Первый блин комом. Кладбище летчиков. Рыцарский дух? Стихи авиатора. В Марьиной Роще. Рыжие Скоты. Рай во Втором Лазаревском. Люся. Наш двор
Первый блин комом
Первые мои впечатления от нового места в Москве, к которому я так стремился, оказались для меня не очень радостными. После добротного дома в Козлове меня ввели в какую-то низенькую, сырую, холодную комнатку с полом на уровне земли, в которой не было никакой мебели – только несколько ржавых железных кроватей без матрацев. Но все же я несильно опечалился этим, предоставив решать вопросы взрослым, а сам побежал играть на улицу. Оказалось, что наш дом был крайним на улице. Дальше начинались поля, ровные как стол, заросшие странной травой. Я решил, что сначала исследую ближайшие к дому окрестности, а завтра наведаюсь в пустынные, ровные, как стол, поля.
На другой день, после завтрака, тепло одетый для долгой прогулки и с разрешения бабушки, которой вид ровных полей понравился, я побежал туда.
Но не успел я отбежать от границы поля в глубь его и нескольких метров, как провалился чуть не по горло в какую-то яму, заполненную дурно пахнущей жидкостью. Мне показалось, что жидкость эта – не что иное, как содержимое уборной. Все поле как будто представляло собой сплошную выгребную яму. Потом я узнал, что такие поля назывались полями орошения. А папа, снимая эту квартиру, не обратил на такой пустяк никакого внимания.
С трудом выбравшись из зловонной топи, потеряв галоши, весь в липкой жиже, пахнущей уборной, я приплелся домой.
Бабуся, увидев меня, сначала впала в ступор, а потом зашла в дом и вернулась обратно со свернутой в несколько раз веревкой, которой мы связывали узлы при переезде.
Не помню сейчас, выпорола ли она меня этой веревкой или сразу привязала ею к кровати, мокрого и грязного, до тех пор, пока не сбегала на колонку за водой и не подогрела ее на керосинке. Потом раздела меня, вымыла в тазу и переодела во все чистое. Она не сказала мне ни слова и, что бы это ни было – порка или привязывание, – было совсем не больно. Ведь на дворе стояла ранняя весна, нежарко, и на мне была масса одежек – наверное, я перепачкал почти весь свой запас.
Но обида так переполнила меня, что я запомнил этот случай на всю жизнь. Он очень доходчиво объяснил мне, как легко в этом городе подвергнуть опасности свою жизнь.
По-видимому, те же мысли возникли и в голове у Бабуси. Во всяком случае, она решила, что здесь такого мальчика отпускать одного очень опасно. С тех пор я почти во все походы за продуктами, за керосином в керосиновую лавку ходил с ней, и я это очень любил.
Дом наш стоял вблизи Рижской железной дороги, недалеко от ее пересечения с Ленинградским шоссе. Как раз у этого пересечения помещалась та керосиновая лавка, которая нам нравилась больше всего, и мы часто бывали в этом месте. Бабуся, отстояв небольшую очередь, подавала керосинщику большие стеклянные бутыли-четверти – другой посуды для керосина тогда почти ни у кого не было. И керосинщик наливал в них мерным литровым черпаком золотистую жидкость из большой железной бочки без верха.
Запах керосина очень нравился мне тогда. Он нравится мне и сейчас, несмотря на то, что половина моей жизни впоследствии была связана с реактивными двигателями, работающими на керосине, и он мог бы мне надоесть.
Иногда бочка керосинщика оказывалась полупустой. Тогда, перед тем как разливать керосин, он открывал кран над бочкой. Мощная струя выбегала из крана, и можно было, подойдя к бочке, смотреть в окруженное светлой пеной место падения струи, наблюдая ее борьбу со стоячей жидкостью.
Кладбище летчиков
В хорошую погоду Бабуся брала меня за руку, и мы шли к Ленинградскому шоссе в направлении построенной через десятилетия станции метро «Сокол». Там делали остановку огромные красные автобусы, на которые нам хотелось посмотреть. Мне кажется сейчас, что это были автобусы английской фирмы «Лейланд».
А потом мы пересекали шоссе и шли дальше, в сторону нынешних Песчаных улиц, где и начиналось для меня самое волнующее.
Пройдя через всегда открытые днем широкие ворота в высокой металлической ограде, мы попадали на центральную аллею, аккуратно посыпанную желтым песком. С двух сторон росли ухоженные деревья, но это был не парк. Между деревьями в обе стороны шли ряды памятников. Высокие каменные или чугунные столбы-обелиски, в верхней части каждого из которых располагалась под углом или почти горизонтально необычной формы перекладина, делающая эти сооружения похожими на кресты, правда, странной для крестов формы. Перекладинами были разной формы и размеров авиационные пропеллеры, напоминающие об удивительных самолетах Первой мировой войны и последующих за ней лет. Пропеллеры тех самолетов, на которых летали, а потом погибли летчики, тела которых и лежали теперь под этими памятниками. Так думал я и, наверное, Бабуся. Здесь располагалось военное кладбище, где похоронены были в основном летчики. Центральный аэродром, над которым гудели другие самолеты, находился рядом, и нам казалось, что многие из тех, кто лежал здесь, взлетали последний раз с этого аэродрома.
Мы с Бабусей ходили от одного памятника к другому и смотрели на красивые смеющиеся лица, изображенные на фотографиях. Бабуся читала эпитафии, даты рождения и смерти, плакала, громко причитала: «Ах, как жалко его! Он был такой красивый и умер таким молодым!»
Маленький, притихший мальчик молчал в это время, затаив дыхание. Он сразу понял вдруг, кем хотел бы быть. Да, он хотел стать одним из таких летчиков, чтобы летать на таких самолетах и умереть таким молодым. Что может быть лучше, чем умереть со своим самолетом таким молодым?.. И на могиле поставят памятник – высокий столб-обелиск, а к нему, чуть наискосок, прибьют пропеллер твоего самолета. И прекрасные женщины – такие, как моя Бабуся, – будут приходить на могилу, и плакать, и говорить: «Ах, как жалко его! Он был такой красивый. И умер таким молодым!»
Я с удовольствием гулял по кладбищу, и Бабусе это нравилось. Она не догадывалась, что, пока мы ходили по залитым солнцем, ухоженным дорожкам между этих обелисков, я мечтал о том времени, когда достигну каким-то образом высшего из возможных предначертаний для меня, и стану летчиком одного из таких же вот самолетов, и мне повезет, и я разобьюсь с ним совсем молодым.
Бабуся вряд ли могла бы даже подумать о том, почему я так внимательно смотрел на памятники. А я из десятков пропеллеров самых разных размеров и формы выбирал тот, который хотел бы считать своим. Пропеллером моего самолета. Я как-то не сообразил тогда шестилетним умишком, что при авиационных катастрофах пропеллеры разбиваются, разлетаются вдребезги или корежатся в первую очередь. И пропеллеры на памятниках – чаще всего имитация, плод воображения заказчиков или скульпторов, делавших памятники летчикам.
Игорь сфотографировал свой класс в последнее лето перед войной.
Знания о самолетах у заказчиков – друзей и родных погибших – были большими. На обелисках встречались и широкие, грациозно извитые пропеллеры, которые я потом видел на фотографиях самолетов зари авиации – первых «Фарманах», «Блерио» и подобных им. Бывали огромные четырехлопастные металлические пропеллеры, привинченные к памятнику так, что пара лопастей шла вдоль столба, а вторая – поперек, создавая силуэт креста. Или все лопасти были под углом к столбу, и силуэт памятника напоминал ветряную мельницу. Трехлопастные пропеллеры почему-то меня не трогали. Я считал их несерьезными. И хотя бывшие хозяева четырехлопастных пропеллеров летали, по-видимому, на огромных самолетах (на аэропланах, говорили мы с Бабусей), мне почему-то милее были обычные, двухлопастные, не очень большие.
Не знал я тогда и того, что в половине могил под обелисками почти, а иногда и совсем не было их «хозяев». У многих тело в момент страшного удара о землю и часто следовавшего за этим огненного урагана было разбросано на большом пространстве – иногда почти ничего нельзя было найти. Но если бы даже я и знал тогда обо всем, мечты мои не изменились бы.
По-разному настроенные, мы с Бабусей покидали кладбище, ставшее на некоторое время одним из обязательных для посещения мест, когда мы бывали в этих краях.
Потом жизнь унесла меня в другие места. Но через 20 лет, в 1952 году, моя мама получила комнатку в новом доме на одной из Песчаных улиц, и мы переехали туда жить. При этом на ближайшую станцию метро – «Сокол» мы ходили через небольшой парк со старыми вязами, в центре которого был построен кинотеатр «Ленинградский». И как только я прошел по этому парку первый раз, сразу понял, что это оно – то место. Только уже никаких обелисков, могил, пропеллеров. Просто парк. И все люди вокруг были, как и я, приезжими, и никто ничего не знал о том, что тут было раньше.
Но я-то знал, и искал хоть какое-то подтверждение… Нашел. В одном из углов парка, среди деревьев, на земле лежал большой, похожий на валун, черный камень – из числа недешевых памятников. Одна сторона камня отполирована, и на ней сохранилась надпись, что здесь покоится тело студента такого-то, который ушел вольноопределяющимся на Первую мировую войну, был смертельно ранен в Галиции, перевезен в Москву и здесь умер.
Конечно, именно здесь было когда-то кладбище летчиков. Только непонятно мне было и даже обидно, почему этот надгробный камень здесь остался, а гордые обелиски и их хозяева, лежавшие под ними, безжалостно и неизвестно куда выброшены разрушительной силой, которая называется варварство? Что же, в силу каких обстоятельств, действием каких неизвестных сил, сохранило могилу этого студента?
Рыцарский дух?
Но я отвлекся. Желание умереть смертью, какой умирают летчики, не исчезло у меня и после того, как мы с Бабусей переехали, наконец, из нашего чулана.
Лет через пять-шесть, когда я уже учился, наверное, в пятом классе, мы всей семьей приехали зимой в Перово, где жила моя «тетя Кланя». К тому времени она была уже матерью двух детей – мальчика Вовы и девочки Инны, которые стали моими друзьями. Родители хотели, чтобы мы покатались на лыжах в парке по соседству с домом тети Клани.
При встрече Вова взволнованным шепотом сообщил:
– Игорь, вчера рядом с нами разбился самолет-истребитель. Он падал как-то боком и ударился в глухую, без окон стену завода с нами рядом. Взорвался на кусочки, даже летчика не нашли. А на стене завода на высоте третьего этажа остался черный круг от колеса самолета. Побежали, я тебе покажу.
Конечно, мы тут же выбежали на улицу, одевшись потеплее. Долго смотрели на четкий след колеса на высоте третьего этажа, и я старался представить себе, что делал до последнего мгновенья летчик, которого потом, через секунду, совсем не стало. И вдруг в голове возникла другая картина. Я летчик самолета. Мой самолет падает так же, как и тот, боком, и бьет в стену. Но это не глухая стена завода, а стена нашей школы, рядом с нашим классом, как раз во время урока. Удар, шум, крики ужаса, стена пробита… И я в форме пилота – погибший пилот погибшего самолета – падаю посреди класса у самой доски. Глаза мои закрыты, ведь я погиб. Но девочки, лучшие девочки нашего класса узнают меня и плачут, как Бабуся, и кричат: «Он такой красивый! И умер совсем молодым!» И та часть меня – душа, что не умерла, чувствует, как они влюблены в меня. И я счастлив.
Что меня удивило больше всего – я не испугался этого видения, не отбросил его от себя. Наоборот, испытывал удовлетворение и гордость.
Только через много десятилетий я понял, что то было неосознанное рыцарское желание сделать все, возможное и невозможное, даже отдать свою жизнь, чтобы понравиться «прекрасной даме». Пусть ее имя тебе не известно, но она узнает о подвиге и заплачет о тебе, как плакала моя Бабуся над могилами летчиков. Вот так посетило меня – совсем маленького мальчика – то чувство, из-за которого мальчики-подростки, пажи, во все времена, без колебаний расставались с жизнью, даже не дотронувшись до своих прекрасных дам.
Стихи авиатора
Прошло шестьдесят лет с того времени, как мы с Бабусей гуляли по кладбищу летчиков. Моя профессия, что не удивительно, оказалась связана с авиацией. Я закончил Авиационный институт, прыгал с парашютом, был пилотом маленьких учебных самолетов. Много часов находился в кабинах советских и американских самолетов над Антарктидой. У меня немало друзей-летчиков по обе стороны океана, с которыми мы вместе летали.
И вот однажды, сидя в офисе бывшего большого полярного американского летчика и моего друга по совместной зимовке в Антарктиде, я почему-то рассказал ему о чувствах, что испытал шестилетним мальчиком на московском кладбище летчиков, от которого не осталось и следа, а чувства живы во мне до сих пор.
Игорь Зотиков курсант-летчик 1-го московского аэроклуба
Дасти, так звали летчика, задумался, потом заглянул к себе в стол и достал книжку:
– Это, Игорь, стихи американского поэта Ховарда Хемероу. Он хороший поэт, а во время Второй мировой войны служил летчиком-истребителем, защищал Англию с воздуха.
Я открыл томик. Он назывался «Военные истории». И первое стихотворение, которое мне попалось, – «Война в воздухе». Показалось, что оно созвучно моему ощущению, что все мы, кто хоть немного летал и хотел этого, пропитаны каким-то общим настроением. Я переписал его. Прошли годы, и вот как я его сейчас перевожу:
Война в воздухе
Чтоб сохранить победный вид, его очарованье,
мы никогда не видели своих погибших.
Не часто беспокоились о том, чтоб дотянуть до дома,
коль становилось ясно, что умрем мы.
И лишь старались удержаться сколько сможем
в пустом пространстве, куда послали нас. В той пустоте,
которую мы звали войною в воздухе, своей войной.
Герои-призраки встречали нас не часто
рассказами о том, каков удар о землю
иль твердую, как сталь, поверхность моря голубого…
Те призраки так были невесомы, любому ветерку послушны,
Но тени их вонзались прочно в наши души.
О тех, кто не имел могил, напоминали только обелиски —
колонна, надпись, и пропеллер под углом.
И все ж, нигде столь многие не говорили о всего лишь горстке:
«Per ardores» – «крещенные огнем» – твердили слуги Марса,
«Per aspera» – «Прошедшие сквозь тернии ко звездам».
Да, то была хорошая война – война,
в которой победили мы. И нам казалось даже иногда,
что в ней никто из нас не умер, просто Бог помог,
Усилиями тех, кто проиграл свою игру,
и потому остался там, на небе – в воздухе пустом.
А на другой странице книги этого поэта-летчика я нашел еще одно стихотворение, которое тоже, не удержался, переписал (ксерокса тогда еще не было). Называлось оно длинно – «Ночные операции. Береговая служба Королевских ВВС». Текст брал за сердце:
Вспоминая ту войну, – я не могу поверить,
Что мы нуждались сильно во враге,
Хоть мы встречались с ним, – но это было —
Всегда случайно, только на мгновенье.
И нам казалось, гибли мы без помощи его, —
Кто жертвой глупости, а кто от невезенья.
Тот протаранил собственный аэростат загорожденья.
Другой чуть-чуть, но зацепил высоковольтку,
возвращаясь слишком низко.
Кто соскочил на взлете с полосы, а кто,
наоборот, – промазал при посадке.
А два иль три забыли выпустить шасси.
И были те, кто приняли поправку к компасу за курс,
навечно улетев. Куда? Никто уж не узнает.
А были и счастливцы: сочли Венеру низкую за свой
маяк родной и врезались в ночное море.
Умение, сноровка, время, тренировки —
Но каждый раз необходимы сто шагов, с закрытыми
глазами, в темноте, – а ведь достаточен всего один неверный.
Почему-то мне кажется, что каждый, кто занимался делом, описанным в этих стихах, еще в детстве готов был умереть за те слова прекрасных женщин: «Он был такой красивый! И умер таким молодым!»
Недаром японские мыслители за сотни лет до нас писали, что умирать надо совсем молодым – пока ты красив и готов расстаться с жизнью легко.
Рыжие Скоты
Прошло лето, в нашем чулане у поля орошения стало холодно, но мы продолжали там жить, несмотря на то, что папа каждый день обещал, что мы завтра переедем в новую чудесную квартиру.
Я не чувствовал напряжения взрослых, мне уже было хорошо и в нашем чулане. Все дни я проводил с Бабусей в прогулках, а ночью и в этом чулане мне было хорошо и тепло. Я научился, засыпая, после того как Бабуся накрывала меня поверх одеяла всем, что только возможно, для тепла, спать всю ночь, поворачиваясь во сне очень осторожно. Если какая-то дырочка, через которую шел холод в мое гнездышко, была прикрыта Бабусей чем-нибудь вечером, эта вещица оставалась не сдвинутой до самого утра. Я сохранил этот навык на всю жизнь, он не раз выручал меня и в военное время, и во время моих альпинистских походов, и на туристских ночевках.
Я, конечно, не мог предполагать, что в это время мой папа вел титаническую, неравную борьбу со спекулянтами и жуликами квартирного фронта и уже проигрывал ее.
Вот как рассказывал об этом папа через пятьдесят лет:
– Когда мы с твоей мамой уже кончали Тимирязевку, к нам приехала моя младшая сестра Кланя и осталась в Москве, поступив работать воспитательницей в детский сад Академии. Там она познакомилась со студентом Академии Сашей Тарасюком. Он был из Белоруссии, приехал учиться, как и я, как бывший участник Гражданской, балтийский матрос, один из тех, кто делал революцию. Он, влюбившись, женился на моей красавице сестре, которую легко покорил.
Кстати, из рассказов папы я понял, что в Тимирязевке практически все студенты не москвичи почему-то женились или выходили замуж за тех, кто тоже не были москвичами.
Но продолжу. Итак, Саша был студентом факультета механизации и его собирались оставить при одном из конструкторских бюро в Москве. Надо было найти жилье. Единственным способом сделать это было вступление в жилищный кооператив, называвшийся тогда Рабочим жилищно-строительным кооперативным товариществом или сокращенно по первым буквам слов: Эр-Же-Эс-Ка-Тэ. Они много лет были его пайщиками, ждали очереди, их дом уже почти построили. Но вдруг Саше предлагают работу, от которой он просто не мог отказаться – должность главного конструктора вновь строящегося гигантского Саратовского завода комбайнов. Конечно, он согласился, и их пай и очередь они передали мне. Все было оформлено официально, со всеми согласовано. Но я недоучел того, что в народе слово Эр-Же-Эс-Ка-Тэ заменялось обычно презрительным: «Рыжие Скоты» – за вероломство этой организации и частые обманы. Было обычно всего несколько человек так называемых организаторов, которые получали себе квартиры, а остальные не получали ничего. Так и со мной получилось. Меня неожиданно известили, что списки пересмотрены, и дом укомплектован. А нашу семью сделали первой в списке жильцов нового дома, который будет построен через четыре-пять лет наверняка. Или мы могли занять одну из освобождающихся квартир тех, кто переезжал в новый дом.
И я сломался, согласился, взял то, что они мне предложили. Ведь за мной были жена, дети в чулане, и приближалась зима; тебе в школу, в первый класс надо – другие дети уже пошли. А предложили мне комнату площадью одиннадцать квадратных метров, с кухней, которая принадлежала еще одной семье. Но официально в эту кухню имелся отдельный (только для нас) вход – черный ход, и этот кусочек жилья именовался квартирой. Я посмотрел ее: комната оказалась сухой, солнечной, на втором этаже еще хорошего бревенчатого дома в тихом переулке, хоть и на окраине. И я согласился. Адрес ее был: Второй Лазаревский переулок, дом 3, квартира 3. Я думал, что мне удастся быстро переехать в место получше, а прожил там двадцать лет.
Правда, кое-каких улучшений я все-таки добился. Да иначе и нельзя было бы жить. Ведь в комнате длиной 3,7 и шириной 3 метра должны были разместиться, для того чтобы спать ночью, ты с братом, мы с мамой, Бабуся, которую я уговорил быть с вами, и мой младший брат Коля, к этому времени вернувшийся в Москву из армии. Бабусе в комнате просто не было места для сна, и она ночевала на кухне, дождавшись, когда улягутся спать соседи.
Я стал активничать в делах домоуправления и сделал так, что меня выбрали председателем нашего ЖЭКа. До этого там командовали бывшие хозяева этих домов Кулаковы.
Когда в соседнем доме, который тоже принадлежал нашему ЖЭКу, умер одинокий человек, освободилась его комнатка. Борьба за нее разгорелась страшная. Но у меня не было выхода, и я добился, чтобы комнатку дали мне. Хотя ее и комнатой-то нельзя было назвать – какой-то маленький закуток в 5 квадратных метров, проходной из кухни в другую, основную комнату, где проживала еще одна жилица. Но все же в этой комнатке можно было поставить Бабусе ее собственную высокую, с перинами кровать, о которой она так тосковала. В середине комнатки напротив окна встал ее стол, и даже диван поставили у стола. Кроме того, в квартире Бабуси была маленькая темная кухонька, которую Бабуся должна была делить с женщиной, ходившей через ее комнату, и еще одной соседкой. Но соседки, к счастью, не пользовались кухней, так что она была фактически для нее одной. Кроме того, ей принадлежала еще и холодная терраса (все это было на втором этаже).
Очень скоро к Бабусе перешел жить Коля, поэтому наша первая комната стала много свободнее…
Ну, а Бабусе пожить спокойно не удалось. Та жилица, что ходила через бабушкину комнату, была молодой женщиной. Еe звали Нюра. Коля – молодой мужчина. И как-то само собой получилось, что сначала Коля стал подолгу просиживать у нее в комнате, а потом она вышла за него замуж, и пошли у них дети – сначала Коля-Младший, а потом Алеша-Младший.
Кончилось все тем, что у Бабуси с Нюрой начались трения. Нам с мамой и вами – тобой и Женей – пришлось бросить свою комнату и, поменявшись с семьей Коли, переехать в комнату Нюры, чтобы спасти этим Бабусю от нападок Нюры, которая оказалась грубой и жесткой женщиной.
– Папа, а почему Бабуся не сохранила свой дом в Мичуринске, она дала вам деньги для «Рыжих Скотов»?
– Нет, но Бабуся вынуждена была это сделать, чтобы получить постоянную прописку со мной в Москве.
– А она бы не продавала!
– Нет, Игорек, время было такое. У нее бы там отобрали дом все равно, когда узнали бы, что она живет со мной. Ведь тогда была система продовольственных карточек и прописок: если прописан, обязан получить карточку. Если нет – живешь без прописки, карточек не дадут, значит, есть нечего будет, а еще и милиция оштрафует, а потом и выгонит. И следили строго, чтобы карточки получали, но не были прописаны в двух местах. Сажали в тюрьму за это.
Поэтому ей пришлось решать. Трудный был выбор. Ведь у нее был свой хороший дом. И, кроме того, Бабуся была красивая, еще не старая женщина, ей было тогда лишь 55 лет. И вдова. Вполне могла бы создать себе новую жизнь. Ведь за нее там сватались. Но она решила быть с детьми и внуками в этот трудный час, добровольно предпочла жить с нами в чулане. А потом, пока я не получил для нее свой угол, спала на раскладушке в общей коммунальной кухне, дожидаясь каждый раз, когда все лягут. И ни разу не пожаловалась. Не пожалела, во всяком случае вслух. Хотя перед продажей дома и колебалась…
Ну а я, как только получил комнату для бабушки (я называл ее квартирой), сразу решил уйти из ЖЭКа и снова попробовать заняться работой по специальности. Я ведь не зря закончил Сельскохозяйственную академию. Тем более что появилась возможность заняться тем, что нравилось, хоть мы и вынуждены были жить в большом городе. Меня приняли в Государственный Политехнический музей научным сотрудником сельскохозяйственного отдела. Через год я стал уже старшим научным сотрудником и работал в этом музее до самой войны.
А мама сначала работала химиком в Крахмало-паточном институте, а потом перешла на работу учителем химии средней школы. Так и работала до пенсии.
Этот второй рассказ папы я записал на магнитофон, когда ему было уже за 80.
Рай во Втором Лазаревском
А тогда, в 1933 году, сразу после переезда из чулана на краю поля орошения во Второй Лазаревский, все там мне очень понравилось. Проведите прямую линию от Уголка Дурова к башне Телецентра в Останкино и идите от Уголка к телебашне. Весь этот путь займет, пожалуй, часа два. Но через первые пятнадцать минут хода вам придется пересечь улицу, по которой, как и шестьдесят лет назад, ходит трамвай, соединяя Белорусский и Рижский вокзалы. Улица, по-прежнему, называется Трифоновской. По дороге к телебашне она сужается, и вся левая сторона ее на протяжении более километра почти не имеет строений – только ограда, а за оградой – то густые, то более редкие, старые разномастные деревья какого-то парка.
Часть дороги, правая сторона которой похожа на старинный парк, называется Второй Лазаревский переулок. Так он назывался и тогда, когда папа привез нас туда на автомобиле-полуторке, в котором разместились и наша семья, и весь ее скромный багаж.
Сейчас левая сторона переулка начинается у перекрестка улицы Трифоновской домом номер один – большим, типичным для средних школ четырехэтажным зданием довоенной постройки, окруженным со всех сторон большим садом. Это московская средняя школа номер 607, а за ней, вдоль переулка, идут многоэтажные, безликие жилые дома с номерами 3, 5 и так далее.
Десятки лет назад, когда мы приехали сюда, окрестности выглядели совсем иначе. Школы 607 не было. На ее месте раполагался парк грузового транспорта, только вместо автомобилей – огромные битюги-лошади, запряженные по две в большущие, на надувных резиновых шинах телеги. Собственно, телегами их можно было назвать лишь условно. В передней части каждой помещалось на возвышении похожее на автомобильное сидение возницы или водителя – широкое, на двоих, со спинкой. Сходство с сидением водителя дополнялось тем, что в центре, перед сидением, был огромный рычаг ручного тормоза. От автомобиля это сооружение отличалось лишь отсутствием руля. Мотор же вполне заменяли лошади.
Дом № 3, в котором нам дали комнату, фактически состоял из трех. Два добротных, многоквартирных двухэтажных бревенчатых дома под железными крышами выходили своими фасадами на улицу, и их соединял высокий деревянный сплошной забор с огромными воротами, создавая единый ансамбль. А во дворе стоял одноэтажный дом бывшего хозяина этого домовладения инженера Кулакова, до революции сдававшего квартиры внаем.
Наш дом находился очень близко от конного двора, и два окна на втором этаже смотрели в его сторону, они были выше каменной стены, ограждающей двор. На первом этаже окон в сторону парка не было – упирались бы в стену. Мне повезло. Наша комната была как раз на втором этаже, и одно из двух ее окон выходило на конный двор. Кстати, это была еще и южная сторона, поэтому днем в ясную погоду у нас всегда было радостно-солнечно. Окно не поглощало звуков, и я каждое утро просыпался под ржание коней, цокот копыт, зычные крики возниц и конюхов. В теплое время года, когда окно было открыто, доносился запах свежего сена, колесного дегтя, пота недавно вычищенных и вымытых здоровых лошадей. Это было так прекрасно! Даже запах свежего навоза не портил радости пиршества настоящей жизни, производимого этим местом. Оно, как мне и сейчас кажется, было, по-видимому, сродни маленькому порту парусных лодок у морского берега огромного города. Ведь и лодки, и лошади перевозят людей и грузы простейшим, стариннейшим способом, в основе которого физический труд людей. Только в первом случае им помогает сила ветра, наполняющая паруса, а во втором – сила прирученных животных.
Я, конечно, не понимал тогда до конца своих ощущений, но интуитивно сразу почувствовал благородную поэзию места. Не хватало только большой воды. Моря я еще не видел, и думал – не увижу никогда. Ведь даже Бабуся за свою длинную жизнь не видела моря, хотя мечтала увидеть. Она считала, что побывать у моря – удел избранных. И я долгое время думал так же.
Отдел гляциологии ИГ АН СССР на лыжной прогулке в Подрезкове. Зотиков 6-ой справа
Потом, когда я вошел в силу, и мне посчастливилось переплывать не раз океаны, и появились деньги, достаточные, чтобы свозить постаревшую, но не потерявшую интереса к морю Бабусю к месту ее мечты, я предлагал ей путешествие. Но как-то не настойчиво, без конкретной даты – ведь все дела, дела. Так, незаметно, пришла к Бабусе настоящая старость и немощь, и поездка оказалась ей не по силам. То же у меня получилось и с идеей свозить папу в места, где он родился и провел детство. Так же, наверное, получится и с моей мечтой бросить все и уехать куда-нибудь, где живущие рядом будут с уважением относиться к тому, что делаю и пишу. Почему-то, вопреки мнению близких, кажется, что написанное достойно уважения, может, даже сохранения, и не является собирающим пыль мусором, годным лишь для помойки.
Люся
Нам повезло и со вторым окном. Оно смотрело во двор на запад, и даже к вечеру комнату не покидало солнце. Кроме того, из окна была видна лучшая часть двора, в которой предпочитали находиться и взрослые, и дети. По вечерам заводили чей-нибудь патефон, а собравшиеся во дворе подпевали ему или даже танцевали. Днем, после занятий в школе, несколько мальчиков и девочек из старших классов часто играли здесь в волейбол – первое время в кружок, а потом и через сетку, натянутую между двух столбов, на которых в другое время сушилось белье. Правда, это был не силовой волейбол: главная задача – не победный пас, а необходимость не угодить мячом в стекло дома.
Так случилось, что я вовремя не подключился, не научился играть в волейбол вместе со всеми, поэтому стеснялся участвовать в игре. Мне оставалось лишь незаметно наблюдать за играющими. И для этого мое второе окно, слегка занавешенное шторкой, было очень кстати.
Сердце сладко, горестно-сладко, замирало, кода среди волейболистов появлялась девочка по имени Люся. Как мне хотелось играть с ней рядом. Но не мог же я показать ей свое неумение…
Люсе было примерно столько же лет, сколько и мне. Может, она была даже чуть старше, я никогда не спрашивал ее, хотя мы и жили по соседству.
Наш дом, левый из двух соседних, если смотреть с улицы, имел в плане почти квадратную форму и два входа с лестницами наверх. Вход в середине дома с фасада мы называли парадным, второй – тоже в середине дома, но со двора, назывался черным. На каждом этаже по плану архитектора были всего две квартиры, справа и слева от лестничных площадок. Таким образом, в каждой из однотипных квартир были: кухня, три комнаты и два входа – с парадной и черной лестниц. Парадный вход нашей квартиры вел в небольшую прихожую, из которой дверь налево – в большую проходную комнату с окнами на улицу, а из нее во вторую комнату с окном на конский двор. Эта часть квартиры, по моим понятиям роскошная часть, была занята, когда мы въехали.
Здесь жила семья отставного балтийского матроса Силуянова – работника комендатуры Кремля, как он сам отрекомендовался. Его жену мы сразу прозвали Силуянихой, потому что невзлюбили ее за громкий, скандальный голос. У них было двое детей – сын Вова, на три года младше меня, и дочь Люся, та самая, при виде которой у меня с какого-то времени екало сердце, дрожали ноги и отнимался язык.
Дверь с другой стороны парадной прихожей вела в небольшую комнатку с окном во двор. Она называлась кухней, потому что там стояла небольшая плита, топившаяся дровами, и два стола с керосинкой на каждом. Одна керосинка осталась от прежнего хозяина, ведь он переехал в дом с газом, о котором мы даже понятия не имели.
На кухне было еще две двери. Одна – толстая, утепленная – вела на лестничную клетку черного хода; наша семья в основном пользовалась им. Вторая дверь – с противоположной стороны, легкая, белая – вела в комнату, которую папа назвал нашей и которую я мгновенно и, теперь ясно, навечно полюбил.
Я думаю, что у Силуянихи были причины не любить нас, может быть, даже ненавидеть. Ведь до нашего приезда у нее была надежда, что в освободившуюся комнату въедет какой-нибудь одинокий человек, который и дома-то бывать почти не будет, а значит, не будет мешать, то теперь эти мечты рухнули. В жестокой реальности она увидела настырных от выпавшего на их долю, еще молодых, полных сил и желания бороться мужчину и женщину; двух мальчиков самого разрушительного для мебели и стенных обоев возраста и крепкую еще старуху, застенчиво заявившую, что будет спать на кухне, на раскладушке, раскладывая ее, когда кухня вечером уже никому не будет нужна – в комнате не хватило места для кровати.
Первое, с чего новые жильцы начали, они прибили в и без того маленькой кухне умывальник, под ним поставили таз на табуретке, а под табуреткой еще и ведро для мусора. И, кроме того, когда папа узнал, что туалет находится на улице в страшно грязной будке в самом дальнем и темном углу двора, он заявил, что он не может отпускать туда своих женщин и еще маленьких детей. Он ввел в семье режим ночных горшков и вынужден был поставить на кухне еще одно ведро с крышкой для слива туда отходов человеческой деятельности членов семьи. И хотя папа обещал всегда начинать каждое утро с выноса этого ведра на помойку, я внутренне краснел и млел от стыда. Но что я мог?
Второй дом у дороги был другой конструкции. Тоже деревянный, двухэтажный, бревенчатый, он имел как бы коридорную систему расположения квартир. Продолговатый по форме, он был обращен к улице боком. Окна квартир в бревенчатой стене слева, а справа часть дома, сделанная в виде длинного коридора, в котором слева были двери квартир, по четыре квартиры на каждом этаже; а справа, в центре коридора, из досок было отгорожено помещение кабинок уборной, тоже по четыре на каждом этаже. Кроме того, в торце каждого коридора имелись тоже отгороженные досками чуланчики, принадлежащие счастливым обладателям торцевых квартир. Именно в этой квартире получил со временем папа комнатку для Бабуси. А еще через несколько лет туда же, спасая Бабусю от тети Нюры, переехали из своей комнаты с видом на конюшню и мы, обменявшись с дядей Колей. В этом доме в каждой квартире жили каким-то образом тоже по несколько семей.
Наш двор
За фасадом двух наших домов и соединяющего их высокого забора с обычно закрытыми огромными воротами находился свой, не связанный с улицей мир. Это был большой зеленый двор, отгороженный с одной стороны высокой каменной стеной конного двора, а с другой – рядом придвинутых вплотную маленьких сарайчиков проживающих здесь семей. Отопление в домах было печным. Каждая семья топила свою печку и поэтому еще с осени заготавливала в сарайчике дрова на всю зиму. Хранились вместе с дровами и приспособления, чтобы их пилить и колоть: козлы, пилы, колуны.
Участок двора, принадлежащий нашему комплексу дом 3, простирался от линии его фасада из двухэтажных домов довольно далеко. Конный двор за забором успевал смениться другим, тоже очень интересным объектом – одноэтажным заводиком с непонятным названием «Химрадио». Что на нем делали, никто толком не знал, но все знали, что там много каких-то устройств, состоящих из длиннейших лент вощеной бумаги и металлической фольги. В устройствах – по-видимому, конденсаторах – эти ленты были туго намотаны в виде плоских брикетов, но стоило брикет вскрыть, как метры и метры лент просто вырывались наружу. Каждый мальчик мог проникнуть на заводик и найти там себе сколько угодно этих брикетов-конденсаторов, а потом бегать по двору с красиво развевающимися от ветра лентами.
Одна доска нашего забора в нужном месте всегда держалась наполовину оторванной, и мы лазили на заводик, когда хотели. Интересным при этом было то, что у парадного входа в «Химрадио» всегда стояла охрана, не пропускавшая туда никого. Конный двор же, более привлекательный для нас, вообще, казалось, не охранялся, но конюхи и другие мужики, работавшие на этом дворе, так бесцеремонно драли уши тем ребятам, которым удавалось проникнуть туда, что мы наблюдали жизнь этого лакомого для нас места лишь со стороны.
Задняя граница участка, принадлежащего нашему дому, также была огорожена дощатым легко преодолимым забором – в нем было много дыр. За тем, чтобы они не исчезли, мы, мальчишки, внимательно следили. Дырки в заборе помогали нашей мобильности, особенно во время частых войн, которые мы вели с ребятами из других дворов. Кроме того, существовало несколько дыр, поддерживаемых взрослыми, для более быстрого прохода между домами. Эти дыры можно было отличить по хорошо протоптанным тропинкам, идущим от них к калитке наших ворот.
Кроме двух многоквартирных домов на нашем участке стоял небольшой, на одну семью, одноэтажный рубленый дом с красивым крыльцом, перед которым расположился огороженный штакетником палисадник, наполнявшийся летом красивыми цветами. За домом рос прекрасный сад из яблоневых и вишневых деревьев. Сад не отделялся от основного двора оградой, но и взрослые, и дети следовали неписаному правилу – бывать в этом саду как можно реже и рвать его фрукты и ягоды как можно меньше. В доме – рассказали мне мои новые друзья – жил сам инженер Кулаков, его дети и внуки. До революции инженер Кулаков, место которого занял в ЖЭКе мой папа, был богатым человеком. Он на свои деньги построил все три дома, входивших в наш комплекс, и двор наш принадлежал ему. Перед революцией Кулаков, как и сейчас, жил с семьей в маленьком доме, а два многоквартирных дома, выходящих на улицу, сдавал внаем, зарабатывая на этом деньги.
Но инженер Кулаков принадлежал к кругу интеллигенции, которая поддерживала революцию и Ленина. И после победы революции его семье оставили занимаемый ею дом и сохранили свободу, а остальные его дома и землю национализировали, превратив в собственность государства.
Рассказ о нашем дворе будет неполным, если не упомянуть о нескольких огромных старинных тополях, дававших летом прекрасную тень. И еще – важной частью двора и всей его жизни была водозаборная колонка. Она стояла в центре зеленой территории в самом высоком месте двора. Здесь, когда началась война, наши родители выкопали узкие глубокие траншеи, накрыли их сверху досками от сломанных заборов и толем, и мы прятались там во время налетов. Но до этого времени было еще далеко.
От колонки, деля пространство между фасадными домами надвое, шла неглубокая, то ли естественная, то ли рукотворная канавка, по которой вода, вытекавшая из колонки на землю, направлялась вдоль дома, стоящего торцом к улице, за ворота. Длинный ручеек был слабеньким и потому заболоченным. Существование постоянно грязного ручейка посреди двора оправдывалось тем, что жильцы первого этажа дома, вдоль фасада которого шла канавка, сделали, каждый под своими окнами, маленькие, простирающиеся почти до ручейка садики-огородики. А зимой наличие колонки давало возможность родителям многочисленной детворы, населяющей наши дома, заливать каток на ровном пространстве между домами – моим и инженера Кулакова.
Родители сами каток не заливали, они вскладчину платили деньги дворнику Кузьминскому, который лично заливал каток, и поддерживал всегда обледенелой сделанную из снега горку.