Да, Игорек, я не говорил тебе правду о своем прошлом.

На самом деле я родился в другом селе – Изосимове, недалеко от Козлова, и отец мой, Василий Дмитриевич Зотиков, был не крестьянином, а священником русской православной церкви, а мать моя – его жена, твоя Бабуся – была, соответственно, попадьей. Вы знаете, как в самые лихие годы советской власти расправлялись с детьми и внуками попов, как их ссылали, не давали учиться, как всячески измывались.

Многие люди с удовольствием скрыли бы в это время свои настоящие корни, – здесь нет ничего зазорного, – надо было спасать то из семей, что еще можно было. Но для многих скрыть прошлое было уже невозможно. Поздно было начинать делать это, когда начался пожар.

Ночь перед военным трибуналом

– Я оказался в необычной ситуации – в экстремальных, как сейчас говорят, условиях. И, благодаря этому, еще в конце гражданской войны понял то, что другие узнали через много лет, когда было уже поздно.

На рассвете того удивительного дня лета 1919 года, что изменил всю мою и вашу жизнь, я был еще обыкновенным членом коммунистической партии и комиссаром батальона одной из частей Красной армии, сформированных в Тамбове и брошенных к берегам реки Уфы, чтобы помочь другим частям взять у белых город Уфу. В ту ночь мне не спалось, и я подошел к бойцам своей части, которые отговаривали какого-то большого военного начальника из дивизии плыть на лодке на другой, не видимый в тумане берег реки, где стоял наш соседний батальон. Мы знали, что красноармейцы там сместили своих командиров и настроены очень решительно.

Но большое начальство из дивизии тоже было настроено решительно и получило лодку. Тогда я сказал этому человеку: «Товарищ командир, я здесь батальонный комиссар, возьмите меня с собой, ведь обеспечивать нужный дух в войсках – это моя работа. И, кроме того, никто не знает, что ждет вас там, может, лишняя пара рук и еще один агитатор могут очень и очень пригодиться даже вам, хоть вы и ничего не боитесь».



Мой отец не был расстрелян трибуналом и жил долго. Он и моя мама справа у его «дачи» в деревне на Истринском водохранилище. 1960


Мои аргументы оказались убедительными, и мы поплыли. Когда осторожно подплыли к противоположному берегу, там горели костры, никто не спал, шел митинг. Но нас заметили часовые: «Стой, кто плывет?» – И не дали высадиться рвавшемуся вперед командиру. Начали в нас стрелять, требовали, чтобы мы подошли к берегу, но уже как пленные. Побежали к своим лодкам.

С трудом, отстреливаясь, нам удалось уйти из-под огня и от погони, угнать нашу лодку в туман, а потом и к своему берегу.

Во второй же половине того дня произошел случай, который был бы обыкновенным, будь мой характер более покладистым и отношения с моим непосредственным начальником – комиссаром полка, в который входил мой батальон, менее натянутыми.

После обеда выпало свободное время, и бойцы занимались кто чем. В одном углу образовался кружок, где играли в карты. Ставки были маленькие, просто чтобы поддержать интерес к игре.

Обходя батальон, я, конечно, заметил играющих, но не пресек игру. Я был простым увлекающимся малым, и вместо того чтобы остановить игроков, попросил принять меня в круг. Конечно, меня приняли. И в тот момент, когда мы расплачивались друг с другом, раздался резкий окрик: «Это что за безобразие?! Батальонный комиссар играет в азартные игры на линии фронта со своими подчиненными! Командира взвода сюда! Арестовать комиссара батальона и отвезти его в штаб полка!»

Это был наш полковой комиссар, который поймал меня за занятием, считавшимся в то время в Красной армии серьезным преступлением. Он давно за мной охотился.

Вечером у домика гауптвахты усилили охрану, и местная полковая партийная ячейка исключила меня из партии. У меня отобрали не только оружие, но и пояс. А знакомые часовые шепнули, что дело приняло скверный оборот:

– Утром состоится военно-полевой суд, твой комиссар уверен, что приговор будет «расстрелять», и он добьется, чтобы его привели в исполнение немедленно. Мы же в полосе военных действий… Связист шепнул, что комиссар не утерпел: уже послал в Изосимово телеграмму, что ты совершил преступление и расстрелян.

Весь вечер и всю ночь я думал о своей жизни, о том, где ошибся, и, в конце концов, все понял, хоть и поздно. Что понял? Скажу позднее.

Утром два конвойных отвели меня на суд в штаб дивизии. Суд шел быстро, и ясно к чему клонил. Но вдруг один из судей, показавшийся мне знакомым, сказал:

– Послушай, это не ты со мной прошлой ночью на лодке по Уфе вызвался добровольно прокатиться?

– Я, товарищ командир!

Человек этот, оказавшийся старшим среди членов суда, пошептался с двумя другими судьями и объявил:

– Суд постановляет: батальонного комиссара Зотикова разжаловать в рядовые, исключить из партии, приговорить к высшей мере наказания – расстрелу, однако, принимая во внимание… заменить расстрел исключением из партии и разжалованием в рядовые с немедленной отправкой его в расположение военкомата места призыва, в город Тамбов…

– Вещи свои ты взять уже не успеешь. Через полчаса уходит поезд в тыл. Тебя под конвоем и с пакетом посадят на него. Считай, что тебе очень повезло, – заключил главный из тройки судей.

Уже в поезде я окончательно подвел итог своим мыслям: с партией и всем, что с ней связано, я покончу навсегда и не только не буду просить о восстановлении, но и вспоминать об этом не хочу. И кроме того, я понял, что в том устройстве жизни, которое партия создала, она не даст спокойно жить никому, кроме себе подобных. Значит, я должен сделать так, чтобы мои мама, младшие брат и сестра изменили бы место жительства так, чтобы их связь с отцом-священником была неизвестна. Вот и появился домик в Козлове, и Бабуся как хозяйка в нем. А тот старик с длинными волосами – он, возможно, был твоим родным дедом – моим отцом…

Я знал, что отец не примет моего предложения покинуть свою церковь и скорее умрет, чем изменит ей.

Тамбовская духовная семинария

– Расскажи, папа, о нас, о Зотиковых, хоть немного. Ты один ведь корень остался, один из всех. Кто мы? Откуда?

– Клан, я бы сказал, Зотиковых уже долго занимался служением русской православной церкви на Воронежско-Тамбовской земле, лет, может, сто. Прадед твой, Дмитрий Зотиков, был священником. Приход имел в селе Блинцовка. И прапрадед служил. Что было перед этим – не знаю. Говорили, что род наш пришел на эту землю с севера. С берега Белого моря, где все Зотиковы.

Дед твой, мой отец, Василий Зотиков тоже был священнослужителем. Не знаю только, окончил ли он Духовную семинарию, по окончании которой человек получал право быть священником самостоятельного прихода, то есть сразу иметь свою церковь. По-моему, нет, потому что он несколько лет – меня еще не было, еще в Блинцовке было дело, – работал сельским школьным учителем. А потом его снова потянуло к церкви, но быть священником, попом, как тогда говорили, он не мог и поэтому стал работать при церкви дьяконом. Мы для этого переехали в село Изосимово.

Там, в Изосимове, я и в начальную школу пошел шестилетним мальчишкой – помню все, как сейчас. Красивое село, река Воронеж. Дом наш – дом дьякона, – стоял рядом с церковью, а напротив церкви был ров, в котором когда-то добывали глину. Потом там получился пруд, куда я всегда ходил ловить рыбу. Я очень любил рыбную ловлю. И ловил помногу, сначала в пруду, потом в реке…

Отец послал меня учиться в церковное училище, в Тамбов. А когда окончил училище, он отвез меня в Тамбовскую духовную семинарию. Туда охотно и бесплатно брали детей местных священников и дьяконов – тем более наша фамилия в этих местах была известна издавна. Из рода в род служители церкви. Да и в этом роду, последнем, у моего отца Василия было четыре старших брата в разных деревнях, все Зотиковы, и каждый – поп со своей церковью и приходом.

Тамбовская духовная семинария была учебным заведением довольно высокого уровня, конечно. Там и все общеобразовательные предметы проходились: математика, физика, химия. И, конечно, обязательным было изучение священного писания, различного направления богословских предметов и наук. А если семинарист хотел идти дальше, быть не просто рядовым священником, а стать протоиереем или выше, для этого была уже Духовная академия.

– А ты сам, папа, с удовольствием учился, хотел быть священником?

– Нет. Не хотел… Нет, у меня никогда желания не было… Я и не верил в это дело…

Отец замолчал. Чувствовалось, не хотелось ему говорить об этом, но потом улыбнулся:

– Давай лучше шутку расскажу из времен моей семинарии. Мою фамилию Зотиков переделали в Жопиков. А то и просто «Жопа» звали. «Ты куда пошел?» – «К Жопе пошел».

Я захохотал, папа тоже…

– Вообще, скажу, обучение было неважное. Но оно давало много в смысле воспитательном. И с разных сторон. Там ведь большой надзор был. Когда мы жили в духовных училищах, за нами смотрели меньше. Стенка на стенку дрались, хоть и были кругом надзиратели.

– Значит, условия в семинарии-то лучше были, чем в училище?

– Конечно, лучше. Даже одежда была другая. В училище мы все ходили просто в пальто. Черные такие пальто с пуговицами. А в семинарии была уже обязательная форма: блестящие пуговицы, и петлицы, и фуражка форменная с кокардой. Так что форма настоящая была. Как в гимназии, так и в семинарии одевали по форме все эти шесть лет.

Среди семинаристов кулачного боя уже не случалось. За ними следили воспитатели, надзиратели, учителя, а, кроме того, в семинарии из училищ брали далеко не всех. Учились там долго. Оканчивали семинарию обычно лет в двадцать с лишним – года в двадцать два, двадцать три. А начиналось обучение в семинарии лет с шестнадцати, семнадцати. Закона четкого не было. Кое-кто приходил в нее из училища и восемнадцати лет. Сидели в одном классе подолгу. Я сам один раз на второй год оставался. Некоторые по несколько лет оставались, иногда по три года в одном классе.

– А в каком классе ты остался?

– В третьем…

– Родители-то это очень переживали?

– Господи, родители жили… Если бы не прекратилась эта жизнь, не пошло все кувырком, не знаю, что получилось бы у отца. Шесть человек детей, и еще бы прибавилась, наверное, тройка. А кроме тех шести, что я говорю, еще умерли трое. При мне умерли, я помню: Миша, Зина… А отец, он… – да и я тоже – все время думал, как же мы будем жить дальше, концы с концами сводить?

Жизнь моего деда

– А папу своего ты любил? Он к тебе хорошо относился – Василий Дмитриевич, дедушка-то мой?

– Видишь, в чем дело. Он вечным тружеником был. Понимаешь, в чем жизнь-то заключалась… Не только в том, чтобы в церкви служить. Нужны были еще и деньги на жизнь. Получали за требы, за все… Получали каждую неделю или в десять дней. Собирались, вываливали гору монет и делили между собой, как полагается кому.

А кроме того, при каждой церкви были луга – десятин двадцать лугов было. Луга эти священнослужители тоже делили – кому сколько полагается. И каждый сам косил, что было его. У священников почти всегда были работники. Вот у нас, у дьяконов, большей частью тоже были работники. А псаломщики и пономари, они уже сами все делали, трудились. Луг обычно был хороший, где-нибудь на берегу реки, где росла хорошая трава.

– Так что, у вас и коровы были?

– Обязательно. У нас по большей части было две коровы. А у попа и три коровы были. Кроме того, у всех были прислужницы так называемые.

– И у вас была прислужница?

– Обязательно! Одна была постоянная, присматривала, когда куда-то уезжали. Мы часто уезжали в гости, например, к своим бабушкам и дедушкам, или еще куда нужно.

– Это к какому дедушке, к Дмитрию?

– Нет, отца моего папы уже не было в живых. А дедушками и бабушками мы называли его братьев и их жен, их было человек восемь. Они все тоже были священниками.



Игорь, Валя и Юра под Москвой. 1958


Очень важной частью нашего дохода были хлебы и пироги, которые подносились священнослужителям по крупным религиозным праздникам: Рождество, Вознесение. Еще праздников десять такого типа сопровождались дарением хлебов.

Отец заранее знал, в какие дни и где ему дадут пирог, или хлеб, или еще что-нибудь. Он два-три раза в день уйдет куда-нибудь, смотришь – уже несет пирога два-три. Они были похожи на большие батоны, сделанные не из ржаной, а из серой муки. И вкус у них был разный.

Была у нас одна монашка, которая всегда жила с нами, ее звали и ей тоже давали. Отец обычно принесет пирогов и скажет: «А этот отнеси Дусе…»

Кроме того, монашки прирабатывали, брали вышивать одеяла на дому. Дуся жила у нас как своя. А другая монашка – Настя – жила по соседству. В маленьком домике рядом с церковью, недалеко от нас. Это был ее собственный домик, который достался ей от предыдущей монашки. Одна жила лет тридцать, умирала – домик передавался другим, и так далее. Эта, когда приходила, занималась тем, что «искала». Ведь волосы-то у всех были длинные, санитарии особой не было, вот и заводились вошки. И не только у нее – и отца она «искала», и мать «искала». Придет Настя, а мама ей говорит: «Поищи отца-то…»

Кончит она его искать, пойдет к нам на кухню, отдохнет, молочка попьет, а мама ей опять: «А теперь и меня поищи…»

Жизнь была простая, натуральная, отец работал много. Он же ведь хозяин большой был. У нас всегда было десять-пятнадцать овец, две, а то и три коровы, свиньи, индейки, гуси были, цесарки – это тоже такие курочки. Поэтому он часто нанимал кого-нибудь в помощь: иногда одного, а то и двух-трех работников, в зависимости от сезона и от того, когда отец все делать сам уставал.

Начиналась полевая жизнь, и появлялась нужда в работниках. У отца было восемь десятин, а одна десятина – это полтора гектара, и их все надо обработать. И расположены они были не рядом, а в разных местах, среди крестьянских полей. Поэтому и лошадей приходилось держать, то одну, а то и три.

Ну а у попа нашего вообще всегда был выездной жеребец специальной рысистой породы. И кроме того, еще и лошадей штук пять-шесть, чтобы работать в поле. Ведь и луга косить надо, и привозить сено домой. Топили дровами, а значит, летом их заготавливали. Складывали специально и хворост, и бревна, а потом привозили к дому.

Мы, конечно, были своими среди деревенских ребят. Правда, ребята старались к нам подладиться, потому что у нас бывали белый хлеб, булочки, крендели свои, а у крестьянских детей был в основном только хлеб.

Вот пойдешь играть с кем-нибудь, смотришь – а твой компаньон говорит: «Дай-ка мне твой кренделек попробовать».

У нас всегда для этой цели лишние крендельки были, чтобы делиться. Раньше и нищих было много – в день человек десять-то обязательно пройдет нищих, подаяние просят. Им полагалось либо две-три копейки, либо кусок хлеба. Вот видишь, такие всякие случаи.

Села в наших местах были большими, по несколько сот домов, а хозяйство почти натуральным. Хозяин или сам командовал своим хозяйством, или шел на заработки. Но чтобы уйти на заработки, нужен был документ. В каждом селе жили один или два урядника и человек пять стражников. И везде эти люди могли тебя остановить и спросить, кто ты такой. А паспорта давали не всем, давали с трудом. Но все равно уходили на работу. Вот он пошел – а там не понравился. Его сейчас же: «кто он, откуда?» – «вот оттуда-то». Ну и сейчас же отправляют его обратно по этапу.

Тогда этап был очень распространен: были нищие и были этапные. Стражник накапливает трех-четырех человек и идет с ними, разводит по деревням. А через какое-то время человек опять убежит – в городе или в поселке устроится у кулачка. У нас же, кроме сел и деревень, были кулаки – кулачье, так сказать, хутора.

Жизнь была у всех нелегкая. Одно время я часто спрашивал папу: почему редко ездим в гости к дедушкам – его четырем братьям. А когда? Шесть человек детей – это же орава, и всех надо содержать. Миша был старший, но умер скоро. Дальше шел я, Алеша, потом сестра Зина, за ней брат Женя, еще брат Андрюша (он скоро умер), сестра Кланя и самый младший – Коля. Когда я жил еще в семье отца, нас бегало, прыгало и требовало еды, одежды и хотя бы минимального внимания шесть детей. Впоследствии Зина умерла.

Исключение из семинарии

– Итак, я учился в семинарии третий год. Дело было в 1916 году. Мне 18 лет, вроде бы уже думающий, почти взрослый человек. Но головенка-то была слабая. С одной стороны, я был уже практически неверующий человек, почти атеист, а с другой – верил своим священникам как личностям. И однажды в семинарской церкви на исповеди я сказал попу о своих сомнениях. Он что-то говорит, что-то спрашивает, я отвечаю: «грешен, грешен». Например, не курил ли, не слушался… На это все отвечали: «грешен, батюшка», «грешен, батюшка». Ну вот уже и исповедь-то почти кончилась, и тут я ему сказал: «Вы знаете, батюшка, а я ведь, по-моему, не верю в Бога. Сделайте так, чтобы я поверил, помогите».

Вот это его по-настоящему ошарашило. Он начал спрашивать: как же ты не веришь в Бога, ведь ты учишься в семинарии, сам будешь учить других, чтобы крепко веровали в Бога, а ты… А я все долдоню: «Не верю, батюшка… Помоги, батюшка!»

Я думал, он меня как-то вразумит… И вдруг, может, месяц прошел, мне сообщают, что меня исключили…

Тогда только я понял, что это моя исповедь сработала. Тайну исповеди, видно, священник нарушил. Ведь время-то было какое – шестнадцатый год шел, год до революции оставался. Перед революцией, ты же знаешь, что творилось: в разных городах восстания, брожение вовсю шло. Может, это его заставило… Теперь-то я понимаю: как же я-то не сообразил – ведь какая-никакая, а головешка-то у меня на плечах была. А вот не смолчал.

Брожение-то и семинарию затронуло, уже «Марсельезу» пели в семинарии, но не выгоняли же…

На румынском фронте

– Не знаю, ездил ли куда отец, пытался ли меня восстановить, догадывался ли, что происходит. А произошло то, что и у нас случается, особенно в войну. Исключили студента – и сразу его в солдаты. Ведь в семинарии-то была отсрочка от призыва, а как только отчислили – мне восемнадцать, и пока отец ездил куда-то, хлопотал, – меня забрали в солдаты. И все кончилось!

– Тут-то ты, папа, пожалел, наверное?

– Я ведь не знал, что все так в государстве было связано. Оставили меня в Тамбове, но уже учиться стрелять, колоть. Ведь война страшенная шла. После того как поучили немного, послали сразу на фронт, в район Черновицы, в Молдавию. Там распределили кого куда, и сразу на фронт. Я еще не понял, в чем дело, а уже орудийный обстрел со всех сторон.

Солдаты говорят, что это Керенский, который хотел восстановить авторитет в глазах союзников, пытался наступать. Но постреляли-постреляли и осеклись.

Дальше – больше. Братание началось с немецкими и румынскими солдатами. Наши окопы были в одном месте, их – в другом, и солдаты с противоположных сторон встречались между ними, договаривались о новых встречах. Солдатские комитеты стали организовываться. Меня избрали в солдатский комитет, и стал я ротным организатором. А тут уже пошли большевики! Ведь наша вторая стрелковая дивизия была большевистская. Меня в конце концов продвигать вверх стали.

Такое брожение началось… По линии командования и солдатских комитетов это было сделано, или иначе, но вдруг, в одно утро – все! Все офицеры пропали! Они, видно, договорились друг с другом и незаметно ушли, неизвестно куда.

Становлюсь командиром роты

– Итак, мы остались без офицеров. Тут и началась неразбериха. Меня сделали командиром роты. Это человека-то, который военному делу почти не учился, никакой школы не кончал, тогда как раньше даже командиры взводов офицерами были. А я уже был и выбранный комиссар.

Итак, всех офицеров по-прежнему нет. Вдруг выясняется по телеграфной связи, что командир полка в Тамбове. А у нас в полку уже в командиры полка избрали фельдфебеля. Чашин была его фамилия. Решили: во что бы то ни стало все имущество сохранить и отправить в Тамбов, где мы формировались. А как отправишь?! Везде волнения, никто не знает в больших городах кому что принадлежит, какой где строй, кто за кого, пропустят нас там или нет. Железная дорога была, а порядка-то никакого.

Меня сделали квартирьером и направили в тыл, в Винницу, километров за шестьсот. Дали мне лошадь, и Чашин, новый командир полка, говорит:

– Мы здесь сами будем управляться, заявку сделали, чтобы вагоны грузить. А тебе, как ротному командиру, даю впридачу к винтовке еще наган и лошадь, и ехай куда хочешь, готовься к приезду полка, потому что мы решили ехать через Винницу.

Я даже сейчас еще удивляюсь, какой же я квартиръер, если не знал, где и когда для полка снимать квартиру.

Но я приказ получил и поехал. Ехал ночами, когда стемнеет. Как я не боялся, что меня застрелят в одно прекрасное время?

И вот однажды вдруг стоп! – перетянута веревками дорога, по которой я ехал, лошадь остановилась. И сразу гул голосов, и встают из кустов несколько десятков человек.

Меня сразу задержали, проверили документы и отправили в деревню. Оказывается, деревня эта восстала, а местный помещик засел в имении. Меня решили судить. Но не могли определиться, как со мной поступить. Они все вооружены, несколько сот домов в деревне. В конце концов суд постановил: возвратить винтовку и обязать жить в этой деревне, а когда пойдут брать фольварк – имение, – я должен буду участвовать с ними в штурме.

Я понял, что попал в руки партизан и лучше не перечить. Но через некоторое время они поверили, что я квартирьер, мне надо ехать в Винницу, и отпустили, отдав оружие и документы.

Квартирьер в Виннице

– Примерно через месяц приезжаю, наконец, в Винницу, и не знаю, что делать дальше. Чашин, когда я уезжал, дал мне инструкцию:

– Когда дело осложнится, и вас станут задерживать, или что-то в этом роде, то, в крайнем случае, если сложится неблагоприятная ситуация и, может, задержат, а может, наоборот, бежать будет нужно, то лошадь вы можете продать.

Ведь зарплату-то мне никто не платил, а я как-то и на что-то жить должен был. На первое время мне дали несколько сотен рублей, а дальше… Разрешили мне лошадь продать. И тут, когда я подъехал к Виннице, я понял: лошадь здесь и девать-то некуда. Тем более, оказалось, никто не знает, когда прибудет сюда наш полк. Ну, я и продал все. Седло продал, лошадь, пришел к коменданту пешим и говорю:

– Я квартирьер из второй стрелковой дивизии, она должна сюда прибыть. – Рассказал ему все и спрашиваю, когда будет здесь наша часть. И тут оказывается, что я не первый, уже были переговоры с представителями части, прибывшими прямо по железной дороге. Их даже на время задержали, но они заявили, что если их немедленно не отпустят, представители части, оставшиеся на свободе, вернутся в дивизию, и она придет сюда все равно, только разгонит здесь всех и разрушит железнодорожную станцию. Тогда местные власти согласились пропустить наш эшелон…

Мне оставалось только ждать. И, наконец, однажды ночью пришел-таки наш эшелон.

– Пап, а ты квартиры-то им нашел?

– Нет, в должность квартирьера не всегда входит снятие квартир. Мне просто нужно было находиться впереди по движению и разведывать все. Причем никто не знал, что там, впереди. Поэтому мне и лошадь разрешили продать, если что.



Племянник Коля, сын Юра и Игорь Зотиков на охоте. 1958


Так вот, пришла наша часть. Даже еще не собственно в Винницу, но Винница, как ты помнишь, согласие уже дала, когда другие квартирьеры ее припугнули, приехав целой делегацией с ультиматумом: либо пропускайте, либо мы вас всех завтра разгромим.

Вот такая была ситуация. С одной стороны, железная дорога – государственная, имеет важное значение. Но кому она принадлежит? Произошел переворот. Кому служат солдаты? Никто часто не знал, какая часть едет, большевистская или служит другому знамени. Знали только, что едет в Тамбов и у нее есть командир. Никто даже не знал, какой это командир, настоящий или, как у нас, выбранный, как Чашин.

Встреча со своим полком

– Наш Чашин оказался настойчивым, резким и сумел поставить вопрос как надо. Вот Винница и отдала приказ: «Пропустить».

Я находился на предшествующей Виннице станции. И вот ночью выхожу к путям – там уже скопилось несколько наших эшелонов. На всех открытых площадках стояли по углам пулеметы, и сидели наготове пулеметчики. Я быстро нашел своих, меня, конечно, узнали: «А, Алеша, наш командир роты!»

Так я присоединился к своим, и никаких осложнений больше не было. Мы мчались, вооруженные, даже все время ощетинившиеся, и так доехали до самого Тамбова.

В Тамбове нас встретил настоящий командир полка – полковник. Стали сдавать имущество. Сдали. Мне выдали удостоверение, и оказалось, что я числюсь уже не командиром роты, а командиром батальона – повысили меня, пока я странствовал на лошади.

Приехали в Козлов, мне нужно получать деньги, довольствие, а там глаза на лоб: какой вы командир батальона, вы у нас числитесь солдатом! Сначала даже не хотели выдавать зарплату: солдатские деньги дадим, а за командира батальона – извините! Писари начали с издевок, а потом почему-то изменили тон на уважительный – поняли ли, или депеша какая-то пришла по телефону, но дали мне справку и выдали денег. Не помню сколько, но порядочную сумму. Тогда «керенки» – деньги Керенского ходили.

Когда окончательный расчет стали делать, опять начали все с усмешкой, а потом с уважением. Ведь тогда все сами не знали, кому кто должен подчиняться.

Итак, демобилизовался я и приехал домой. Отдыхаю… На клиросе в церкви пел, подпевал. Есть правое крыло, а есть левый клирос. Правый клирос – это где хор, а левый – это поповское крыло. Небольшое такое. Подпевалой был. А потом меня сагитировали вступить в большевистскую партию. И сразу поручили организовать ячейку в своей деревне. Я организовал ячейку. Причем помню такую фамилию – Петров. Он был железнодорожный рабочий и уполномоченный ЧК. И вот это ЧК и его уполномоченный и поручили мне: езжайте домой и организуйте там ячейку…

Новая война и смерть брата

– Сейчас я думаю о том времени и удивляюсь, какими мы все, и я в том числе, одержимыми и даже беспощадными к себе были в то время. Ведь Петров-то посылал меня организовывать ячейку в мое родное Изосимово. То Изосимово, где жил мой папа – человек тоже жесткий, не отказавшийся от прежних ценностей, а, наоборот, укрепившийся в том, что надо стоять за веру, царя и отечество, хоть царя тогда уже свергли. Встреча сына-большевика с отцом-священником, сторонником монархических взглядов, трагична. Но я и не подумал об этом. Я был сыном, вернувшимся живым с войны и рвущимся скорее увидеть родителей, братьев и сестер. Радость встречи и тепло родного дома вначале затмили все.

Но прошел день, два, и я сказал отцу, что приехал создавать в селе большевистскую ячейку. Одна из целей ее – прекращение всех этих религиозных служб и монархических настроений… Плохой, наверное, я был сын, или время было такое. Шли ведь брат на брата.

У нас, правда, этого не случилось. Брат Женя, чуть младше меня, оказалось, давно уже был коммунистом, и ходил в город на заседания большевистской организации. А мама всегда много читала, особенно любила Льва Толстого, была полна полуромантических чувств ко всем «революционерам» и «демократам», и стала на сторону двух своих старших сыновей. Так вот оказалось, что семья внезапно раскололась. Революционный водоворот унес нас от нашего всегда несгибаемого, особенно в вопросах веры и долга, отца. Но я был слишком молод, чтобы это могло меня остановить.

Меня выдвинули на работу в волостной комитет партии. Я был заведующим отделом народного образования, заведующим земельным отделом волости.

Тогда ведь тоже шла перестройка. И трудная.

И вдруг – опять война, теперь гражданская.

Сначала на нее пошел мой младший брат Женя. Я же говорил, что он был коммунистом. Когда фронт, казаки, приблизились к Козлову, он записался в Красную армию добровольцем, во время одной из добровольных мобилизаций. Но какой он был вояка… – обучения-то никакого. Очень скоро вся их группа попала в плен. Но казаки отнеслись к ним, показалось, по-хорошему: отпустили по домам, взяв подписку, что они снова не пойдут воевать. Казаки знали, что делали. Они сводили пленных в баню и выдали им чужое белье, сказав, что их белье отправлено в прожарку – вши же у всех были.

А оказалось, что всем выдали белье умерших от тифа. В то время в обеих армиях мор был большой от болезней. Меры принимались, но недостаточные, по-видимому. Вот так Женя вернулся домой в Изосимово больным. Бабуся баньку протопила, ухаживала за ним, как могла. Но он прожил дома только дня два-три и умер на наших с мамой руках. Отец об этом ничего не знал. Он в это время уже перестал жить с нами, с «красными», и по распоряжению архиерея получил свой приход в другом селе.

Вот тут и я подал заявление о добровольном вступлении в Красную армию. Воевал в качестве комиссара батальона на востоке, был при взятии Казани, Уфы. Ну а дальше – игра в карты и военный трибунал…

Когда после ночи перед возможным расстрелом, уже рядовым и исключенным из партии, я прозрел, меня отправляли обратно в Тамбов. Но я почему-то попросил направить меня не туда, а в другую часть, в Моршанск, в особый батальон Южного фронта. Не хотел, наверное, в таком виде ехать домой. Знал ведь: мой недоброжелатель – комиссар полка – так был уверен, что меня утром расстреляют, что, не дожидаясь утра, послал в Изосимово депешу о моем расстреле за игру в карты на фронте.

«Учиться! Учиться!»

– В Моршанск я приехал совсем больным. По-видимому, на нервной почве все тело покрылось ужасными язвами, и меня направили в госпиталь. Врачи удивлялись, почему я не расчесал эти раны – они знали, что такие язвы очень чешутся. Но, побыв под военным трибуналом, я больше всего боялся, что, если расчесать раны, можно снова попасть туда же. Решат, что я сделал это специально, как «самострел», чтобы не воевать.

Итак, я начал лечиться в Моршанске. А в это время состоялся, не помню уже какой по счету, съезд партии, на котором очень настаивали на том, что молодежь должна учиться. Особенно те красноармейцы, что в это время были по болезни не в строю.

Речь Ленина меня потрясла. Я и сам, выходец из поповской среды, после всего случившегося, без всякой политграмоты понимал, что выходом из тупика, в котором оказался, для меня могла бы стать учеба. Только я не знал, как начать. Поэтому слова Ленина меня вдруг встряхнули, подняли на ноги. «Учиться! Учиться! Учиться!» – звучали в ушах ленинские слова. Я их просто распевал целыми днями.

Я проделал необходимые движения, подал заявления, и получил направление во вновь образованный Тамбовский сельскохозяйственный институт. Точнее, мне посоветовали подать туда заявление. Я подал его вместе с ходатайством Всероссийского главного штаба Красной армии о том, чтобы мне не чинили препятствий. Хотя какие препятствия – образование ведь у меня было. Но несмотря на то, что все так хорошо получилось – меня без всяких трудностей как простого красноармейца демобилизовали из армии, я стал одним из студентов института – мешало беспокойство за близких. То прозрение, которое случилось у меня в ночь перед возможным расстрелом, не давало покоя. Нужно было спасти мать и находящихся еще под ее крылом брата и сестру, оборвать их связи, все отношения с отцом – активным, служащим священником и врагом новой власти. Надо было как-нибудь перевезти их и укоренить в таком месте, где их прошлое не было бы известно никому. Я был уверен, что в самое ближайшее время власть нанесет удар по всем, кто как-то был связан с ее врагами.

Удивительно, но это большое, трудное и опасное дело мне удалось. Я решил сразу же продать изосимовский поповский дом, где мама жила с детьми одна, потому что папа уже ушел от них. Он получил у архиерея назначение священником в другое село, из которого сбежал поп, а мама отказалась ехать с ним.

К сожалению, я не встречался больше с папой. Я занимался другим. Дом поповский за мамой остался, а огород при доме у нее отобрали. Но кто же будет в селе покупать дом без огорода? А я ведь хотел его продать, чтобы на эти деньги купить маме другой дом в спокойном месте. Пришлось ехать в Козлов и оформлять огород опять, только теперь уже на себя. Для этого я ходил по земельным комиссиям, рискуя встретить там знакомых, знавших меня раньше. Когда же все бумаги были получены, и у нас появился огород, наш дом согласился купить мельник. Договорились, что он даст за него семь возов хлеба, муки.

Тогда я поехал в Козлов. На окраине городка, на Подгорной улице, последней в городке перед рекой, где и улицы-то настоящей не было – так, широкая тропинка перед обрывом к реке Воронеж, с одной стороны которой стояли дома, – я нашел почтового чиновника, который сказал мне, что он готов продать свой дом хоть сейчас за те семь возов хлеба. Договорились, что я завтра же привезу ему этот хлеб и он освободит дом. На другое утро на улицу Подгорную въехал целый обоз: семь подвод с хлебом и еще несколько подвод со всеми вещами из старого, изосимовского дома, мамой, Кланей и Колей.

И тут чуть не случилась трагедия. Почтовый чиновник вдруг заявил, что он передумал и уже не хочет продавать свой дом.

– Как это не хочет, если мы уже продали свой старый и теперь оказались на улице?

Вот тут мне пришлось проявить всю силу убеждения и словесного, и физического, которым я научился за годы империалистической и гражданской войн, чтобы этот чиновник понял, что у него нет выхода и он должен отдать дом, забрав ту цену, которую за него запросил. С тех пор мама стала жить в этом доме, где гостил и ты…

Разговор о судьбе дедушки

Папа еще рассказывал о деталях переезда Бабуси в Козлов, но я уже не слушал его. Другое интересовало меня: что случилось потом с дедушкой, какова его судьба? Виделся ли папа с ним?

– Твой дедушка до конца своей жизни, а умер он в 1929 году, оставался священником. Служил сначала в одном из сел около Козлова, потом в самом Козлове в большой церкви недалеко от местного острога. Но я мало об этом знаю. Я довольно долгое время после того, как устроил маму и ее детей в Козлове и почувствовал, что они в безопасности, мало общался с ними. Несколько лет почти не виделся. Учеба в Москве; твое рождение, потом твоего братишки; тяжелая, ответственная работа управляющего в Сумской области; внезапная болезнь, когда надо было и лечиться, чтобы не ослепнуть совсем, и работать, чтобы вас кормить, и одновременно делать все, чтобы окончательно переехать в Москву, где мне пообещали, что я не ослепну совсем. И время было тяжелое – 1929–1930-е годы.

– Но о дедушке-то все же скажи.

– Я думаю, Николай, младший брат, с ним в это время был связан больше. Ему было лет шестнадцать, и отец иногда помогал ему деньжонками. Брат, конечно, частенько к отцу заходил. А я у него никогда не был. Один раз только Коля подвел меня к дому его новому, но мы так и не вошли. Не решился я.

– А дедушка до конца был священником?

– Да. Я думаю, что он, возможно, нашел себе кого-нибудь, какую-нибудь женщину, когда понял, что мама моя, Бабуся, не хочет да и не может быть с ним связана. Ты ведь знаешь, как в то время было? Тем более он до конца демонстративно был членом организации «русского народа», иначе говоря – монархистом. Он не говорил об этом прямо, но я догадывался. И он в спорax со мной защищал всегда старый строй, когда мы еще встречались. Поэтому я свой сыновний долг видел лишь в помощи маме. Я ей давал тогда каждый месяц двадцать пять золотых рублей – два с половиной червонца! Конечно, я мог бы встретиться в то время с отцом. Но не сделал этого. Боялся, что узнают и я провалю весь свой план спасения семьи. Вид у отца был уж очень поповский – борода, длинные волосы, схваченные в косу, подрясник. Он был меньше меня ростом, коренастый и всем своим видом похожий на ненавистного тогда людям и власти попа.

Я долго потом обдумывал этот рассказ моего уже совсем старого папы (да и сам я уже был не молод). И пришел к выводу, что маленький мальчик тогда в Козлове – лет пятьдесят пять назад – видел первый и последний раз своего дедушку.

Наш приезд в Москву

Рассказ папы о его стремлении в начале тридцатых годов переехать в Москву, наверное, очень похож на истории многих мужчин и женщин России того периода, по тем или иным соображениям желавших перебраться в Москву. Вся страна была в движении в это время. Наверное, люди вели себя, как муравьи, почувствовавшие, что их родной, надежный муравейник разрушается какой-то внешней силой, которой нельзя противостоять.

Коллективизация и последовавший за ней голод в деревне. Необходимость притока новых рабочих в города, чтобы строить заводы, осуществляя индустриализацию страны. И в то же время почти полное прекращение строительства жилых домов в городах, особенно старых. Возникла ситуация, когда столица страны – Москва, в которой голод ощущался меньше, испытывала огромную нехватку жилья и была перенаселена. Очень трудно было новому человеку получить и место, хотя бы для кровати, и разрешение властей на то, чтобы жить здесь. В то же время большая часть жилой площади принадлежала государству, и проживание, если ты получил на него право, стоило недорого. Значит, наибольшей трудностью было получение разрешения на прописку в московской комнате. В комнате, потому что редко кто в Москве жил тогда в отдельной квартире.

Обычным барьером, когда ты доказывал в милиции, что нашел угол или комнату, которую ее хозяева готовы сдать, был следующий: «Есть строжайшее предписание не прописывать, то есть не давать разрешение на проживание в городе, если у вас нет документов, подтверждающих, что вы приняты на работу в Москве». Предприятия же, многие из которых нуждались в рабочих, имели строжайшие указания не принимать на работу, если у человека нет документа о постоянной прописке в строго оговоренной квартире или доме. Таким образом, создавался замкнутый круг, который, казалось, невозможно было разорвать. Для отца дело осложнялось еще и тем, что профессия-то у него была не городская – агроном-полевод. И все же в связи с тяжелой болезнью – потерей зрения, необходимостью постоянных консультаций и процедур, которые делали в Москве у профессора Авербаха, и, по-моему, из-за огромной энергии папы – он пробил-таки брешь в этой крепости.

– Тут так получилось. В 1932 году меня назначили агрономом при Московском областном отделе здравоохранения, – рассказывал папа. – В этом отделе под Москвой были две крупные больницы, главным образом с психиатрическим уклоном, для которых работа пациентов в саду и в поле была и полезна для здоровья, и давала какой-то приварок к питанию больных. Вот я и стал заведовать их земельным хозяйством. Одновременно искал и нашел дешевую квартиру. Хотя квартира – это громко сказано, скорее, что-то вроде чулана. На станции Подмосковная под Москвой.

Вот сюда я вас и перевез. Бабусю и тебя из Мичуринска, «тетю Дуню» из деревни, где она уже просто умирала от голода. Мы взяли ее из жалости. И, конечно, мама, после того, как мы прописались в этом не приспособленном для зимы чулане, легко нашла работу. Ведь она по диплому агроном не полевик, а химик. Химикам в Москве всегда находилась работа. Она стала работать научным сотрудником химической лаборатории Института крахмало-паточной промышленности, который был недалеко от нас.

Так, благодаря стечению самых разных обстоятельств, наступил день, когда папа встретил нас с Бабусей, нагруженных вещами, на вокзале, и я первый раз поехал на легковом автомобиле (такси), да еще по такому большому городу.

В Марьиной Роще