Зимние солдаты — страница 8 из 14

Под пулеметом пришельца с других планет. Открытие Великой Страны. В деревне Марьино. «…Висеть тебе на веревке…» Учусь жизни. Пришли на отдых солдаты. Стал трактористом. Ремонт трактора и травма глаза. В госпитале у профессора Филатова. Муся Лирцман. Снова в своем селе. Горжусь младшим братом. Весной сорок третьего. В Московский авиационный институт. Встреча на площади у Белорусского вокзала. Куда приложена сила тяги? Альпинисты. «Путь в космос». От ракет к Антарктиде. Антарктические экспедиции и встреча с Бобом Дейлом

Под пулеметом пришельца с других планет

Все в Москве изменилось с тех пор, как я покинул ее месяц назад. Сейчас это уже был город военного времени. Окруженные насыпями песка и земли батареи зенитных орудий в скверах; огромные аэростаты воздушного заграждения; перекрашенные, покрытые неуклюжими пятнами камуфляжных сеток дома и не выключающиеся черные раструбы громкоговорителей, внезапно появившихся на каждом углу и передающих все время известия, распоряжения, бравурные марши и патриотические песни. Моя шестьсот седьмая школа перестала существовать. В ее здании помещалось теперь какое-то военное учреждение, занимавшееся набивкой патронов из ящиков в пулеметные ленты. Все товарищи по школе куда-то разъехались.

Те, по-видимому немецкие, самолеты, которые я видел ночью в пионерском лагере, не прорвались тогда к Москве. Их первые налеты на город начались лишь через месяц. А пока фронт быстро и неумолимо приближался к столице. Мой дядя Коля сменил свой автобус на грузовик и занимался доставкой военных грузов из Москвы на фронт, который был уже так близко от Москвы, что доехать туда было легко. Когда он возвращался назад, для меня – усталый герой, папа и дядя садились рядом в углу комнаты и шептались, наблюдая за мной, чтобы не подслушивал. Но кое-что я слышал. Такие слова, как предательство, измена. Даже я знал, что это опасные слова. Я был горд тем, что у меня такой дядя. Его грузовик теперь всегда украшали свежесрезанные ветви деревьев с еще не увядшими листьями. Эти ветви должны были маскировать машину там, рядом с такой близкой от нас линией фронта. И люди на улицах воспринимали зелень на машинах как принадлежность водителей к тем, кто связан с реальной войной, как знак отличия.

Первые немецкие бомбардировки с воздуха были восприняты нами, ребятами, как удовольствие. Весь этот ужасный грохот, бум-бум-бум автоматических зенитных пушек, скоро перестал пугать нас. Бомбы почему-то падали всегда очень далеко, чтобы посмотреть разрушения, надо было долго ехать на трамвае. Правда, однажды, когда в полдень я вышел на пустынный еще после отбоя воздушной тревоги булыжник нашего переулка, я услышал вдруг в тишине звук низко летящего самолета. Оглянувшись, увидел пересекающий наш переулок, почти касаясь домов, огромный, странно окрашенный самолет. Он пролетал так близко, что я видел ясно не только незнакомые черные кресты на крыльях, но и одетые в темные шлемы головы летчиков на тоненьких шейках. Большие, выпуклые, сверкающие очки вместо глаз придавали носителям шлемов какой-то неземной, марсианский вид. Я стоял посредине своей улицы, открыв рот и вытаращив глаза, и следил за поворачивающейся в мою сторону головой одного из странных пришельцев с других планет. А потом увидел не яркий на солнце, быстро вспыхивающий желтый огонь рядом с этой головой и услышал какие-то резкие звуки. Я оглянулся – от бревенчатой стены моего дома отлетают желтые щепки, оторванные от бревен какой-то мощной силой.

Через секунду все было кончено. Самолет улетел. На улице снова стало очень тихо. Лишь через минуту черные динамики опять объявили воздушную тревогу и залаяли заградительным огнем зенитки, а потом опять отбой и опять тишина. Вот тогда только я подошел к стене дома и до конца разглядел, что ближайшие ко мне бревна были все измочалены, иссечены чем-то, вклинившимся внутрь. Я понял, что эта марсианская голова стреляла в меня. Долго и довольно метко.

Я знал, что весь шум последней тревоги наделал «мой» самолет. До сих пор я его иногда вспоминаю и думаю о том, как сложилась судьба «моего» летчика.

Очень скоро мы начали уставать от ежедневных бомбежек, которые происходили в самое неудобное время: ночью, а потом еще и под утро. И детям, и родителям приходилось не раз вскакивать среди ночи и бежать прятаться в холодные и мокрые траншеи, которые выкопали родители около дома. В результате все вставали по утрам невыспавшиеся, и с каждым днем накапливалась усталость и раздражительность от недостатка сна.

И вдруг однажды папа приехал с работы в середине дня, обрадовался, что вся семья дома, и сказал, что музей получил приказ, чтобы все семьи его сотрудников были эвакуированы куда-то на восток страны и что эвакуация эта произойдет сегодня ночью. Вечером, в семь, за нами заедет грузовик и отвезет вместе с другими семьями на условное место за Павелецким вокзалом, где мы встретимся с другими отъезжающими из музея женщинами и детьми. За оставшееся время мы должны приготовить с собой вещи, сколько сможем унести, еду на несколько дней, и, наверное, надо взять с собой все теплые вещи. Может случиться, что мы не вернемся до зимы. Сам папа остается в Москве, так как музей еще не эвакуируется.

Мы приняли эту новость как-то спокойно, ведь последние недели радио все время передавало объявления о том, что все, кто не связан с работой на военных заводах, должны покинуть столицу и эвакуироваться на восток. Многие предприятия уже отправили своих сотрудников и уехали сами. С одним из них, заводом, где работал муж тети Клани, уехала недавно Бабуся.

Машина пришла с опозданием и уже в полной темноте, ведь весь город был затемнен. Мы приехали куда надо, нашли своих, и нам объявили, что состав наш стоит совсем не на том пути, к которому мы подъехали, и отходит очень скоро. И все мы, второпях, каждая семья сама по себе (мы еще не стали командой), в темноте потащили свои узлы и чемоданы через шпалы и перроны. Судя по крикам, ругательствам и плачу, некоторые уже во время этого перехода лишились части своего добра или бросили его как мешавшее движению.

Но самое удивительное ждало нас впереди. Оказалось, что состав, в котором мы должны были ехать, состоял не из пассажирских, а из обычных красных товарных вагонов-теплушек, и на наш вагон претендовали сразу две разъяренные толпы отъезжающих. Одна группа, наша, подошла к вагону с одной стороны, другая, неизвестно откуда взявшаяся, чернела с вещами с другой стороны. Но нам повезло. В этом вагоне были уже мужчины из нашего музея. Они заняли его заранее и ждали нас. Одни из них быстро открыли грузовую дверь вагона на нашей стороне и начали быстро, как кульки, затаскивать в вагон узлы, детей, чемоданы, женщин, всех, кто кричал, что они – Политехнический музей. А другие, с противоположной стороны вагона, боролись с теми, кто хотел открыть грузовую дверь напротив и грозно ломились в нее. Какой-то незнакомец уже лез с той стороны в маленькое грузовое окно. Но наши победили. Все вещи оказались внутри, грузовые двери надежно заперты изнутри, и запоры затянуты проволокой. Так же были заделаны и верхние слуховые оконца.

Часть мужчин, участвовавших в сражении, мужья отъезжающих, решила проводить нас немного, и это оказалось не лишним. Вагон, который мы так лихо захватили, казалось, совсем не хотел никуда отправляться, все стоял и стоял. Наступила тишина, прерываемая вдруг яростными криками и стуком снаружи с требованиями немедленно открыть и выметаться, так как вагон принадлежит другим. И только такие же яростные крики мужчин изнутри в ответ убеждали нападавших, что победы здесь не будет или она достанется тяжело.

Наконец, мы поехали, но еще час после этого поезд останавливался на каждом полустанке, и новые толпы желающих уехать осаждали нас. Мужчин уже не было, остался лишь один, который был специально послан музеем и довез нас до конца. Но мы уже знали, как бороться. И мы были уже не толпа, а команда.

Открытие Великой Страны

Почти две недели ехали мы в эвакуацию. В первую ночь наш поезд, оказывается, шел на север, и утром мы высадились в маленьком городке, на станции, от которой шла покрытая булыжником дорога куда-то вниз, к далекой и показавшейся мне огромной реке. Оказалось, что городок называется Кинешмой, а река Волгой. Мы беспомощно собрались в одну большую толпу, не зная, что делать дальше. Пришел какой-то начальник и сказал, что есть кипяток и каждому выдадут миску каши и кусок черного хлеба. А когда мы поели, нам показали на маленькое, издалека похожее на лодку суденышко внизу, на реке, и сказали что это баржа, большая баржа, и мы должны идти туда. Дальше мы поплывем вниз по Волге на этой барже. Жители городка участливо расспрашивали, как нас бомбили по дороге, но я ничего не знал, бомбежку я проспал.

Мама, порывшись в кошельке, наняла женщину с ручной тележкой на больших деревянных колесах, куда поместились и мы – мама, брат и я, и весь наш багаж. Придерживая тележку, чтобы она не разогналась, мы двинулись вниз.

Оказалось, что спуск был очень длинным, а баржа огромной. Нам пришлось еще целый день ждать прибытия других поездов, заполненных такими же беженцами, как и мы. Все было для меня необыкновенно интересным. Я впервые вдруг почувствовал, что существует другая, огромная жизнь вокруг, и она впустила меня к себе.

К вечеру откуда-то подошел маленький буксир и медленно потащил нашу баржу по реке. Новое слово появилось в нашем лексиконе – Горький. Все говорили друг другу, что баржу привезут сначала в город Горький, в порт, а уж оттуда распределят кого куда. Только там мы узнаем конечную цель нашего пути. Кто-то поплывет дальше вниз до Сталинграда, а может, даже и до Астрахани. А некоторых повезут вверх по реке Каме, в Башкирию и даже дальше, в предгорья Урала. И все водой, водой.

Никогда я и представить себе не мог, как велика моя страна, и даже растерялся. Мне было все равно куда плыть. Я уже не боялся за будущее, о котором так беспокоилась мама. Ведь везде, быстро или с опозданием, нам откуда-то привозили по куску черного хлеба, и иногда горячие щи или кашу, не требуя ничего взамен. И чувствовалось, что народ жил как-то неспешно, по сравнению с Москвой.

Я жил молчаливой, интенсивнейшей жизнью, впитывая и нижегородский кремль, и огромную Волгу, и не умещающиеся в голове дали. Впервые, мне кажется, я становился по-настоящему русским.

Наша судьба была плыть вверх по Каме, и опять мы, привычно теперь, перетащили свои вещи с пристани, где жили уже сутки, на пароход и снова поплыли между водой и небом.

Удивительно, что мне ни разу не вспомнился, не пришел на ум тот мой знакомый с других планет, в круглом марсианском шлеме с выпученными глазами стрекозы. Ему бы было где порезвиться, но огромное небо над нами за все эти недели было чисто, пустынно. Ни одного самолета. Даже звука аэроплана не было слышно. Казалось, в этой стране их еще не существовало.

Думал ли я в это время о будущем? Наверное, нет. Настоящее было слишком большим и, казалось, будет длиться вечно. Но пришел день, когда нам сказали, что группа Политехнического музея намечена к размещению в Николо-Березовском районе, через два часа будет пристань Николо-Березовки, и все, кого это касается, должны приготовиться к высадке. Никто из нас не слышал раньше такого названия.

И вот внезапно пароход, который почти стал нашим домом, оказался чужим и даже не очень большим. А мы, люди, одетые в необычно яркую для этих мест одежду, иначе говоря, приезжие, стояли со своими вещами, скучившись, с одной стороны, а с другой была длинная вереница телег с лошадьми и возницами. И одна за другой телеги, как такси на вокзале, подкатывали к нам; лихие возницы, одетые в блеклые лохмотья и лапти, какие я видел до этого лишь на картинках, выкрикивали: «Деревня Родное! Мы готовы взять три семьи с детьми!» Село Касево… Деревня Марьино… Никто не знал, что такое Родное, где деревня Марьино… Куда соглашаться ехать?.. Возникла заминка, и тут же ей воспользовались те, кто оказался смелее и активнее других. Какие-то женщины договаривались о чем-то и тащили вещи к задним телегам.



Техника в Антарктиде. Бочки с горючим занесены снегом


– Эти наверняка останутся здесь, в райцентре… – сказал кто-то.

Мы с мамой стояли сзади почему-то. (Мне кажется, что всю оставшуюся жизнь я, да и мои дети в таких ситуациях почему-то оказывались сзади.) Смотрели, как будто со стороны, как часть нашей группы ориентировалась со знанием дела. Они или их представители, военного типа мужчины, сходу выбирали какие-то известные уже им телеги, которые ехали, оказалось, недалеко, фактически в пределах этого поселка. Как правило, это были группы из жен офицеров московских штабов, которых мы легко узнавали, потому что они все носили новенькие изящные кожаные сапожки, выданные, по-видимому, со складов армии перед отправкой. Они были гораздо более организованны, и их сопровождали настоящие кадровые офицеры. Николо-Березовка была районным центром и самым крупным населенным пунктом в округе.

Мама пыталась узнать, где есть школа, где есть больница, но всем было не до нее. Как-то незаметно все, кто так дружно ехал эти две недели, испарились, даже не попрощавшись друг с другом, и мы остались одни. Но и телега оставалась одна.

– В деревню Марьино… – крикнул возница.

– А где это? – смогла лишь спросить мама, глотая слезы.

– Недалеко. Всего десять километров отсюда.

– У меня дети, им бы лучше, где школа есть…

– У нас тоже дети. Ходят в школу в Касево. Это село всего в двух километрах от нас.

Спрашивать дальше было бесполезно. Мы погрузили вещи, лошадь тронулась шагом, а мы и возница пошли пешком, держась за края телеги, чтобы не отставать.

В деревне Марьино

В какой-то степени нам повезло с Марьином. Наш возница, Иван Кыштымов, предложил нам остановиться и жить в его избе, где он жил с женой и двумя мальчиками года на два младше нас с братом. И хозяева сделали так, что жить у них нам было легко. Кроме того, у них была корова, куры, и поэтому мы опивались молоком и иногда делали себе яичницу.

Собственно, первое время в доме почти всегда никого не было. Дети хозяев днем находились у их бабушки в той же деревне, сами хозяева целый день в поле.

Маму сразу приняли на работу учителем, даже завучем в село Касево, в ту школу, о которой говорил хозяин, и она целые дни проводила там. Ведь многие учителя ушли на войну, а ремонт перед новым учебным годом делать надо. И мама так рьяно взялась за дело, что когда поздней осенью ушел в армию директор школы, мама заняла его место. Для нас это было особенно важно, потому что вместе с должностью директора ей полагалась и прекрасная двухкомнатная квартира при школе, куда мы сразу и переехали, поблагодарив Кыштымовых за гостеприимство в трудное для нас время. К сожалению, я жил в этой прекрасной теплой квартире очень недолго. Ведь зимами мне надо было учиться в девятом и десятом классах. Для этого каждую зиму надо было жить в Николо-Березовке, снимая там угол. Приходил я домой в Касево лишь на выходные. А летом я работал трактористом и со своей тракторной бригадой жил в тракторных станах, путешествующих по всему району.

Но вначале маме не ясно было, что делать с детьми в Марьино. И тут наша хозяйка сказала нам, что на днях они с хозяином и еще полдеревни с ребятами моего возраста и даже моложе едут на две недели на дальние заливные луга колхоза на берегу Камы убирать сено. Она предложила взять меня с собой, чтобы я там научился чему-нибудь полезному по хозяйству, да и заработал что-нибудь.

Конечно, была у меня одна проблема, последствия менингита – то нельзя, другое, – но я так просил, обещал не быть на солнце и всегда носить широкополую шляпу… И хозяева утверждали, что работа не будет тяжелой. Кроме того, и тяжелую дорогу из Москвы в Марьино я перенес вполне благополучно. И мама отпустила меня. 

«…Висеть тебе на веревке…»

На другой же день, забыв обо всех своих болезнях и слабом здоровье, я отправился с колхозниками той деревни, куда нас поселили, на уборку сена на дальние луга. Вернулся же в новый дом через две недели другим человеком. Время слабого здоровья навсегда ушло в прошлое.

Может, я и остался бы работать в колхозе, но ведь я же считал себя будущим инженером, а рядом была машинно-тракторная станция, МТС, как называлась она тогда. Я пошел в МТС и сказал, что хочу работать с машинами. Узнав, что я окончил восемь классов – огромное по тем временам для того места образование, – мне предложили стать учетчиком тракторной бригады: измерять каждый день, сколько гектаров вспахали или убрали трактора, вовремя выписывать, получать и привозить к машинам горючее и масло.

Для этого у меня была телега с лошадью и возчик – крепкий старик с бородой клином, как у кулаков в кинофильмах про вредителей. Много часов провели мы с ним вдвоем, с глазу на глаз, сидя на соломе у края телеги, которую не спеша везла по пустынной дороге наша лошадь.

– Да, товарищ москвич-комсомолец, скоро кончится советская власть, придет немец, и висеть тебе на веревке. Кххх! Не страшно? – участливо говорил «вредитель».

Но большей частью старик рассказывал просто о житье в их деревне или расспрашивал про Москву. Однажды он узнал, что у нас дома сохранился еще от Москвы сахар, и начал просить, чтобы я принес ему хотя бы кусочек для внуков. И я узнал, что никто в их деревне ни разу не видел сахара со времен победы советской власти над нэпом… Вот так мы и возили бочки с керосином и соляркой в полевой стан тракторной бригады всю первую военную осень.

Старик и я стали постепенно друзьями, много я от него узнал. Узнал со стыдом, что я «барчонок, живущий, как и его мать, и все городские, за счет соков крестьянина», – в этом был убежден старик. Узнал, что в лесах окрестных там и сям «водятся дезертиры» и что есть места, куда местные жители носят и прячут хлеб и картошку, чтобы эти «несчастные люди», так называл их дед, могли бы утолить свой голод. Иногда старик останавливал телегу в лесу и уходил туда с мешком картошки, а обратно возвращался с пустым мешком.

Все это было так необычно для меня, ведь когда я ночевал дома, то слышал от мамы другие речи. Что собирается новая облава на проклятых дезертиров, и она, как активистка и член партии, тоже пойдет в цепь этой облавы. Что у некоторых будет оружие, и разрешено в дезертиров стрелять. Я слушал и молчал. Я никогда почему-то не рассказывал никому, о чем мы беседовали с моим стариком, возчиком-«вредителем». Я как-то интуитивно почувствовал вдруг, что хотя мама права, но прав, по-своему, и старик. И я прав, не рассказывая о наших с ним разговорах. У каждого из нас своя правда.

Учусь жизни

После окончания осенних полевых работ трактора вернулись на широкий двор Касевской МТС для зимнего ремонта, но я не вернулся пожить в нашей прекрасной квартирке при школе, которая была в том же селе, что и МТС. Мама сказала, что в селе Николо-Березовка, в десяти километрах от нас, в нашем райцентре на берегу Камы, куда нас привез пароход, казалось, вечность назад, работает школа-десятилетка, и я должен попытаться на зиму пойти туда и учиться в девятом классе. Конечно, я с радостью принял эту весть. Ведь до этого я думал, что в войну, да еще в эвакуации все должны работать. Да и все мои новые знакомые трактористы, рабочие МТС и молодые колхозники моего возраста, с которыми я общался последние месяцы, даже и не думали об учебе.

Но мама нашла время, достала телегу, и мы поехали в Николо-Березовку, и меня приняли в девятый класс. Мама нашла мне недалеко от школы угол, то есть кровать и место за столом в избе одинокой женщины, муж которой ушел на войну. На телеге мы сразу поехали со всеми нехитрыми моими вещами и продуктами: ведром картошки, парой буханок черного хлеба и куском деревенского касевского сала. Я остался в моем новом домике, и на другой день пошел в школу.

Хозяйка дома была еще молодая и, на мой взгляд, очень красивая женщина. Когда мы оставались с ней долгими зимними вечерами, одни в полутьме нашего жилища (электричество обычно не работало), я ужасно стеснялся нашего одиночества вдвоем. Я не находил в себе сил говорить с ней ни о чем, кроме самого необходимого, а она тоже в основном молчала. И в то же время какие-то смутные желания, фантазии, переполняли меня, когда, уже лежа в постели, я слушал, как она гасит керосиновую лампу, раздевается в тишине и темноте дома, шурша юбками и рубашкой, а потом легко забирается на печку, где она обычно спала. Особенно волновал меня момент, когда мне надо было ночью встать и выйти из избы в заднюю, черную и холодную ее часть, чтобы справить нужду. Когда я возвращался ощупью обратно в тепло избы, волна запахов охватывала меня, и главным из них был какой-то чистый и волнующий запах ее одежд. Ведь она складывала их все на лавке у входа, перед тем как забраться на печку. Да и лаз на печку, где она лежала неподвижно, а иногда и шевелилась молчаливо, возможно без сна, был совсем рядом, прямо над лавкой. Может, этот запах шел от нее самой? Но ни разу у меня не хватило духа, спросить ее хотя бы шепотом, спит ли она, и если нет – почему.

Разве может мальчик задавать такие вопросы почти незнакомой женщине в середине зимней ночи в темноте дома, где их только двое и от его руки до ее одинокой постели всего метр темноты? А ее муж в это время, возможно, в бою далеко-далеко? Ее можно нечаянно разбудить, и она испугается. И даже если она не спит, она может неправильно понять вопрос и обидеться, оскорбиться. И я, затаив дыхание, ощупью пробирался к своему узкому холодному топчану, на котором спал.

Я прожил у этой хозяйки две зимы, но, по-моему, мы ни разу не поговорили ни о чем. Только короткие вопросы по делу и такие же короткие ответы, и я не помню даже, как ее звали. Вообще, вопрос, как вести себя в подобной ситуации, возникал у меня и потом не раз. Я помню каждый такой случай до сих пор, а мне уже за восемьдесят. Но я отвлекся.

Итак, я начал учиться в селе в десяти километрах от дома. Расстояние небольшое, но добираться домой можно было только пешком по хорошо накатанной санями, но проселочной дороге. Первая, более близкая к Каме, половина пути в Касево проходила через густой широколиственный лес, полоса которого тянулась вдоль Камы на десятки и десятки километров. На этой части дороги зимой не было заносов, и даже ночью нельзя было сбиться с пути. Но зато здесь, особенно зимней ночью, путником овладевал страх из-за волков, которые, казалось, следили за тобой из-за каждого дерева. Правда, я всегда мог подбежать к подходящему дереву и залезть на него в случае опасности. Ведь я знал, что волков здесь много. Когда мы ездили на телеге с моим стариком-возницей осенними ночами по пустынным дорогам, следуя за своими тракторами, он всегда брал с собой вилы. Старался взять вилы и для меня, чтобы вместе обороняться от возможного нападения волков. Он учил меня, как объезжать опасные лога и следить за поведением лошади, которая чувствует близость волка, если он рядом. Лошадь может понести, опрокинув телегу и сбросив с нее ездока, если тот не подготовится к такому развитию событий.

Вторая часть дороги домой, в Касево, шла холмистыми полями. Я любил ее больше, потому что здесь волков можно было даже в темноте увидеть издалека по горящим глазам, как рассказывали, и услышать задолго их вой. Мне говорили, что они не нападают, если предварительно не собьются в стаю и не повоют. И мне казалось, я иногда слышал их вой. Плохо в поле было лишь то, что дорога там зимой во время сильных снегопадов иногда совсем пропадала, и можно было сбиться с нее. Конечно, дорогу в эти периоды кто-то помечал воткнутыми в снег еловыми ветками, но они стояли не часто и, кроме того, часть из них была под сугробами. В темноте у одинокого мальчика в телогрейке и новых лаптях иногда возникало чувство, что он сбился с дороги. Мне всегда приходилось ходить этим путем в сумерках или темноте, потому что я выходил в путь после уроков и дома старался побыть подольше, а светлое время суток зимой короткое. Но желание сходить домой на выходной было так велико, что я шел, не упуская ни одной возможности. Каждый субботний вечер я был на тропе. Кроме того, такие походы и необходимы были, чтобы забрать из дома очередную недельную порцию еды.

Случались, правда, во время таких переходов и приятные неожиданности. Иногда меня подвозили на своих санях-розвальнях их возницы, а однажды, километрах в двух от Касева, я нашел на пустынной дороге, прямо на снегу, два больших мешка из рогожи, полных прекрасных кочанов свежей капусты. Я постоял около них, подумал. По-видимому, они упали с воза совсем недавно, не успели замерзнуть, несмотря на мороз. И воз этот двигался в том же направлении, что и я, потому что я не видел встречных саней. И я решил, что могу взять с собой эти мешки, ведь иначе капуста все равно замерзнет. А если хозяева заметят пропажу вовремя и вернутся, они встретят меня на пути, и я им отдам ее.

Долго-долго тащил я свою добычу, застенчиво надеясь, что хозяин за ней не вернется. Сначала волоком тащил метров на сто один мешок, потом возвращался за вторым и так, уже глубокой ночью и вконец обессилев, я дотащил оба мешка до дома.

Описание этого случая напомнило о том, что жить мне в Николо-Березовке приходилось почти впроголодь. Количество и качество еды, которую я брал с собой из дома в Касеве, всегда оставляло желать лучшего. И это было не оттого, что у нас в доме в Касеве нечего было есть. За мою работу учетчиком тракторной бригады я неожиданно для себя получил бумагу из одного колхоза, расположенного километрах в пятнадцати от нас, о том, что мне полагается приехать туда на склад и получить четыреста килограммов заработанного зерна. Четыреста! Это шесть мешков! Только тогда я поверил тому, что мне говорили трактористы: даже если колхозники в колхозе не получат на трудодень ничего, трактористы и учетчики тракторных бригад обязательно заработают не менее трех килограммов зерна на каждый трудодень. Я взял через сельсовет нашего Касева лошадь с телегой, и мы всей семьей – мама, братишка и я – поехали туда. Обратно двигались медленно, лошади было трудно, и на телеге ехал только младший брат. А мы с мамой шли быстрым зигзагом по обочине, собирая поспевшие к этому времени красные плоды шиповника. Мама радовалась большому его урожаю, говорила, что теперь у нас есть хлеб и, можно надеяться, что мы избежим голода зимой и весной, до следующего урожая. Нужно еще собрать и насушить достаточное количество шиповника, в котором много витаминов, и тогда, может быть, мы проживем это время без болезней.

Постоянное чувство, что существует нехватка продовольствия в семье и старший, наиболее сильный, должен отдавать часть своей доли более слабым, существовало в нашей семье всегда, сколько я помнил жизнь в Москве. Когда, например, в ужин вся семья садилась за стол и Бабуся подавала нам всем тарелки со щами, в каждой из которых плавал кусочек мяса, папа доставал свой кусочек и говорил, что не хочет мяса и его должны съесть дети. То же самое происходило и с котлетками из второго блюда. А от сладкого десерта папа отказывался, передавая маме. По-видимому, это же чувство старшего, самого сильного, кому положено отдать свой кусок более слабым, проснулось в это время у меня. И когда мама накладывала мне в вещевой мешок побольше продуктов в дорогу, я отказывался и выкладывал их небрежно обратно, чтобы мама и брат ели их сами. Я твердо знал, что того, что оставляю себе на Николо-Березовку, будет мне лишь впроголодь. Но этот отказ был не в тягость – он словно впитан мной с молоком матери.

Пришли на отдых солдаты

В самом начале 1942 года распространился слух, что к нам в район, более того, в наше село прибудет скоро на отдых одна из частей Красной армии. И вот в один из очень холодных дней января, в воскресенье, поэтому я был дома, пришло радостное известие: «Идут! Идут!». И жители села, несмотря на мороз, выскочили на улицу, побежали навстречу по узкой санной колее за околицей. Село стояло на холме, и нам сверху хорошо было видно, что делается в открытом поле там, внизу. А внизу, всего в полукилометре от села, начиналась почти черная на фоне снега полоса неширокой, человека по три в ряд, непрерывной колонны людей, тянувшейся дальше по полю до самого горизонта, темнея и извиваясь, согласно поворотам дороги. Время шло, а люди почти не приближались. По-видимому, они шли очень медленно, устало. Ведь от ближайшей железнодорожной станции, откуда они, наверное, шли, километров восемнадцать. Все побежали навстречу, а потом замерли.

Спотыкаясь, скользя, поддерживая друг друга, шли по дороге изможденные люди в коротких, неровно, по-видимому, своими руками обрезанных шинелях. Странно для нас выглядели на их головах вывернутые так, чтобы закрыть уши, летние пилотки с красными звездочками, поверх которых на манер старушечьих головных платков были накручены куски шинелей, с торчащей из-под них соломой. На ногах у этих людей были ботинки с обмотками. Но у многих ботинок не было видно. Вместо них уродливо расширялись к низу какие-то то ли мешки, то ли превращенные в мешки обрывки шинелей или портянок, подвязанные у колен и со всех сторон веревочками. И опять отовсюду вылезала подоткнутая для тепла солома. Также выглядели и руки…

Раньше я видел фотографии таких людей в газетах. Но то были пленные полузамерзшие немцы, захваченные под Москвой. И еще раньше я видел таких людей на картинах, показывающих зимнее отступление французской армии в 1812 году…

Вдоль колонны взад и вперед гарцевали на лошадях несколько командиров в овчинных полушубках и меховых зимних шапках. «Вперед! Вперед! Не отставать!» – подгоняли они красноармейцев (слово «солдат» стало широко употребляться по крайней мере на год позже).



Вид на тягачи с прицепом с самолета АН-2


Правда, приход армии в наше село оказался сопряжен с трудностями и потерями, некоторые из которых были невосполнимы. Так, расположившись в избах, солдаты захотели натопить получше печи и отправились за дровами. Ведь лес был недалеко. Но они не пошли в лес, а начали пилить огромные деревья аллеи, которая была посажена еще помещиками почти сто лет назад и являлась гордостью села. Прошло много времени, прежде чем уничтожение этой аллеи прекратилось. Местные жители, женщины и старики, у которых, почти у всех, сыновья или мужья тоже были где-то в армии и тоже, наверное, страдали, может быть, так же, никому не жаловались, жалели солдат.

В марте 1942 года мне исполнилось шестнадцать лет, и я, получив паспорт и имя Игорь, превращался из мальчика в юношу и должен был встать на учет в районном военкомате как допризывник. И тут я сделал важное дело по совету мамы. Когда на медицинской комиссии, которую я проходил для постановки на учет, меня спросили о перенесенных болезнях, я не сказал о менингите, хотя имел в кармане все бумаги об этом, на случай, если обман обнаружится. Но врачи ничего не заметили. Я был признан годным к строевой без всяких ограничений и со временем получил чистый военный билет. Позже он открыл мне дорогу в парашютную и летную школы, а главное, в Антарктиду.

Становлюсь трактористом

Пришла зима, трактора вернулись на широкий двор перед мастерскими МТС, возить стало нечего, и я пошел в школу. Но ведь я хотел работать с машинами! Поэтому я засел и за другие, не школьные книжки и сдал в МТС экстерном экзамены на звание тракториста. Местные ребята, а особенно девушки, окончившие курсы трактористов и тоже готовившиеся стать ими, смотрели на меня как на сумасшедшего:

– Добровольно идти в трактористы? На трудную и грязную работу, когда нужно все время жить вдалеке от дома в разных концах района? Да ведь у нас на курсы трактористов идут только принудительно. Разнарядку дают на каждую деревню. Вот мы и учимся на тракториста. А добровольно?..

В следующую весеннюю посевную кампанию я уже крутил руль своего неуклюжего трактора с огромными зубчатыми задними колесами и не раз вспоминал, как правы были те парни и девушки.

Мой первый самостоятельный день работы трактористом, которого я так ждал, оказался полным фиаско. Он даже начался не так, как я мог предположить. Меня привез в расположение тракторной бригады ее бригадир. Он подвел меня к молодой крепкой женщине и сказал как бы между делом, что он привез ей в помощь молодого тракториста, чтобы она пристроила меня на свой трактор, который в это время с другой трактористкой пахал где-то далеко в поле. Шум его мотора был еле слышен. Я думал, что переночую на полевом стане, и завтра-послезавтра, когда меня достаточно познакомят с машиной, я возьмусь за руль. Ведь я сдал экзамен на тракториста экстерном, по книгам, и практически не знал ничего.

Но дело пошло по-другому. Никто не спросил меня, что я знаю и умею. Трактористка, старшая из трактористов того трактора, к которому меня, оказывается, теперь прикрепили, не глядя на меня, стала плаксиво жаловаться бригадиру, что именно сегодня у нее начался приступ куриной слепоты, и она ничего не видит в темноте, поэтому не может работать в ночную смену.

– А у тебя нет куриной слепоты? – спросил меня бригадир.

Я еще не знал тогда, что такое куриная слепота (это болезнь, вызванная нехваткой каких-то веществ в организме, которая полностью или частично лишает человека возможности видеть в сумерках и темноте). Поэтому я ответил гордо, что куриной слепоты у меня нет. Бригадир удивился и спросил, хочу ли я начать свою работу с ночной смены. Смогу ли я?

Я еще понятия не имел, как адски тяжело проработать, даже просто просидеть без сна на открытом всем ветрам железном, дергающемся из стороны в сторону сидении с семи вечера до семи утра (а смена была 12 часов). Не знал, что подростков вообще запрещено использовать на ночных работах такого рода.

– Конечно, смогу, если надо! – гордо ответил я. Сколько раз я горько пожалел об этих своих словах. Я даже представить себе не мог, как длинны, холодны и тяжелы предутренние часы за рулем трактора. Правда, бригадир знал об этом:

– Ну что ж, иди в ночную смену, если хочешь. Под утро можешь отдохнуть. Оставь его в борозде и поспи часика два-три. Только не останавливай мотор, иначе ты его сам не заведешь… – сказал бригадир. Последние часы этой смены я работал, пахал, как в бреду. С трудом держал огромный железный руль, удерживая одно переднее колесо слегка под углом в борозде, следил, насколько уходят лемеха плуга в землю, слушал со страхом все нарастающий лязг и грохот мотора. Я остановился, снизил обороты до минимальных, а грохот и тряска все возрастали. Наконец мне показалось, что еще секунда и вся машина разлетится от этого грохота на куски. Я, не думая, в панике выключил зажигание. Машина остановилась, наступила тишина, огромное облако плотной пыли, всегда, как я узнал потом, окружающей трактор при пахоте, начало оседать. Что я наделал! Ведь теперь я уже не заведусь!.. Я спрыгнул на землю, и вовремя.

Усталость от бессонной ночи, холода, постоянного грохота, стресс от испуга, что пропустил что-то или сделал не так, забитые превратившейся в грязь пылью ноздри, гортань и легкие, привели к тому, что голову стянуло вдруг страшной головной болью, и у меня началась неудержимая рвота. Я стоял, обняв двумя руками большое, почти в рост человека, заднее колесо, испачканное содержимым моего желудка, пытаясь унять конвульсии, потому что рвать уже было нечем, шла только горькая слизь.

Но всему приходит конец. И я не умер, постепенно успокоился, открыл один из смотровых лючков картера, как написано в инструкциях, и начал качать взад и вперед еще горячий, весь в масле шатун, пытаясь почувствовать, не велик ли зазор между ним и коленчатым валом. Единственное, что я мог сделать, чтобы удостовериться, что мотор в порядке. Но, о ужас! Предстояло новое испытание. Шатун свободно болтался на валу, а это значило, что его легкоплавкий баббитовый подшипник был расплавлен. Не веря себе, я открыл второй лючок, начал проверять другие шатуны, они также болтались, а значит, и их подшипники тоже расплавились. Полез рукой вниз, проверить хотя бы на ощупь, сколько в картере масла, и сразу понял причину: масла в картере не было! Лишь на стенках был теплый слой из покрытых маслом маленьких металлических шариков, в которые превратился материал подшипников! И сразу все стало ясно. По-видимому, один из старых, полусорванных болтов, крепящих картер, о которых меня предупреждали, но я забыл, разболтался, вывернулся и упал в борозду. Я его запахал, и через образовавшуюся дыру вылилось все масло, и после этого мотор был обречен.

Что делать? Что делать? Я не нашел ничего лучше, чем сомнамбулически налить в картер нового, свежего масла до нормы. Закрыл лючки и, когда после целой вечности холода, пережитого в полусне, наконец, взошло солнце, согрело слегка, приехал бригадир, я сделал вид, что авария произошла по непонятной случайной причине, а может, ее и вообще нет, все приснилось мне в кошмарном сне.

Но бригадир сразу все понял. Не стал ругать. Только посмотрел на меня, на испачканное колесо внимательно:

– Зачем свежего масла налил?.. Никогда не обманывай так больше. Разбирай двигатель, а я пришлю мастеров… Но как ты понял, что надо выключить двигатель?..

К счастью, он уехал, не дожидаясь ответа…

Совсем недавно я разговаривал с членом-корреспондентом РАН Игорем Ананьевым – специалистом по катастрофическим землетрясениям, и он рассказал, что при сильных землетрясениях на людей нападает страх, паника, они теряют ориентацию, солдаты перестают подчиняться приказам. Когда он начал выяснять причину этого явления, оказалось, что так действуют на человека колебания с частотой около семи в секунду, то есть семи герц, возникающие при сильных землетрясениях. Он выяснил, что собственная частота колебаний человеческого мозга как раз близка к семи герцам. При воздействии таких колебаний на человека мозг попадает в резонанс. При достаточно сильной раскачке не только возникают страх и паника, мозг может быть поврежден или даже разрушен. Так разрушается желеобразный, но монолитный кефир в бутылке ее встряхиванием с определенной, резонансной частотой. Результат воздействия на мозг человека вибрации с частотой около семи герц назван знакомыми с его действием космонавтами эффектом кефирной бутылки Ананьева. По-видимому, и я испытал губительное воздействие таких колебаний, когда мотор трактора, сотрясаясь от аварийно-мощных вибраций, вращался на минимальных холостых оборотах. Это примерно 400 оборотов в минуту или 7 оборотов в секунду, то есть с частотой вибрации как раз в семь герц. Те самые роковые семь герц.

Пришло лето 1942 года, благодать. Но тревожное это было лето. Война продолжала набирать силу. Наши армии на Украине по-прежнему отступали. Началась битва за Сталинград.

Я же, молодой человек, мне было уже шестнадцать с половиной, работал с удовольствием. Иногда даже думал, что хорошо бы сделать сельское хозяйство своей профессией, как родители когда-то.

Однажды я со своим тракторным отрядом приехал в «родную» деревню Марьино. Деревню, где мы с мамой и братишкой жили первый месяц после того, как шли за телегой с вещами прошлой осенью. Я со сменщиком получил распоряжение: перепахать поле, засеянное гречихой, чтобы на месте гречихи посадить озимые.

Гречиху мой же отряд, я сам, сеяли здесь с таким опозданием, что к моменту, когда нам велели перепахать поле, она была еще просто густой зеленой травой, до зерна еще расти и расти.

Я удивлялся, возмущался как комсомолец. Но бригадир объяснил, что в своих отчетах в район начальство отрапортовало, что гречиха посеяна давно, и даже уже убрана нашей бригадой. Нам за эту работу записали трудодни, и значит, поле это должно быть теперь перепахано для посадки новых культур, ничего поделать нельзя…

Вся деревня и сам председатель колхоза уговаривали трактористов подождать со вспашкой хоть несколько дней. Тогда они косами скосят гречиху хотя бы на сено. Я знал председателя колхоза – это был тот Кыштымов. В его доме мы жили в первые дни эвакуации. Потом он ушел в армию, вернулся с пустым рукавом, и его сделали председателем. Наконец председатель уговорил начальника тракторной бригады подождать пахать и разрешил всей деревне косить гречку себе, кто сколько скосит.

Все так старались. Скосили уже половину. Но приехал уполномоченный из района и велел всю эту скошенную траву собрать вместе и считать колхозной, а трактористам пахать, не задерживаясь. И под плач и проклятия женщин я начал вспахивать зеленую сочную траву, не успевшую стать гречкой. Потом мы уехали в другую деревню, и я не сразу узнал, что председатель не послушался уполномоченного и раздал-таки скошенную траву колхозникам. А через неделю приехал милиционер и арестовал его. И получил бывший председатель восемь лет тюрьмы «за разбазаривание колхозного добра».

Все это я узнал значительно позднее от безутешного сына председателя, мальчика лет двенадцати. В конце разговора он попросил меня починить ему старую отцовскую одностволку, сказал, что будет ходить на охоту, поддерживать мать вместо отца. А через несколько дней я узнал, что сын посаженного в тюрьму председателя застрелился из починенного мной ружья. С этим выстрелом ушла у молодого тракториста и любовь к земле, и мысли о сельском хозяйстве. И я твердо сказал себе, что в будущем никогда не стану по своей воле работать в колхозе. Никогда.

Ремонт трактора и травма глаза

Перепахав заново поле еще зеленой гречки, которую за несколько месяцев до этого я же и сажал, мы переезжали на другое место. И вдруг я почувствовал, что при прокручивании двигателя внутри него начали раздаваться какие-то мощные, тяжелые удары. Подошли старшие трактористы, и после длительных дебатов самый опытный из них сказал, что такие удары бывают, если маховик двигателя слишком свободно сидит на коленчатом валу, болтается.

Причина может быть в том, что во время ремонта слишком проточили на токарном станке ту концевую шейку коленвала, на которую потом был надет маховик. Он должен надеваться на вал с трудом, а оделся, видимо, легко. Первые несколько десятков часов после этого маховик еще держится за счет туго затянутой гайки, но когда гайка ослабевает, маховик начинает болтаться.

Мы решили вытащить коленвал и в мастерской наварить на него новый металл, а потом снова проточить на чуть больший диаметр.

Здесь я отвлекусь. Упоминание о проточке на токарном станке напомнило мне одну передачу по радио времен начала девяностых о том, что крестьяне Приморского края завершили весенний сев. Правда, неизвестно, как они уберут урожай. Ведь «комбайны ремонтировались без использования токарных и фрезерных станков, потому что всю весну в крае в сельские районы практически не поступала электроэнергия, и станки не могли вращаться». Только сейчас до меня дошел весь смысл этих слов. Ведь даже в 1942-м году в глубинке Башкирии станки в мастерских вращались.

Так вот, мне помогли вытащить маховик, снять коленвал и отвезти его в МТС. Там металл действительно наварили и потом проточили, но опять проточили под слишком маленький диаметр.

Механики отказались снова наваривать и снова протачивать шейку коленвала, потому что они уже получили за работу, а второй раз им не заплатят. И они предложили мне вместо этого «накернить» шейку, покрыть всю ее следами от ударов по ней керна, т. е. стержня с острым, твердым концом. После каждого удара керна на гладкой поверхности коленвала образуется след – маленькое углубление. Зато по бокам от этого углубления металл выступает, образуя края углубления, и если таких углублений сделать на шейке сотни, диаметр ее станет больше, и надетый на нее маховик уже не будет болтаться.

Не знаю, шутили ли надо мной механики, но даже тогда я понимал всю недолговечность такого «ремонта». Правда, не смог переубедить их и дня два добросовестно покрывал блестящую поверхность углублениями с выступающими краями.

Словно заманивая и издеваясь, маховик наделся на носок вала чуть-чуть и дальше не шел.

«Ничего, ты возьми кувалду и бей изо всей силы по маховику кувалдой. И постепенно ты его наденешь до конца…»

Так я и сделал. Не знаю, сколько часов или дней я бы колотил кувалдой по маховику, но где-то в середине дня, при очередном ударе что-то отскочило от места, по которому я бил, и попало в глаз. Удар еле заметный, так, будто маленькая соринка или мошка попала в глаз.

Я не обратил на это особого внимания, потер глаз и продолжал работать. Но глаз чесался и слезоточил все сильнее. В конце концов я вынужден был, закрыв его тряпочкой и продолжая тереть, пойти домой, почувствовав вдруг по дороге, что дневной свет стал слишком сильным и для второго, здорового глаза.

К счастью, мы жили в это время в том же селе, где находилась МТС, потому что мама работала директором Касевской школы, и мы жили при школе.

Мама была уже дома, всполошилась, положила в глаз какую-то мазь, сделала на него повязку, и уложила в постель, завесив окна шторами так, что в комнате стало темно.

На несколько часов я уснул. Когда проснулся, глаз болел еще сильнее. И все-таки я встал, отодвинул одну из штор – было еще светло и, раздвинув силой веки, посмотрел в зеркало.

То, что я увидел, – ужаснуло. Вместо больного глаза я увидел покрытое красными подтеками глазное яблоко, но без зрачка и радужной оболочки. Глаза не было, и поэтому он не видел, и в то же время его резало даже от слабого света вечерних сумерек. «Мама! Мама, иди сюда», – закричал я в испуге.

Мама успокоила меня, как смогла, а на утро, когда она договорилась с директором МТС, что меня с ней возьмут попутной машиной показаться глазному врачу в районном центре – селе Николо-Березовке, я уже не мог идти без мамы. Не получалось открыть и здоровый глаз. Его резало от ставшего нестерпимым света.

Посещение врача оказалось очень важным. Он сказал, что, по-видимому, поврежден зрачок, в нем находится маленькое, с острыми краями инородное тело. Заражение и воспаление может привести к слепоте и второго глаза. Единственный выход он видел в необходимости удалить глаз в условиях его больницы, чтобы сохранить второй. Все равно больной глаз не будет видеть, потому что на зрачке появится от раны бельмо.

Мама взмолилась, может быть, можно еще что-то сделать?

И тут доктор сказал:

– Можно попытаться сделать еще кое-что. Сейчас в Уфе – столице нашей республики – находится в эвакуации знаменитая Одесская глазная клиника профессора Филатова. Там на ее базе создан специальный военный глазной госпиталь. Если вы сможете быстро довезти мальчика до Уфы и договоритесь, чтобы в этом госпитале мальчика приняли, может быть, глаз его и можно спасти. Но вы должны быть в госпитале не позднее чем через день-два, иначе болезнь перейдет на второй глаз…



Мама Наталья Ивановна Суханова – учительница химии средней школы


Я не знаю, что сделала, как уговорила директора МТС мама, но к вечеру, вернувшись домой ко мне, лежащему в темной комнате, она сказала, что завтра по каким-то делам в Уфу от МТС идет машина, полуторка, и нас с мамой она возьмет с собой. Надо готовиться.

На следующее утро повязка на голове закрывала мне оба глаза, так как и здоровый глаз не мог выносить света.

Держась за маму, как за поводыря, и ужасно стесняясь своего состояния, я пошел за ней к конторе МТС, и скоро мы уже ехали. Мама и еще несколько человек на досках, положенных поперек кузова, а меня посадили в кабину. Болезнь глаз, по-видимому, уже начала действовать и на всю голову. Я плохо соображал, что творится вокруг.

Помню только, раз машина вдруг остановилась, мама подошла к кабинке и сообщила, что надо выйти из машины, чтобы помочиться. Но я же ничего не вижу. Куда идти? Мама взяла меня за руку и повела за собой. Отошли мы, на мой взгляд, слишком недалеко от машины, когда она сказала, что это достаточно укромное место, и я могу писать.

– Нет! Нет! – запротестовал я. – Это слишком близко, меня будут видеть…

Но мама убедила меня, что никто не видит, и я помочился, сгорая от стыда, почти уверенный, что мама обманула меня, и я стою, открытый всем взглядам.

Смутно помню, как мы приехали куда-то, как меня уложили на полу на что-то и накрыли моим главным сокровищем, которое мы взяли с собой, – осенним пальто. Мама ушла и вернулась очень не скоро, но сказала, что завтра утром машина, которая пробудет здесь несколько дней, отвезет нас в госпиталь, и, может быть, нас там посмотрят.

Я так надеялся, я так молился неизвестно кому. Ведь Бог не существовал для меня.

Прошла еще одна нелегкая ночь, и мама за руку привела меня куда-то. Я слышал ее быстрые слова, умоляющие хотя бы посмотреть меня. Рассказывала, как далеко от Уфы мы живем, как приехали сюда на попутной машине. Что я пострадал, работая трактористом, хоть еще и мальчик.

И – убедила! Врач привел меня в темную комнату с какими-то приборами, заставил силой раскрыть веки, долго светил в глаз фонариком, а потом сказал, что они могут спасти глаз, но он почти наверняка будет почти незрячим, так как зрачок закроет бельмо.

– Эх, если бы мы могли найти сульфидин. Тогда можно было бы попробовать почти полностью вылечить этот глаз. Главное ведь – глаз-то правый. Если он потеряет зрение, то уже не сможет стрелять.

– Боже мой, какое счастье! У меня есть сульфидин, который я привезла с собой на всякий случай из Москвы. У меня есть сульфидин! – Вскричала мама.

Врач не поверил, даже я не поверил. Хоть и знал, что всего два года назад меня вылечили от менингита именно сульфидином, который родители достали неизвестно где. Это тогда была страшная редкость.

А мама рассказывала об этой моей болезни, и как они вылечили меня, и как часть лекарства осталась, и она взяла его с собой в эвакуацию. На всякий случай она захватила его с собой и в этот раз. Мама показала доктору пакетик с каким-то белым мелким порошком. Врач взял щепотку, понюхал, тронул белую пыль языком:

– Да, это сульфидин. Сколько лет мальчику? У него есть паспорт и приписное свидетельство из военкомата, пропуск для проезда в Уфу? Давайте сюда их, я пойду к начальнику и постараюсь сделать так, чтобы мы положили мальчика в наш госпиталь для лечения. Мы лечим только военных. Но если мы спасем ему глаз, через год-два он ведь сможет быть призван в армию. Я думаю, что смогу убедить начальство, – сказал доктор.

И он ушел. А когда вернулся, весело подал маме бумажку.

– Ведите мальчика в приемный покой. Там его переоденут в больничную одежду и отведут в палату. Мы начнем лечить его. Случай очень запущенный. И мы, возможно, будем делать операцию прямо сегодня.

В госпитале в Уфе у профессора Филатова

Время в госпитале, целый месяц, было счастливым, очень радостным для меня временем. В нашей просторной, с высоким потолком и большим, всегда открытым окном палате было человек шесть-семь с разными ранениями глаз. Но, к счастью, у всех был поражен лишь один глаз, и никто не был очень тяжелым. Шутки, хохот и смех никогда не прекращались.

После того как меня поместили в палату, действительно, начали лечить сразу. Не успел я надеть на себя больничную одежду – белую рубашку и кальсоны, а поверх серый халат – и сесть на кровать, как вошла сестра, взяла меня за руку и сказала, что меня зовут к врачу, а она отведет меня к нему. Меня снова осмотрели и сказали, что завтра операция.

Конечно, я очень боялся, что во время операции вынут глаз, и дрожал нервной дрожью, лежа на столе, когда врачи возились в моем блокированном анестезией от боли глазу, страшно звеня бросаемыми в металлический тазик инструментами.

Но через некоторое время веселый, знакомый мужской голос сказал: «Тебе повезло. Мы вытащили ржавый железный кусочек чего-то прямо из зрачка. Он глубоко впился в него, но нам удалось не повредить основной глаз. Он не вытек, и теперь мы его постараемся заставить видеть».

И, крепко завязав мне глаза, меня на каталке отвезли обратно в палату.

Почти целый месяц лежал я в этом госпитале. Каждый день начинался с того, что в затемненной комнате мне развязывали глаза, врач осматривал больной глаз, и сестра клала в него мазь, которую она смешивала перед тем, как мазать, с порошком сульфидина, взятого из очередного маминого пакетика. Врач велел мне хранить их в сверточке с моими личными вещами.

Моя мама была где-то рядом со мной в день операции и на другой день, а потом уехала с машиной из МТС обратно в Касево.

На прощанье, радостная, она поцеловала меня и дала записочку, на которой был адрес того места, где мы ночевали в Уфе после приезда туда и где она жила все это время.

«Там я оставила полмешка картошки. Когда ты выздоровеешь, возьмешь эту картошку, сходишь на базар и продашь ее. Деньги, которые получишь, пойдут тебе на дорогу домой. Кроме того, я оставляю тебе здесь адрес и телефон одной из моих лучших учениц, учившейся еще в Москве в классе, где я была классной руководительницей. Она эвакуировалась с родителями в Уфу. Я нашла ее здесь, была у нее в гостях. Она дала мне этот телефон и сказала, чтобы, когда тебе станет лучше, ты позвонил, и она придет тебя навестить. Кроме того, она обещала посадить тебя на пароход, который плывет вниз, до впадения реки Белой в Каму, а потом вверх по Каме. На этом пароходе ты доедешь до дома. Девушку эту зовут Мэри Пинес, и она работает администратором речного вокзала Уфы. Поэтому ей не будет трудно отправить тебя пароходом. А я должна возвращаться домой, ведь меня отпустили всего на несколько дней. У нас в школе идет ремонт, и я должна быть там».

Через несколько дней воспаление спало, здоровый глаз уже свободно, без рези мог смотреть даже при ярком дневном свете, а через некоторое время и больной глаз можно было приоткрывать, не боясь света. И началось захватывающее наблюдение за тем, как выздоравливал глаз.

С наступлением утра каждый из пациентов палаты приоткрывал глаз, сдвигая бинты и вату, и наслаждался тем, что глаз его видел сначала силуэт руки против света, а потом начинал различать и число раздвинутых пальцев при свете. И мы уже экзаменовали друг друга в палате, заставляя закрывать здоровый глаз и показывая потом один, два, или три пальца. Требовалось увидеть эти пальцы сначала на расстоянии метра, а потом и двух, и трех от глаза.

Наконец, пришло время, когда мы переместились на широкий подоконник нашего окна и соревновались в отгадывании букв из надписи на фронтоне здания напротив. Надпись была сделана как будто специально для нас. Длинное название учреждения, набранное разной величины буквами, так что по мере улучшения зрения ты мог разбирать все более и более мелкий шрифт.

В нашей палате почти всем было примерно от двадцати до тридцати лет. У всех были разного типа ранения глаз. У половины не очень тяжелые, поэтому все хоть и с разной скоростью, но шли на поправку. И настроение было отличное – хохот и шутки не смолкали в палате. Даже то, что немцы были уже в Сталинграде и продолжали наступать и каждому предстояло вернуться на фронт – не мешало нам.

Заводилой всему и настоящим героем в моих глазах был младший лейтенант-минометчик Яша Рыбалкин, пожалуй, самый старший по возрасту среди нас. До войны он работал главным механиком МТС и, когда в 1937 году начались массовые посадки всех руководящих работников, даже на уровне районов, в тюрьму, Яша не избежал этой участи. Однако, к счастью для него, он отсидел в тюрьме очень недолго, меньше года. Все его лучшие рассказы были юмористическим изложением того, как его брали и как он сидел. Зная историю того, что произошло со страной позже, я думаю, что Яшу Рыбалкина, переживи он войну, в 1949 году снова арестовали бы, как арестовывали всех, кого брали в 1937, и судьба его, скорее всего, могла стать печальной.

Но тогда никто из нас не думал о плохом или о далеком будущем. Ведь казалось, что война будет вечно и все, даже я, считали, что мы не переживем ее.

В этой связи интересной кажется мне собственная психология. Ведь мы с мамой, пытаясь изо всех сил спасти глаз и сделать его полноценно видящим, тем самым боролись против судьбы. Вылечив мой правый глаз, мама выталкивала меня в шеренгу тех, кто должен был через год или два уйти в армию и превратиться в пушечное мясо самой жестокой войны истории.

И все-таки, не думая об этом, я и мама старались сделать все возможное, чтобы я выздоровел полностью, открывая мне тем самым дорогу на фронт. Срабатывал и мой, и мамин моральный стандарт: «делай, что должно, и пусть будет, что будет».

Я думаю, такое отношение к жизни сработало у нас (я говорю «у нас», потому что я тогда во всем поступал так, как советовала мама) еще раньше, где-то в марте-апреле 1942 года, когда мне исполнилось 16 лет. Получая в районном центре, селе Николо-Березовке, паспорт, я сразу встал на учет в Николо-Березовском районном военкомате как допризывник. Именно по совету мамы я не показал документов из больницы о менингите, которые превратили бы меня в полуинвалида.

Бывшая мамина ученица Мэри Пинес очень хорошо отнеслась ко мне. Когда пришло время покидать госпиталь, она как администратор в пассажирском речном порту достала мне билет на пароход, плывущий прямо из Уфы вниз по реке Белая, а потом вверх по Каме до самой Николо-Березовки. И это был не просто билет на палубу. Это был билет для плавания в шикарной одноместной каюте первого класса.

Муся Лирцман

Гордость выпирала из меня как из индюка, когда я ходил по палубе. Осматривая пароход, я где-то внизу встретил вдруг своего одноклассника по школе в Николо-Березовке Мусю Лирцмана. Он тоже был эвакуированным, но они с мамой бежали откуда-то с Украины не так, как мы, с вещами, а в чем мать родила. Поэтому он был очень плохо, холодно одет, и все в классе жалели его. Оказалось, он тоже ехал домой, но на палубе. Конечно, я пригласил его к себе в каюту. Пришел вечер, почти ночь, Муся не уходил, и я, конечно же, предложил ему остаться ночевать у меня. Он тут же согласился. Возникло, однако, затруднение, оказалось, что кровать в каюте слишком узка, да еще с выпирающим бортиком по краю.

– Значит, одному из нас придется лечь на полу, – сказал я.

Муся молчал. Молчание затягивалось.

– Хорошо, сегодня на полу лягу я, а завтра ты, идет? – спросил я.

Муся согласился, и первую ночь в своей шикарной каюте я проспал на полу, оказавшемся жестким и холодным.

Утром я проснулся от холода. Пароход стоял. Муси на кровати не было. Я встал, оделся, хотел накинуть еще и свое драгоценное, особенно в условиях эвакуации, осеннее пальто, но его нигде не было. И я понял, что Муся вышел, дверь осталась не запертой, кто-то вошел и украл пальто. Я бросился в коридор, начал спрашивать.

– А вы бегите скорее на пристань, на базар. Ведь воры обычно едут на этом же пароходе, поэтому они стараются ворованное немедленно продать на толкучке, на пристани. Ведь везти украденное с собой опасно. Бегите скорее на пристань, пароход только пристал, может, еще не успели продать…

С бьющимся сердцем я побежал на берег. Вот и толкучка. Масса людей, разве найдешь… И вдруг я увидел прогуливающегося среди толпы Мусю Лирцмана. И на плечах его было накинуто на плечи, не в рукава, мое пальто! Я просто обомлел. Не нашел ничего лучше, чем сказать быстро:

– Ты что тут делаешь?

А у самого мысль, успеть бы перехватить, отобрать пальто до того, как Муся найдет покупателя. Понял вдруг, что Муся может невозмутимо продать его прямо на моих глазах. И я ничего не смогу сделать, лишь буду бормотать беспомощно, что пальто не его, а мое. Но ведь на нем же не написано… И покупатель будет прав, не отдавая мне пальто, а Муся за это время исчезнет. И пароход даст гудок к отправлению…

Но Муся не сделал этого, он даже обрадовался мне:

– А, проснулся. Хорошо, что пришел. Интересный рынок. А я встал рано, не стал тебя будить, накинул твое пальто от холода и вышел на палубу. А тут пристань. Кстати, возьми свое пальто, а то ты в одной рубашке, простудишься. Ветер с реки.

Двумя руками я схватил свое пальто и надел на себя. Пароход засвистел, и мы пошли на него.

Так я и не решил в тот день, можно ли обвинить Мусю в воровстве. Я опять пригласил его в свою каюту и вечером, так как он забыл, что его черед спать на полу, я как хозяин не решился напомнить об этом гостю и снова лег на пол сам.

Тогда я не решился сказать этому человеку, что я доверился ему, а он обманул меня. Но уже более полвека прошло, столько даже больших событий стерлось временем, забылось, а этот случай, этого человека и его фамилию до сих пор помню. Интересно, помнит ли он меня и этот случай. Ведь вряд ли он был уже в то время закоренелым вором и обманщиком…


Поздней осенью, нас, допризывников, послали работать грузчиками на склады Николо-Березовской речной пристани. На этих складах скопились тысячи мешков муки и гречки, расфасованных в стандартные мешки – по восемьдесят килограммов для муки и около шестидесяти килограммов для гречки. Мешки надо было переносить по доске на баржи и аккуратно укладывать в трюмы. Раньше это делали взрослые мужчины-грузчики. Но сейчас все грузчики ушли на фронт, а женщине не под силу такая работа. Вся надежда была только на нас, подростков. Вот мы и бегали по прогибающимся от тяжести доскам на баржи с грузом, обратно налегке. У каждого, как у настоящего волжского грузчика, был надет и застегнут на все пуговицы старый стеганый жилет – куцая телогрейка без рукавов, с прочно вшитой на ее спине деревянной полкой, называемой подушка. На складе, на берегу, ты наклонялся чуть вперед, и двое других парней осторожно клали на подушку на спине тяжелый мешок. И беги себе скорее по доске на баржу, а потом слезай по лестнице в трюм и лишь там, внутри, тебе покажут, куда надо осторожно свалить мешок.

Тяжелая, ломовая работа, но как роптать, что нет сил, если баржи эти с нашей гречкой и мукой плыли вниз по Каме, а потом еще немного вниз по Волге и прямо на фронт, в Сталинград, оборона которого продолжалась и, казалось, ей не будет конца.

…А в декабре 1941 года Япония атаковала Пирл-Харбор, началась война на Тихом океане, и мой будущий друг Боб Дейл сказал своей любимой, что он решил стать военным летчиком и записывается для этого в американский военно-морской флот. Мне было в этот момент пятнадцать с половиной лет, а Бобу только что исполнилось восемнадцать.

Снова в своем селе

Наш класс за прошедший год сильно уменьшился. Половина ребят класса, те, кто был на год старше меня, ушли в армию. Следующий призыв будет для оставшихся.

Несмотря на войну, на то, что почти половину учебного времени оставшиеся мальчики десятого класса проводили, маршируя с песнями и без песен, участвуя в учебных штыковых боях, рытье окопов, ячеек для одиночного бойца и в изучении других военных дисциплин, у меня, как и у моих друзей, оставалось время на мечты. Каждый из нас, мальчиков, объединившись в маленькие кружки, жил напряженной интеллектуальной жизнью.

В моем кружке нас было трое. Один из друзей строил планы политических преобразований страны. Отец его, местный крупный партийный деятель, был арестован в 1937 году и погиб в лагерях, по-видимому за «длинный язык», но это ничему не научило его сына. Второй друг – прекрасный механик, изобретатель и золотые руки – все свободное время тратил на придумывание и изготовление самодельных пистолетов, которые мы иногда сообща испытывали в местной роще. Ну а я по-прежнему мечтал стать инженером, только акцент сместился с самолетов, которые казались недосягаемыми, на моторы, самодвижущиеся экипажи. Прошлое тракториста давало о себе знать, да и будущее было определено. Ведь меньше чем через год мы пойдем в армию. И, конечно же, я, тракторист, буду танкистом. Всех моих друзей по тракторной бригаде брали в танкисты. Ну а раз я закончу к тому времени десять классов, я пойду в танковое училище, а потом…

Ах, как не хотелось никому из нас думать о том, что будет потом. Ведь мы были деревенскими мальчишками, а все мужчины, которые уходили из окрестных деревень и сел, почти никогда не становились формальными героями. По своему образованию и опыту большинство из них годилось только для передовых, на линию огня в качестве простых солдат – стрелков, связистов, артиллеристов. И в глухое село, на третий год войны, взамен тех, кто ушел на призывные пункты, приходили назад лишь похоронки или искалеченные, обозленные обрубки, кричащие, когда выпьют: «Измена! Командиры нас продали!» В селе не считалось хорошим тоном радоваться, что тебя возьмут в армию. Когда надо, заберут обязательно.

Я не думал о том, что будет со мной после того, как я неприменно стану танкистом. Мне и моим друзьям, конечно, хотелось бы дожить до конца войны. Сидя где-нибудь вместе, мы, три друга, если касались войны, то мечтали, что каждый из нас совершит что-нибудь геройское, но не будет убит, а будет ранен, и это даст ему возможность вернуться домой, дожить до конца войны и посмотреть, что же будет потом. Иногда мы даже обсуждали разные раны, чтобы решить в душе, куда лучше быть раненым, чтобы увидеть это «потом». Не жить в нем – а именно увидеть. Но думать так далеко было бесполезно, ведь, скорее всего, из нас никто не доживет до конца войны. И как цветы, которые в тундре успевают вырасти и отцвести за несколько теплых дней, так и мы горели каждый своим.

Я теперь упивался книгами о моторах, обо всем, что смазано маслом и вращается, и о творцах этих машин. Как оказалось много книг об этом в местной библиотеке! Больше всего я любил теперь книги Льва Гумилевского «Творцы паровых турбин», «Рудольф Дизель», «Генрих Отто». И, думая об изобретателях и создателях машин, о трудных судьбах их и их детищ, особенно о Дизеле – человеке и дизеле-моторе, мне вдруг показалось, что и я придумал новую машину.

Двигатель Дизеля работает за счет того, что воздух в его цилиндрах сжимается до очень высокой степени и нагревается за счет сжатия до высокой температуры. Затем в цилиндры впрыскивается топливо, которое воспламеняется благодаря выросшей температуре, повышает температуру газа в цилиндре, и этот горячий газ толкает поршень, крутит вал мотора. При этом цилиндры мотора охлаждаются водой, чтобы отводить от них избыток тепла.

Но ведь избыток тепла можно отвести и другим способом. Не охлаждать цилиндры водой, а дать им посильнее нагреться и после нескольких оборотов вала впрыснуть вместо топлива воду. Вода испарится, забрав тепло от стенок цилиндра, и следующий «рабочий ход» поршень сделает уже как поршень паровой машины. Получится гибрид дизеля и паровой машины, который будет очень экономичным…

Горжусь младшим братом

Я был старшим сыном в семье и к своему младшему братцу Жене относился с чувством ответственности старшего, обязанного заботиться об остальных членах семьи. Женя был на два года младше, и в 42-м году, когда мы жили в Марьино, ему было около четырнадцати лет. Забота моя о нем сводилась, как это часто бывает, к стремлению обеспечить, по возможности, бытовое благополучие, и я не задумывался всерьез о том, чем он занят. Для меня было большой неожиданностью, когда я услышал, что мальчик Женя Зотиков из Марьино – один из лучших мастеров, плетущих лапти для всей деревни. Конечно, ему вряд ли бы удалось попасть в число лучших, если бы взрослые мужчины деревни не ушли на войну. А вот среди оставшихся он стал знатным мастером. Отчасти, наверное, это объяснялось тем, что, в отличие от меня – технаря, Женя гораздо больше любил и чувствовал живое.

В зарослях мешающих друг другу тянуться к свету молодых липок с тонкими и высокими стволами он срезал деревце, чтобы получить из липы лыко. На пару лаптей достаточно трех стволов, размером тоньше чайного стакана – в рюмочку, как говаривали старые мастера. Плетение, вязание узлов, выработка коры липы для получения отдельных полосок лыка – все братец научился делать мастерски. Забегая далеко вперед – со временем Женя стал выдающимся, а по словам его коллег, даже великим, экспериментатором, и стал академиком Академии медицинских наук Советского Союза, а позже России. Когда пришла зима, нужда в лаптях прошла, понадобились валенки, и Женя научился подшивать валенки. Это тоже было искусство. Его руки будущего хирурга работали лучше, чем у многих сапожников Марьино и Касево. Я знал об этом, но не считал чем-то особенным.



Брат Женя Зотиков – студент медицинского института


Неожиданно я узнал, что очередной весной для сопровождения молодого табуна ставших взрослыми жеребят, которых надо было объездить летом в бескрайних степях Башкирии, Женю взяли одним из пастухов. Многие стремились попасть на эту опасную и лихую работу, но выбрали из многих Женю. Опасностей здесь подстерегало множество: могли напасть волки, дезертиры, растоптать кони. Молодые пастушки ловили коней так: один ложился в траву, а другой гнал на него табун из нескольких сот лошадей. Когда табун набегал, мальчик вскакивал, испуганные лошади расступались, а задние напирали и не успевали уклониться, мальчик же вскакивал на коня без уздечки и седла, хватая коня за гриву.

Однажды осенью мой учебный взвод шагал, пыля лаптями, по дороге, и вдруг навстречу на полном скаку к нам вылетел молодой конь с всадником – мальчиком, сумевшим без седла и хорошей уздечки остановить коня на полном скаку. Конь встал на дыбы, я узнал в наезднике своего младшего брата и почувствовал, как меня переполняет гордость за него.

В то время, когда я жил в Николо-Березовке, мама купила козочку по имени Катька. Катька росла под присмотром Жени, окотилась и долго кормила своих хозяев молоком. А когда пришло время возвращаться из эвакуации в Москву, Женя категорически заявил, что без Катьки в Москву не поедет. Этим объяснялось то, что приехали мама, Бабуся и Женя в Москву отличным от общепринятого способом. Встречали мы с папой их не на вокзале, а в Химкинском речном порту. На красной палубе железной баржи я увидел стожок сена, козу и рядом с ней братца. Полдня гнали мы Катьку из Химкинского порта домой. Ночью несколько раз выходили во двор посмотреть, не угнали ли козу из нашего сарайчика, время было голодное. А на другой день, когда и Жене стало ясно, что содержать Катьку в Москве для нас невозможно, мы повели ее на рынок, продавать…

…После школы Женя поступил в медицинский институт и закончил его. А в начале пятидесятых годов вместе с будущим профессором Демиховым они начали работать над проблемой совместимости разных организмов для возможной замены больного органа одного организма здоровым органом другого. Вскоре они уже искали киношников, чтобы снять на пленку уникальный результат их операции – собаку с двумя головами. Большая голова, например, пила молоко, а маленькая в этот момент пыталась укусить ее за ухо; большая останавливалась и огрызалась. Прожила такая собака больше пятидесяти дней, а кинодокументалистов это почему-то не заинтересовало, хотя несколько фрагментов тех экспериментов на пленку все-таки попали.

Не понятно было, почему собака с двумя головами умирает. Демихову казалось, что если провести операцию еще чуть-чуть лучше, она будет жить. Но появилась идея о несовместимости органов, как и разных групп крови. И Женя посвятил себя этому направлению в медицине, став одним из пионеров науки, позволившей разобраться в вопросах совместимости органов разных организмов, и особенно крови. Женя – один из основоположников иммуногематологии.

Когда в СССР приехал профессор Бернард из Южно-Африканского союза, сделавший первую в мире пересадку сердца, он сказал, что главной причиной его поездки было желание познакомиться с профессором Демиховым. Это очень помогло признанию работы Демихова, который неожиданно для многих медицинских авторитетов нашей страны оказался учеными с мировым именем. А Женя получил признание американских и чешских ученых за свои работы по выяснению причин несовместимости органов, тканей и крови.

Сегодня Жени уже нет на этом свете, но он ушел, прожив яркую жизнь, сделав очень много и оставив достойных учеников – хорошее, надежное продолжение своей земной деятельности. А еще он воспитал прекрасного сына, доктора медицинских наук, великолепного практикующего хирурга и педагога, любителя путешествий и живописи. Я горжусь своим братом.

Присоединяясь к его ученикам и коллегам, хочется сказать: «Мы тебя не забудем, Женя…»

Весной сорок третьего

…Незаметно пришла весна 1943 года. Выпускные экзамены, а потом – неожиданная свобода. Делай что хочешь – отдыхай, все равно уже скоро армия и война.

Ах, как цвела черемуха в тот год! Весна была поздняя, и она зацвела почти в середине лета. Время цветения черемухи совпало с огромным наводнением. Наводнения на Каме случались обычно очень поздно, летом, они были связаны с таянием снегов в Уральских горах. Мальчики и девочки уезжали на лодках в затопленные водой прибрежные леса и собирали охапки черемухи прямо с лодок. Многие ребята в классе завели своих девушек. Мы трое завидовали им, но ходили мужской компанией. Я не знал как, о чем говорить с девушками. А кроме того, считал невозможным гулять с ними, потому что должен был хранить верность Люсе, с которой изредка переписывался.

И вот в это-то время один из пароходов привез на пристань моего отца. Он приехал на несколько дней в отпуск и привез мне разрешение на проезд к месту постоянного жительства в Москву.

– Я хотел бы, чтоб ты вернулся в Москву сейчас, не дожидаясь, когда это сделают твоя мама и младший брат. Дело в том, что Московский авиационный институт, о котором ты мечтал когда-то, объявил о приеме студентов-юношей, окончивших десять классов школы, и о том, что каждый, кто будет принят, получит отсрочку от призыва в армию до конца учебы.

Странно для меня, ставшего обыкновенным деревенским мальчиком, звучали слова моего столичного отца. Они не вызывали радости. Скорее смущали. Отец понял это: «Что же ты молчишь. Собирайся в Москву. Пропуск действителен всего несколько дней. Билеты в Москву у меня в кармане».

Голова закружилась… Увидеть Люсю. Москву! Дом, где вырос. И даже возможность учиться, хотя в это и поверить нельзя. Что-то тут не так. Все мои друзья здесь. И уехать от них, у кого нет пропусков в Москву, – это в какой-то степени предательство. Хотя почему? Я просто москвич, возвращающийся домой. Я ведь не виноват, что москвич.

Два дня, пока можно было еще ждать, я все колебался, думал, думал, как поступить. На третий день отец увез меня на железнодорожную станцию. Прощай, Башкирия. Прощайте, любимые школьные друзья.

В Московский авиационный институт

И опять все в жизни внезапно изменилось. Я вернулся в Москву. Съездив в МАИ, увидел вдруг сотни юношей, сдающих документы для поступления, и сам тоже подал документы и был принят в студенты факультета авиамоторостроения. Казалось, что до осуществления или хотя бы выяснения возможности работы гибрида дизеля и паровой машины рукой подать.

Учиться в МАИ оказалось гораздо труднее, чем я предполагал, особенно на первом курсе, после которого почти половина студентов была отчислена за неуспеваемость. Свободного времени не было ни секунды. Раз или два я пытался сходить на кафедры двигателей, рассказать о своей идее. Но у преподавателей – крупнейших специалистов по моторам, видно, тоже не было времени, они слушали меня удивленно, спрашивали, с какого я курса, и настоятельно советовали отложить идею на пять лет, до дипломного проекта, а пока – не думать о ней.

В первом семестре, то есть до новогодних праздников, мы изучали обычные общеобразовательные предметы: физику, химию, математику. Причем каждый предмет начинался как будто с нуля и казался повторением уже известного. Но очень скоро лекторы – мы слушали их в больших, на сто человек, аудиториях – по всем этим предметам уходили вперед так далеко и быстро, что я, с моими знаниями, полученными в сельской школе в перерывах между военными занятиями, с огромным трудом улавливал лишь отдельные фрагменты из того, что читалось.

К счастью, кроме лекций мы регулярно делали лабораторные работы по физике и химии, а по математике (основам дифференциального исчисления и аналитической геометрии) у нас были регулярные, похожие на школьные, занятия с преподавателями в маленьких классах. Для этого все студенты каждого курса и каждого факультета были разбиты на группы человек по двадцать. Моя группа имела название: «М-1-3». Буква «М» обозначала «моторный факультет», цифра «1» – «первый курс», а последняя цифра номер группы. На первом семестре первого курса у нас на факультете училось чуть ли не пятьдесят групп, а на втором курсе их стало меньше двадцати, хотя число студентов в каждой группе не увеличилось. Многие не смогли преодолеть экзаменационных сессий в январе и весной и были отчислены.

И главной проблемой для студентов оказались не строгие экзаменаторы на экзаменах (их в первом семестре было четыре: математика, физика, химия и основы авиации).

Нет, выбивали нас не сданные вовремя лабораторные работы по физике и химии, не выполненные задания по начертательной геометрии, а главное, не сданный чертежный лист.

Ведь до экзаменов допускались только те, кто получил зачет по физическому и химическому практикуму. Зачет же можно было получить, если ты, выполнив лабораторную работу, «сдашь» ее соответствующему преподавателю. Поэтому на лабораторных занятиях каждый студент ощущал удивительную свободу. Никто из преподавателей не стоял у тебя над душой, никто не торопил, не понукал. Преподаватель физики выдавал бумажную тетрадочку-инструкцию с описанием эксперимента, показывал прибор, на котором предстояло работать и который мы перед этим в глаза не видели. И все. И ты начинал, не торопясь, с удовольствием, читать описание, разбираться, потом делать опыт, записывать на каких-то бумажках получающиеся цифры, и вдруг преподаватель говорил: «Время кончается. Те, кто сделал работу и оформил ее по форме, изложенной в инструкции, пожалуйста, подходите, показывайте свои оформленные журналы проведения опытов». И оказывалось, что только половина студентов успевала все сделать, как следует, и получала подпись преподавателя на своих отчетах.

К сожалению, на первых работах я не успевал сделать все, как надо. Приходилось бежать из класса по физике до химических аудиторий, где все повторялось. Разница заключалась только в том, что здесь тебе преподаватель давал пробирку с номером и просил к концу двухчасового занятия сказать ему, какие из перечисленных на специальном листочке катионов и анионов находились в пробирке. И опять никто ничего не объяснял, не торопил, оставляя тебя наедине с огромной химической лабораторией. Два часа пролетали незаметно, и зачастую ты не успевал ответить на вопрос преподавателя до того, как раздавался звонок, и все расходились, и никто тебя не ругал за то, что ты опоздал…

Только через некоторое время становилось ясно, что без сделанных работ по физике и ответов о катионах и анионах по химии, ты не получишь по ним отметку «зачет» в свою зачетную книжку. Даже без одной из таких отметок не допускали до экзаменов. А время экзаменационной сессии, январь, неуклонно приближалось.

Особое чувство испытывал каждый из нас, получив под расписку зачетку – продолговатую книжечку со своей фамилией, подписанную деканом факультета и скрепленную печатью. В книжечке были страницы: «первый курс», «второй курс», «третий курс», … «шестой курс». И на каждой странице десятки пустых строчек для проставления отметок о сдаче зачетов и экзаменов, с местом для фамилий преподавателей и их подписей. И глядя на эти десятки еще пустых строчек, каждый думал с удивлением: «Неужели я доживу когда-нибудь до дня, когда все они, включая и нижние, где напишут, что ты переведен на следующий курс, будут заполнены?» И каждому казалось, что если такое когда-нибудь случится, это будет счастливейший в жизни день: ты получишь звание инженера.

А пока главной и серьезнейшей трудностью для нас было черчение. Занятия по черчению, о сложностях которого мы слышали еще при поступлении, бывали у нас примерно два раза в неделю как последние часы занятий и обычно продолжались много-много часов.

На первое такое занятие я пришел почти с ужасом, потому что уже видел висевший на стенке образец под названием «Первый лист», который каждый из нас должен был сделать тушью на большом, размерами метр на полметра листе толстой бумаги, которая называлась ватманом. Первый лист был разделен на части, каждая из которых представлялась мне недоступной для выполнения простым смертным. Здесь были написанные прекрасным почерком буквы алфавита и цифры разной величины, чертежи болтов, гаек и различных деталей. Выполнено все так каллиграфически чисто, без помарок и с изяществом, что казалось, моя рука никогда не сделает ничего подобного.

Чертежные залы удивили нас. Это были огромные, очень светлые помещения, в которых рядами стояли большие столы. На них лежали специальные подставки, обеспечивающие легкий наклон чертежных досок в одну сторону для удобства черчения.

Сейчас мне ясно, почему залы были так светлы и приятны для работы в них. Ведь они были открыты с утра и до десяти часов вечера и всегда заполнены. Рядом находилась комната дежурного преподавателя, где можно было «под пропуск» взять для пользования и рейсшину, и угольники, и получить под расписку новый, чистый лист ватмана. Черчение «Первого листа» заняло у каждого из нас огромное количество времени. Зато «Первый лист» научил меня многому. Оказалось, что терпение и труд могут сделать то, что глазу кажется неосуществимым. И главное – работа, прежде чем она будет представлена на суд, должна и может быть выполнена до конца без малейших недоделок. Много раз мне казалось, что я сделал свой «лист» и дальше улучшать его бесполезно. Я шел к преподавателю за первой подписью, после которой можно было обводить сделанный в карандаше лист тушью, и каждый раз преподаватель, разглядывая чертеж, находил недоделки: то где-то осевые линии не проведены, то где-то надпись плохо сделана или какие-то размеры не проставлены. Обнаружив первую же из таких недоделок, преподаватель отправлял тебя с листом к доске еще поработать. Зато пришел день, когда «Первый лист» был сдан. И для тех счастливцев, кто сделал эту, казалось неосуществимую, работу, приоткрывалась дорога к экзаменам.

Я упомянул уже, что чертежные инструменты нам свободно выдавались на снабженный фотографией пропуск в институт. И не только инструменты, но и горы книг в читальном зале, и все остальное, необходимое для учебы (но все требовалось сдать обратно в тот же день).

Наш институт занимал большую часть земли, расположенной в треугольнике, сторонами которого служили сходящиеся к Москве Ленинградское и Волоколамское шоссе и железная дорога из Москвы в Тушино. Он являлся «режимным учреждением», то есть организацией, вход в которую охранялся специальной военизированной охраной, проверявшей пропуска не только при входе, но и на выходе. Невозможно было уйти домой, не сдав всего, что набрал, обратно.

В трех местах по многокилометровому периметру забора, огораживающего институт, имелись специальные проходные. На огороженной забором территории было в то время значительно меньше зданий, чем сейчас.

Встреча на площади у Белорусского вокзала

Однажды, в июле того года, когда я поступил в МАИ, по дороге в институт я, делая пересадку с трамвая на метро у Белорусского вокзала, чтобы доехать до станции «Сокол», находившейся недалеко от МАИ, не смог пройти через вокзальную площадь. Ее заполняли крытые зеленым брезентом грузовики с красными крестами военных санитарных машин. От железнодорожных путей, на которых стояли вагоны санитарных поездов, – место, где сейчас перроны пригородных электричек, – к этим грузовикам быстро, почти бегом, переносили на носилках людей, накрытых военными одеялами или шинелями. Носилки проносились мимо меня, обомлевшего, и оказывались на специальных козлах для погрузки в нужную машину. Большинство людей на носилках – солдаты, раненные, возможно, этой ночью под Курском. Ведь все знали, что рядом, на юге, уже несколько дней, день и ночь идет великая кровопролитная битва на Курской Дуге, и, наверное, санитарные поезда срочно увозят оттуда в госпитали больших городов потоки раненых, освобождая место для других таких же поездов. Один из раненых, привстав на локоть, смотрел с удивлением на большой город и людей вокруг.

А я смотрел на него. Его глаза поразили меня. Это были веселые, почти радостные глаза человека, который совсем недавно испытал необыкновенное счастье, был поднят судьбой так высоко, что и сейчас продолжал ликовать, благодарный случаю. Наверное, поэтому он смотрел на нас с чувством то ли превосходства, то ли жалости. Ведь нам не повезло, и мы не прикоснулись, не испытали, не пережили того, что испытал, имел счастье испытать, он. Хотя по виду его, по изможденному, не чистому его лицу, на котором выделялись эти излучающие ликование победы глаза, я понимал, что он находится на высокой точке физического страдания. И я понял вдруг, что он недавно совершил подвиг, о котором и не мечтал, и знает об этом. А после этого – будь что будет.

И я позавидовал ему. Даже пожалел себя, и одновременно возникло чувство неловкости перед самим собой.

Конечно, я обязан хотя бы раз в жизни совершить что-то подобное, о чем молчаливо скажут глаза, чтобы вернуть долг этому человеку и еще тем, что лежат сейчас рядом с ним неподвижно, закрыв глаза, и тем, кто никогда их уже не откроет.

Забегая вперед, скажу, что большая часть всей моей последующей жизни была поиском: стремлением к ситуациям, позволившим бы мне пережить то состояние, в котором находился этот незнакомый мне солдат, может быть, не отмеченный официальной наградой герой. Всего лишь несколько раз в жизни мне, по-видимому, удалось почувствовать такую же радость, такое же удивление, такое же счастье от полноты жизни, от причастности к ее великим событиям, как тому человеку. Или видеть по глазам, что моим друзьям удалось это пережить.

Через десятки лет я вспомнил еще раз эту встречу, когда прочитал, что китайцы давно, тысячи лет назад, считали, что великие полководцы умеют вдохновить своих солдат идти в сражение и даже умереть, ликуя.

Куда приложена сила тяги?

Все говорили, что второй курс будет легче. Но здесь нас встретило сопротивление материалов, и нам рассказали, как у студентов – будущих инженеров еще дореволюционных времен – ходила поговорка о том, что сдал сопромат – можно жениться. Смысл здесь очень прост: только после того как тебе удалось преодолеть сопромат, есть гарантии, что окончишь институт и будешь инженером, сможешь содержать семью. Мы быстро поняли, что поговорка не лишена оснований.

Особенно интересным предметом в это время стала для меня техническая термодинамика. Дело в том, что, изучая термодинамические циклы двигателей внутреннего сгорания, я надеялся понять, где на диаграммах этих циклов надо что-то добавить, чтобы получить теоретическое, термодинамическое обоснование работы моего водяного дизеля, и доказательство возможности его более экономичной работы. К сожалению, я не смог тогда догадаться сразу, как это сделать, а потратить на это больше времени не получалось. Вместо этого я с моими друзьями с удовольствием обсуждал другую, внезапно возникшую перед нами проблему, вытекавшую из второго закона термодинамики, – неизбежность тепловой смерти вселенной. Это следует из неудержимого стремления к максимуму энтропии, беспорядка во вселенной, или меры вероятности происходящих в ней процессов. Согласно этому закону, который на наших глазах вывел на доске лектор, внутри любой системы, где нет подвода и отведения энергии, все, что было относительно горячим, остынет, нагревая то, что холоднее. И со временем вселенная (все в ней находящееся) приобретет одинаковую температуру, и все процессы в ней прекратятся, вселенная умрет в тепловом смысле. Но эти процессы, говорил лектор, согласно тому же закону постоянного увеличения энтропии будут происходить не только с теплом. Все, что расположено высоко, опустится, а все, что низко, поднимется, достигнув одного уровня. Все яркое и светлое потускнеет, а все темное станет ярче и светлее, и, в конце концов, все в мире приобретет одинаковый серый цвет, и не будет сил в мире противостоять этому… А из того, что неизбежна смерть вселенной, следует вывод, что существовало и ее начало, закончил лектор с каменным лицом. С каменным, потому что тем самым он возражал постулатам лекций марксизма-ленинизма. На них лекторы безапелляционно заявляли нам, что конца миру не может быть, хотя бы потому, что мир, в конце концов, достигнет коммунизма, и стадия коммунизма будет вечна. Ну а раз не будет конца мира, не было и его начала, ведь Бога же нет…



Зотиков фотографирует образец антарктического льда. 1985


Пожалуй, только когда мы начали изучать теорию реактивных двигателей, возникали такие же неожиданные и волнующие выводы и вопросы. Например, лектор рисовал на доске тонкостенную трубу и показывал, что если эта труба будет двигаться в воздухе вдоль своей оси и в середине этой трубы начать подводить тепло, то возникнет сила, стремящаяся двигать трубу навстречу потоку, – сила тяги. Все это было нам понятно, мы кивали головами. И вдруг преподаватель спросил:

– А куда, как вы думаете, куда, к какому месту трубы приложена здесь сила тяги?

И мы осеклись. Ведь мы знали, что труба в нашем рассуждении была теоретическая, с бесконечно тонкими стенками, к ее торцу никакую силу не приложишь, к стенке тоже, потому что газ, воздух, в котором мы предполагали двигающейся трубу, был у нас идеальным, то есть не обладающим трением. И мы долго и радостно спорили.

Но в этом примере я опередил события. А, возвращаясь ко второму курсу, я должен отметить лишь, что по-прежнему почему-то находился в цейтноте. Может быть, мне не хватило душевной стойкости, душевной смелости при затратах труда и времени на выяснение термодинамической основы моего водяного дизеля уйти в сторону от стереотипных дорог? Обучение ведь предполагает последовательное и постепенное изучение предмета, считая необходимым освоение того, что проходят, не забегая вперед. Царил лозунг – конструируй, а не изобретай. А если появилось время и остались силы, займись спортом: гимнастика, бег, академическая гребля, бокс, альпинизм, парашютизм – все предлагалось на выбор и бесплатно. Кроме того, можно было заниматься в различных драмкружках, петь, танцевать, делать что угодно, но, подразумевалось молчаливо, – в рамках инфраструктуры института.

Во всем этом был лишь один маленький изъян: при приеме на первый курс института приемная комиссия отдавала такое явное предпочтение юношам по сравнению с девушками, что институт наш был практически мужской. Например, в нашей группе из двадцати человек было только три девушки. Не самых красивых, очень умных, но замученных учебой. Нам, мужчинам, было трудно удержаться, а им, слабому полу, наверное, еще труднее. И на экзаменах, и на зачетах преподаватели им почти открыто напоминали, что девушки здесь занимаются не женским делом.

И мы, дураки, гордились тем, что институт наш почти полностью мужской. Мы не понимали, как много теряем из-за того, что практически лишены в процессе учебы общения с девушками. И я не имел близких приятельниц ни в институте, ни в городе, несмотря на его огромность. Почему-то я был очень плохо одет, особенно ниже пояса. На ногах у меня были, правда, солдатские ботинки, но брюки, в которых я приехал из эвакуации, развалились, и папа достал мне вместо них легкие голубые рабочие брюки, оканчивающиеся снизу белыми тесемочками. Конечно, такие брюки надо было носить только под сапоги, а сапог у нас не было. Понимая это, чтобы закрыть тесемочки, папа принес мне откуда-то блестящие черные кожаные краги. Я бурно протестовал. Говорил, что такие краги носили еще перед Первой мировой войной французские офицеры, авиаторы и пожарные брандмайоры, а студенту МАИ 1945 года их носить невозможно. Но папина воля, как всегда, победила, и я ходил в этих крагах и какой-то черной, тоже неизвестно откуда появившейся у папы гимнастерке. Конечно, чувствуя себя в таком виде пугалом, я сторонился любой девушки.

Когда приехала из эвакуации мама, она попыталась исправить положение. Собрала как-то огромное по нашим меркам количество денег и дала их мне, чтобы я поехал на Тишинский рынок и купил там с рук себе брюки. Она и я не знали, что этот рынок в те годы, как и все рынки страны, наверное, представлял собой огромную толкучку, на которой правили воры и обманщики всех мастей. Эксперты по игре в три листика и в наперсток со всех сторон зазывали желающих попытать счастья и мгновенно разбогатеть. Я присмотрелся к одному такому игроку и, поняв, что если буду внимателен, смогу выиграть, сыграл на небольшую сумму и выиграл. После этого сыграл еще и еще, каждый раз проигрывая, и очень быстро оказался без копейки. Сгоряча я пытался отыграться, поставив на кон свою гимнастерку и оставшись в майке, но игроки отказались принять ее – они играли только на деньги.

Я поехал домой и без брюк, и без денег. Случившееся было ударом для семьи. Сказать, что я проиграл деньги в азартной игре, именно так это было бы воспринято, значило нанести двойной удар, и я обманул маму. Сказал, что меня обокрали, придумал историю. Пришлось жить в крагах.

Альпинисты

Однажды я увидел объявление о том, что секция альпинизма при МАИ приглашает всех желающих на ее вечерние занятия, вспомнил книгу «Жизнь растений» Кернера и то, как я мечтал еще мальчишкой увидеть когда-нибудь настоящие горы и пошел на очередное занятие. А сходив на него раз, старался уже их не пропускать.

Руководил нашей секцией невысокий, но очень широкий в плечах темноволосый, намного старше нас, студентов, человек, который сказал нам, что он работает здесь, в МАИ, преподавателем, но чтобы мы звали его просто Леня. Леня Юрасов. Да, мне посчастливилось, и я встретился с одним из наиболее, на мой взгляд, интересных людей МАИ периода моей учебы (конца войны и сразу после войны), будущим основателем знаменитого Спортклуба МАИ Леней Юрасовым. На первом, осеннем, занятии секции Леня сказал, что мы будем заниматься всю осень, и зиму, и весну, и он обещает, что каждый, кто прозанимается все это время, будет достаточно вынослив и силен, чтобы летом поехать с ним почти бесплатно в альпинистский лагерь в горы Кавказа. Было отчего закружиться голове.

Занятия наши, которые проводил всегда сам Леня, начинались с того, что мы переодевались в раздевалке физкультурной кафедры и, оставшись в легких резиновых тапочках и свитерах, выходили на улицу. Пройдя немного быстрым шагом, для разогрева, как говорил Леня, переходили на бег. Когда Леня сказал, что мы будем бежать для начала час, я не поверил, что смогу это выдержать, и приготовил себя психологически к тому, что позорно сойду с дистанции где-то в середине пути, уйду домой и никогда больше не приду на эти занятия, чтобы не позориться снова. Но Леня так умело вел нашу стайку бегунов, что, когда я начинал чувствовать, что уже не могу и готов отстать, Леня внезапно снижал темп бега или вообще переходил на быстрый шаг, и лишь после этого снова начинал бежать. А потом я впервые испытал блаженство второго дыхания и даже не заметил, как мы закончили нашу пробежку.

Многому научил нас Леня. Например, тому, как надо во время бега дышать не носом, а ртом, но язык при этом держать так, чтобы кончик его упирался в нёбо. Тогда, говорил Леня, при вдохе воздух, обходя теплый язык, нагревается и поступает в гортань, а потом в легкие, согревшись, и твои дыхательные пути предохраняются от переохлаждения и простуды.

Я, как, наверное, большинство из нас, слепо верил всему, что скажет Леня. Поэтому все остальные десятки лет, прошедшие с тех пор, всегда прижимаю язык к нёбу, когда бегаю или просто тяжело работаю, дышу ртом в холодную погоду.

Кроме этого, Леня учил всех нас тренировать свои пальцы, чтобы быть в состоянии, если потребуется, висеть на их кончиках на отвесных стенках, там, в горах. Ах, как радостно млело мое сердце – мне, возможно, придется висеть на кончиках пальцев на отвесных стенках, там, в таинственных, страшных горах, куда нас повезет с собой Леня!

Так же думали, наверное, и все мои новые друзья по кружку. Потому что не только я, но и все купили себе по маленькому резиновому мячику и постоянно давили его пальцами то одной, то другой руки, перекладывая шарик из кармана в карман, – тренировали пальцы.

Пришел день, мы поехали в воскресенье на тренировку в длительной ходьбе за город, и Леня дал мне, а может, и многим другим новичкам еще один урок. В середине дня мы остановились на какой-то полянке, чтобы перекусить. Каждый достал свой завернутый в бумажку драгоценный завтрак, у кого больший, у кого меньший. Время было голодным, карточная система работала. А Леня разложил на земле ткань, бросил на нее свой пакетик с едой и сказал, чтобы все сложили туда же всё, что у них было съестного:

– Теперь мы порежем всё на всех поровну. В альпинизме еда всегда делится на всех поровну, независимо от того, кто что принес.

Этот урок мне очень понравился, и я тоже запомнил его на всю жизнь.

А чудеса продолжали сыпаться из рога изобилия, которым командовал Леня Юрасов. Когда пришла зима, мы все в нашей секции стали гордиться тем, что ходим без перчаток на холоде, чтобы, по совету Лени, закалить свои руки для работы на ледниках. Однажды Леня сказал, что он где-то договорился и к нам в Институт скоро привезут много американских горных ботинок, называемых всеми за свою огромность студебеккерами. Они чем-то напоминали огромные американские грузовики «студебеккеры», которыми были полны в то время все дороги. Леня пообещал, что каждый, кто захочет учиться слалому, без чего не может быть хорошего альпиниста, получит эти ботинки.

Конечно же, все и я тоже изъявили желание заниматься слаломом, а Леня сообщил, что мы скоро получим еще и немецкие, трофейные, окантованные железом горные лыжи и вся секция поедет в зимние каникулы в деревню Муханки, что недалеко от станции «Турист» по Савеловской дороге. Мы узнали от него, что в этих местах есть такие огромные овраги с удобными для горных лыж спусками, что это место названо подмосковной Швейцарией. А самый большой Парамонов овраг расположен вблизи Муханок, где наш институт на время зимних студенческих каникул снял для нас помещение деревенской школы.

И действительно, мы получили бесплатно горные лыжи, а когда пришли зимние каникулы, поехали на электричке на станцию «Турист». Там нас ждали какие-то люди с санями-розвальнями, на которые мы сложили наши лыжи и тяжелые рюкзаки со своими вещами и продуктами и пошли за ними в неизвестные еще нам Муханки. А в Муханках нас ждал большой жарко натопленный бревенчатый дом, в огромном зале которого на новеньких топчанах мы должны были спать и куда люди Лени уже привезли тяжелые спальные мешки на всех.

По команде Лени, кто начал чистить картошку, кто побежал на колодец за водой, кто начал пилить и колоть еще дров, и скоро на столе попыхивал поспевший самовар, стояли большой котел дымящейся картошки и тазик кислой капусты, купленной в соседнем доме.

Целых двенадцать дней мы жили в этом белом холодном раю, отрабатывая повороты плугом и узнавая, что такое христиания и коньковый ход, которым, говорят, так умели ходить немецкие лыжники из дивизии «Эдельвейс». Но главное, каждому из нас посчастливилось испытать, и не раз, захватывающую радость, смешанную со страхом, от головокружительного, неконтролируемого спуска-падения. Наши лыжи летели так, что ты не знал куда, и только когда останавливался, оставшись на ногах или повиснув почти вниз головой среди переплетения каких-то сучьев и веток, в которые попал, не вписавшись в поворот, понимал вдруг с удивлением, что ты жив и даже не повредился.

Каникулы кончились, и мы вернулись в МАИ, удивляясь, что никто не сломал себе ни ног, ни головы.

Незаметно подошло лето, и отгремела летняя сессия, сократив наши ряды более чем вдвое, и нам, счастливцам, оставшимся студентами и членами секции альпинизма, Леня сказал, что пришла пора покупать билеты, чтобы ехать в альплагерь.

Альпийский лагерь, в который мы ехали официально, назывался «Локомотив», по имени спортивного общества, которому он когда-то принадлежал. Находился он на южном склоне главного Кавказского хребта, в ущелье Адыл-Су, которое впадало в огромное, очень длинное ущелье бурной реки Баксан. Баксанское ущелье начиналось у подножья горы Эльбрус, расширяясь в поросшую прекрасным сосновым лесом долину. Затем снова сужалось, суровело и шло почти сто километров на северо-восток, до тех пор, пока ставшая огромной и опасной река Баксан не вырывалась вдруг на простор каменистого предгорья, почти плоскогорья, на котором располагалась страна кабардинцев со своей столицей Нальчиком. Нальчик был самым близким к Эльбрусу местом, до которого можно было из Москвы доехать по железной дороге. И мы купили билеты до Нальчика. Так, купив самые дешевые билеты на пассажирский поезд, я поехал в свое первое путешествие на юг, в Горы!

Много дней поезд 1945 года вез нас через разбитый Сталинград, выжженные сальские степи и места с такими волнующими сердце русского названиями – станица Тихорецкая, Армавир, Невинномысская, Минеральные Воды. И, наконец, поезд остановился на станции с незнакомым мне названием Прохладная. Там наш вагон должны были прицепить к другому, местному поезду на теперь уже близкий Нальчик. Была глубокая ночь. Она поразила меня своей теплой темнотой и тишиной, подчеркнутой впервые услышанным мной стрекотом цикад и запахом каких-то незнакомых цветов. Даже сейчас, через пятьдесят лет, слышу я восхищенный голос моего сердца: «Вот он Юг!» Я не спал почти всю ночь, а под утро нас подцепили к совсем маленькому составу, и паровоз потащил нас вперед, в гору, мимо незнакомо-знакомого вида селений уже совсем тихо. Почти везде можно было спрыгнуть, пробежать немного вдоль полотна и снова ухватиться за поручни того же вагона. Поэтому пассажиры сходили с поезда и впрыгивали в него, не дожидаясь остановок.

В Нальчике мы провели ночь, а наутро на большом грузовике с кузовом, покрытым брезентом, и с лавочками мы тронулись дальше, понимая, что теперь будут настоящие горы. Перед тем как сесть в машину, нам показали куда-то вверх и в сторону. И мы увидели словно висящую в воздухе, бело-розовую от сияющего на ней снега двугорбую вершину с исполинским, теряющимся в серой дымке плотного воздуха основанием под ней. И я понял – Эльбрус!

Альплагерь «Локомотив» представлял собой дачного типа дом с большой застекленной террасой. В доме помещался штаб, а на застекленной террасе была столовая. Рядом с домом-штабом имелась открытая площадка для построений и игр, а вокруг нее несколько десятков больших двухместных палаток, где в спальных мешках, но на кроватях, спали около ста человек: мы, начинающие альпинисты, два десятка инструкторов, и обслуживающий персонал, включающий врача, повара, радиста и рабочих. Лагерь находился в прекрасном сосновом лесу на берегу шумной горной реки Адыл-Су, куда мы бегали утром умываться. За рекой, прямо напротив лагеря, вверху маленького крутого ущелья сверкал голубым изрезанный трещинами ледник Кош-Коташ. А много выше и дальше его, на фоне обычно ослепительно голубого неба четко вырисовывались две прекрасные, казавшиеся неприступными вершины, и между ними совсем неприступный, острый, как нож, снежно-ледяной гребень.

Нам сказали, что это вершины второй категории трудности Бжедух и Пик Вольной Испании, а если подняться на одну вершину, а потом перейти по острому гребню на другую вершину и спуститься, то есть сделать траверс этих двух вершин, это будет уже тройка-Б.

И мы поняли, для нас, почти уже альпинистов, все горные вершины в мире будут теперь делиться по категориям трудности для восхождения на них. Самые простые, но имеющие интерес для нас, альпинистов, вершины имеют категорию один-А, посложнее вершина – один-Б. После окончания нашего первоначального обучения в лагере, которое займет пятнадцать дней, мы совершим восхождение на вершину трудности один-Б и пройдем перевал такой же трудности. Будем при этом ночевать в палатках, которые понесем с собой, ночевать там, в таинственной стране снега и льда.

А после этого мы получим удостоверение Альпиниста первой ступени и заветный значок «Альпинист СССР 1-й ступени» – голубенький кружок с белым двугорбым силуэтом Эльбруса – гениальное создание Андрея Малеинова, тоже альпиниста, только великого. Дальше для обладателя такого значка, значкиста, открывается блестящая перспектива ездить в горы снова и снова в составе спортивных групп и совершать восхождения на вершины второй, потом третьей, четвертой и, наконец, пятой, самой трудной категории. Люди, которые ходят на пятерки становятся мастерами спорта, а восхождение на 5-Б считается уже рекордом.

Мысли летели вперед – если все будет хорошо, через два-три удачных сезона в горах я получу право ходить на тройки, и конечно же сделаю этот траверс, и буду одной из маленьких точечек-букашек, упрямо ползущих по ножу гребня вверх, от Бжедуха к Вольной Испании. И все здесь, в лагере, будут встревоженно удивляться, как эти две букашки удерживаются там, соединенные друг с другом тончайшим волоском выпущенной на всю длину веревки, свободной петлей висящей между ними на снежном склоне, подчеркивая его опасную крутизну. На такие фигурки все мы в лагере смотрели восхищенно через подзорную трубу, стоявшую на специальной треноге прямо в центре нашего лагеря пять дней назад. А через день после этого у штаба зазвучали удары колокола, призывающего всех к срочному построению на площадке, и раздался веселый крик начальника учебной части, приветствующего кого-то.

О, конечно, мы знали, в чем дело, когда весело бежали к линейке. Это вернулись те герои, которых мы видели в подзорную трубу. Дочерна обожженные солнцем вершин лица, белые тени вокруг глаз от защитных очков, распухшие от напряжения и избытка солнца губы и потертые о скалы и лед штормовки. Но главное – глаза. Глаза, заглянувшие туда, куда нельзя, опасно заглядывать часто, если хочешь надолго остаться в живых, глаза победивших себя. И все мы, встречавшие, поняли, что из сердец этих четырех там, на траверсе, ушло все земное и осталось на время одно лишь чистое золото. Поэтому так радостно бросились к ним с охапками цветов наши девушки-красавицы, каждая из которых была влюблена в них в эту минуту.

Ах, как бы я хотел дожить до такой минуты!

Все советские альпинистские лагеря работали по одной программе. Вновь приехавшая смена новичков разделялась на отделения примерно по десять человек, и во главе каждого отделения был опытный, много старше нас инструктор, а то еще и стажер-инструктор. Под их руководством мы сразу получили массу никогда не виданных нами вещей, о которых мы только читали раньше: тяжелые горные ботинки с подметками, покрытыми снизу железными шипами-триконями, зеленые штормовые костюмы, ледорубы, очки, защищающие от блеска снегов, альпинистские веревки, скальные и ледовые крючья, другие диковинные вещи. И уже на следующий день нас разбудил в семь утра сигнал подъема, и после быстрого умывания в ледяной реке, зарядки и плотного завтрака мы отправились на ближайшие склоны. Одни отделения, одев впервые триконеные ботинки, учились траверсировать, пересекать крутые травяные склоны, другие, подойдя к выступающим там и сям из склона скалам, учились лазать по ним, пользуясь веревкой для страховки. Мы разочарованно канючили, что скалы эти слишком маленькие и нельзя научиться альпинизму на скалах, с которых некуда падать. У отвесных, но тоже недостаточно для нас больших стенок учились, как спускаться по ним дюльфером, то есть сидя на веревке, и пользоваться при этом для страховки удивительным для нас самозатягивающимся узлом Пруссика. А потом был обед, о котором я читал только в книгах, и «мертвый час», во время которого все спали как убитые.

Когда просыпались, солнце уже заходило за вершины. Становилось холодно, и быстро, по-южному, темнело. До ужина мы занимались обычно теоретическими занятиями, а после ужина зажигался огромный костер, и начинались рассказы и песни. Рассказы касались в основном восхождений на знаменитые вершины и, конечно, войны в горах, здесь, рядом, в соседних ущельях. В Баксанском ущелье совсем недавно, какие-то три года назад. И, конечно, снова и снова пелась сочиненная тогда песня. Она называлась «Баксан» и начиналась тихо, раздумчиво:

Там, где снег тропинки заметает,

Где лавины грозные шумят,

Эту песнь сложил и распевает

Альпинистов маленький отряд.

Нам давно родными стали горы,

Не страшны туманы и пурга,

Дан приказ – недолги были сборы,

На разведку – в логово врага.


А потом следовал бурный, почти маршевый припев:


Вспомни, товарищ, белые снега,

Стройный лес Баксана, блиндажи врага,

Вспомни гранату и записку в ней,

На скалистом гребне, для грядущих дней!


И снова тихо и лирично, еле слышно лилось:


На костре в углу трещали ветки,

В котелке дымился крепкий чай.

Ты пришел усталый из разведки,

Много пил и столько же молчал.

Синими, замерзшими руками

Протирал вспотевший автомат

И вздыхал угрюмо временами,

Голову откинувши назад.

Вспомни, товарищ, вой ночной пурги,

Вспомни, что кричали нам в лицо враги.

Вспомни, что ответил им с ревом автомат,

Вспомни, как вернулись мы с тобой в отряд!


После положенных дней учебы мы, новички, со своими инструкторами, растянувшись длинной змеей, вышли на ледяное Джантуганское плато, поставили там палатки и переночевали среди льдов. Перед рассветом, как и положено, мы встали, совершили утром восхождение на вершину Гумачи (1-Б), прошли перевал и после обеда вернулись в лагерь. Я был разочарован. Никаких опасностей, а если были где трещины, они были заранее обвешаны перилами, и инструкторы стояли наготове, чтобы помочь.

Я еще не знал, что опасность была рядом.

На другой день был прощальный банкет, где на сладкое подавался огромный торт, приготовленный поварами. Мое отделение было в тот день дежурным по кухне. Когда банкет закончился, мы вернулись в кухню, чтобы вымыть горы посуды, и увидели миску, наполовину заполненную белым, прекрасным кремом, который был приготовлен для торта, но не до конца использован. Я спросил повара, что делать с этим кремом. Мне не часто случалось есть пирожные и торты, и на тех, которые я ел, было так мало любимого мной крема… По-видимому, все это сказали повару мои глаза, пока я спрашивал его, что делать с этой миской. Он посмотрел на меня внимательно, подумал и сказал, что я могу этот крем съесть с моим другом, а миску вымыть. Первая ложка крема была очень вкусной. Последнюю мы доедали с трудом. А ночью нам с другом было так плохо, что мы чуть не умерли. Доктор спас нас.

Конечно, когда я вернулся домой, я был полон альпинистских рассказов, а на следующий год летом снова поехал в горы, только теперь уже значкистом, то есть спортсменом, и в другой лагерь, в «Большевик», который был расположен в Баксанском лесу у входа в ущелье Адыл-Су.

Сезон этот был прекрасным для отдыха, но неудачным в спортивном плане. После того как мы сделали восхождение на вершину Когутай (2-Б), мой инструктор, Лев Константинович Книппер, автор знаменитой песни «Полюшко-поле», предложил мне и еще трем ребятам идти в его группе на вершины Эльбруса. Конечно, мы с радостью согласились и всю смену прожили внизу, в лагере, готовые в любой день, как только будет погода, выйти на Эльбрус. Но погоды для Эльбруса так и не было до конца нашей смены. Мы каждый день объедались малиной и земляникой, которые в несметных количествах росли вблизи лагеря, ходили иногда осторожно в Баксанский лес, рассматривая, но не трогая разбросанные по лесу снаряды и мины, ходили пить нарзан на нарзанные источники, но главным нашим делом в горах мы не занимались. Впечатление от этой поездки было, правда, очень хорошим. В конце нам удалось сколотить группу ребят и девушек, и мы после смены совершили поход через перевал Бечо в Сванетию, а потом по Ингурской тропе к Черному морю.

«Путь в космос»

На втором курсе учиться стало легче, но только чуть-чуть. Времени по-прежнему хватало в основном лишь на учебу. И все-таки я заметил раз объявление о том, что парашютная школа МАИ приглашает студентов в число курсантов.

Против такого предложения я не мог устоять и тут же записался в парашютисты, со страхом пошел на «строжайшую» медицинскую комиссию и через месяц тренировок в «парашютном классе» я уже ехал со своими новыми друзьями в электричке на подмосковный аэродром, чтобы сделать свой первый прыжок с самолета «По-2». Почему-то по дороге я глубоко жалел себя, думая: «Какой же я дурак, влез в это дело и теперь не знаю, буду ли жив через пару часов». Правда, через пару часов, переполненный радостью и восторгом, эйфорией после первого прыжка, я готов был тут же прыгать еще и еще. И уже забыл, конечно, о страхах и о том, что пошел сюда, только чтобы испытать себя. И потом я еще не раз ездил по этой дороге на прыжки.

К концу учебы на втором курсе окончилась война, в МАИ начали привозить новую трофейную технику. И оказалось, что надо учиться строить уже не поршневые самолеты и двигатели. Реактивные ракетные двигатели и самолеты стали сегодняшним и особенно завтрашним днем авиации. «Ракетоплавание» оказалось вдруг «не за горами». Наверное, под влиянием этих идей студенты старших курсов Московского авиационного института, университета и Высшего технического училища организовали студенческое научно-техническое Общество по полетам в стратосферу на ракетах. В МАИ председателем этого Общества был студент старшего курса, большой, спокойный и, казалось, медлительный, но фундаментальный Ян Колтунов. Наиболее колоритной фигурой среди членов Общества из студентов МГУ был физик Федя Михайлов – высокий, худой, быстрый, в очках и всегда с «непричесанными» волосами, чем-то очень напоминающий студентов разночинцев-нигилистов середины прошлого века.

Мы слушали лекции профессоров МАИ, МГУ и МВТУ. Все было открытым, «гласным». Общество издавало свои стенгазеты, название которых ясно говорило о его цели: «Путь в космос».

Руководили обществом знаменитый еще до войны ракетчик М.К. Тихонравов, перед его именем я трепетал еще мальчишкой в Политехническом музее, и профессор МГУ И.А.Хвостиков, специалист по встречающимся на огромной высоте в стратосфере серебристым облакам, – изучение их «на месте» было одной из главных целей Общества. В Обществе было несколько секций, которые начали расчеты и подготовку чертежей корпуса ракеты, ее двигательной установки, кабины для экипажа, подготовки приборов. Ходили слухи, что вообще-то ракета уже есть. Ее надо только переделать немного так, чтобы на ней мог полететь человек. Это должен был быть вертикальный подъем на высоту километров в сто-двести. Существовала и летная секция, где готовили тех, кто должен полететь на ракете. Разумеется, я записался в летную секцию. Весь костяк нашей парашютной школы МАИ записался туда, чтобы ни больше ни меньше – начать готовиться к полету на ракете. Зачем? Никто из нас не задавал этого вопроса. «Раз будет ракета – конечно, надо лететь!» Правда, ракету-то еще никто не видел.

Что такое «невесомость»? Что такое серебристые облака? Действительно ли черное там небо?.. Сейчас вопрос, зачем летать на ракете, не стоит, но тогда в 1947 году, когда нас спрашивали об этом, было трудно ответить.

Работа в летной секции студенческого Общества шла полным ходом, и я вместе с другими ее членами начал тренироваться для полетов в стратосферу в барокамере Первого Медицинского института, что стояла тогда в одном из корпусов Первой градской больницы, где-то у самого забора Центрального парка культуры и отдыха им. Горького.

Барокамера. Проверка реакции гашением вспыхивающих стрелок, направленных вправо и влево. Длительное пребывание «на предельной высоте», а потом стремительные «спуски», когда в уши, казалось, воткнули карандаши, которые кто-то давит, стараясь порвать барабанные перепонки. Проверка на себе различных лекарств, вроде китайского лимонника, стимулирующего сохранение работоспособности «на высоте», или других средств, использовавшихся для стимуляции организма японскими летчиками-смертниками, «комикадзе». Правда, когда мы ехали после таких «тренировок» в МАИ, нас качало, а на лекциях мы не понимали ни слова. Я не знаю, закончил ли кто-нибудь весь курс этой подготовки. Некоторые сходили с дистанции по болезни: воспаление среднего уха, сердце. У кого что. Других отсеяла экзаменационная сессия. Я был в числе последних. Декан сказал мне, что если я провалю еще один экзамен, то буду отчислен из института, а пока меня лишают стипендии. И даже я своим тупым после средств, используемых комикадзе, умишком понял – «перетренировался»!

Я прекратил поездки к Парку культуры и хоть и кое-как, но сдал экзамены. Отсутствие стипендии покрыли лишние ночи разгрузки вагонов на Рижской-товарной. Когда через несколько месяцев я вернулся в тихий корпус у Первой градской – все было кончено. Врач-полковник Бандас, который тренировал нас, уже там не работал. Никто ничего не знал. Летная группа для полетов в стратосферу и космос перестала существовать. Говорили, что бедняга врач попал под суд. Оказывается, нам полагался какой-то особый «летный», «высотный» паек. Но мы никогда не видели его, и это было чьей-то ошибкой. Жалко, что все так кончилось. Нам ведь не нужен был паек, мы ведь по ночам разгружали вагоны, а за это хорошо платили картошкой.

Думая о событиях того времени сейчас, я считаю, что ошибки врача-полковника, пожалуй, и не было. Летная секция наша распалась по другим причинам, о которых мы тогда, конечно, не подозревали. Шел 1947 год, этот год был началом, еще подспудным началом, того периода резкого увеличения секретности, закрытости, который был назван позднее эпохой «холодной войны». И конечно же, свободные и открытые занятия ракетной техникой и космонавтикой в духе Общества по полетам в стратосферу стали первой жертвой этой войны. Эти занятия на четыре десятилетия закрылись ото всех одеялом секретности, о которой мы тогда не подумали почему-то. Это была одна причина. Ну а о второй я узнал только недавно, из книги Владимира Губарева «Восхождение к подвигу». Вот что он пишет о том времени: «В этот период группа ракетчиков во главе с М. К. Тихонравовым работала над проектом (ВР-190) полета в космос на ракете (без выхода на орбиту вокруг земли)… Для практического осуществления проекта ВР-190 группа проделала большую исследовательскую работу по обоснованию возможности надежного спуска человека с высоты 190–200 километров при помощи специально оборудованной высотной кабины, впоследствии названной ракетным зондом». К сожалению, в книге В. Губарева были и такие слова: «Было известно, что эта группа со своим проектом ВР-190 обращалась в ряд организаций, но не получила поддержки».

Вот, оказывается, чем мы занимались в своем Обществе, и вот почему все вокруг прекратилось! Узнал я из книжки Губарева и о том, что Тихонравов сделал в то время об этой работе доклад на научной сессии, где присутствовал и Сергей Павлович Королев. Оказалось, что на этой сессии большинство с иронией отнеслись к словам Тихонравова о полетах человека на высотных ракетах, да и на искусственных спутниках Земли тоже. Только С. П. Королев попросил взять материалы Тихонравова для изучения. Узнал я из книжки В. Губарева, что через несколько лет С. П. Королев сошлется на эти материалы М. К. Тихонравова для обоснования целесообразности запуска первого искусственного спутника Земли.

Значит, то, что делали тогда в 1947 году члены Общества по полетам в стратосферу, все-таки не было напрасным!

Конечно, никто из нас не знал ничего, да и не думал об этом. Одни из нас хотели строить, другие – летать. Но не получилось. Надо забыть об этом, и все. И поскорее залатать те прорехи, которые получились из-за того, что последние месяцы существования Общества все его члены отдавались ему без остатка, целиком, не думая, что потом будет.

Трудным был этот период для меня. Мечта о скором ракетоплавании потерпела фиаско. Дела с учебой запущены. Проект гибрида дизеля с паровой машиной никого не интересует.

Но срыв с академической успеваемостью имел и другую сторону. Лишившись стипендии, я вызвал этим крупное объяснение в семье. В результате я заявил родителям, что не нуждаюсь в их помощи и могу жить финансово самостоятельно. Но для этого надо было заняться разгрузкой товарных вагонов по ночам уже на систематической основе. И физические нагрузки, трудности, знакомство со странными, самыми разными людьми, которые вместе со мной по ночам аккордно брались разгрузить пульман, показало вдруг, что гордиться мне своими альпинистскими, например, успехами в преодолении физических трудностей нечего. Те трудности и усталость, которые я испытывал, стараясь не отстать от своих новых друзей, по ночам разгружая вагоны, перекрывали все, что я испытывал при восхождениях. И я разочаровался в альпинизме, который вдруг стал казаться мне несерьезной игрой богатых баловней судьбы в сравнении с тем, что я делал, чтобы заработать на жизнь.

На следующее лето я уже не поехал в горы, решив серьезно заняться авиацией и для этого научиться летать самому.

От ракет к Антарктиде

И вот пришло время, я получил и диплом инженера, и пилотское свидетельство, но не пытался идти по «летному» пути. По-видимому, для этого не хватило желания, чувства, что это моя дорога. Ведь она была такой необычной, а все идут по другой. И я пошел той же дорогой, что и мои сокурсники. Меня распределили в Опытное конструкторское бюро завода, где главным конструктором или просто «Главным» был изобретатель и создатель первого в СССР реактивного двигателя, будущий академик Архип Михайлович Люлька.

Несколько лет работал я на этом заводе. Жил чертежами и грохочущими на испытаниях двигателями и был счастлив. Правда, постепенно накапливалось чувство, что институтских знаний было явно мало для того, что я делал. Но мои старания и отдача были замечены даже самим Главным, и может быть, я бы и до сих пор счастливо работал на этом заводе, в этом ОКБ и достиг бы, наверное, вершин.

Но однажды я узнал от друзей-альпинистов, что можно снова поехать с ними в горы, в альпинистский лагерь, что это будет «спортивная школа», и поэтому восхождения будут для каждого самые серьезные, такие, о которых мечтаешь, хотя бы раз побывав в альпинистском лагере.

Я провел в составе этой спортивной школы сначала одно удивительное лето, потом второе. То, второе лето не было для меня удачным. Сезон начался с ужасной «холодной ночевки», когда мы сидели без палатки всю ночь на свернутой веревке на заснеженной скальной «полочке», свесив ноги в пропасть, а на следующий день пришли в лагерь уже со спасательными отрядами. И так пошло и пошло – все лето какие-то ЧП, надрывы. А когда я вернулся на завод, оказалось, что со мной что-то случилось. Я уже не смеялся как раньше и не рассказывал о горных похождениях, а молчал и смотрел на все как будто со стороны, как чужой. И начал болеть, болеть. Постоянные простуды, мучительные головные боли. Прошло больше года, прежде чем я пришел в себя от надлома, полученного в горах.

За это время я прочитал много книг, которые раньше, когда я горел работой, мне было некогда читать. И одна из них была «Жизнь во мгле» Митчелла Уилсона, книга об одном из ученых-атомщиков Америки, начинавшего с учебы в аспирантуре. И вдруг я понял, что должен делать. Я должен снова пойти учиться. Мои институтские знания просто смехотворны. Надо идти в аспирантуру. И я поступил. Сдал экзамены, и меня приняли в Лабораторию одного из институтов Академии наук СССР, которая занималась изучением процессов теплообмена. Моими руководителями стали профессор Евгений Васильевич Кудрявцев и член-корреспондент АН ССР А.С. Предводителев. Полтора года, почти каждый день, до глубокой ночи сидел я в библиотеках, занимался теорией, учился.



В.И. Зотикова в год, когда она стала женой автора (1955)


Здесь-то я и обратил внимание на красавицу, которая тоже сидела с утра до вечера в одной из «моих» библиотек. Она была так неприступно прекрасна, что я бы никогда не заговорил с ней, «куда мне до нее». Но однажды, после летних отпусков я нашел ее другой. Она, по-видимому, перенесла тяжелую болезнь и еще не оправилась. И я решился, сказал какие-то слова, предложил, если надо, помощь. Она ответила. Оказалось, что у нее этим летом погиб в горах муж, такой же, как я, аспирант и альпинист. Мы начали иногда встречаться. Через некоторое время она сказала мне: «Игорь, я должна вас предупредить, чтобы вы соответственно строили свои планы. У меня есть сын, Юра, который всегда будет со мной. И кроме того – если я когда-нибудь выйду замуж, мой муж никогда, никогда не должен заниматься альпинизмом». Через два года Валентина Ильинична Райковская стала Зотиковой, стала в 1955 году моей женой. Мы прожили с ней 49 лет и в 2004 году она умерла. От нее у меня остался сын Саша, родившийся в 1958 году, и Юра, ставший моим старшим сыном. Но вернемся теперь снова к аспирантуре.

Наступил день, когда я сдал кандидатские экзамены. А потом началась гонка эксперимента. Казалось, всем вдруг стало интересно узнать, что станет с конусом из легкоплавкого материала, если его вставить в горячий сверхзвуковой поток…

Занимаясь этим экспериментом, я неожиданно для себя вдруг вернулся к ракетам, от которых, казалось, отошел безвозвратно. Ведь плавление легкоплавких конусов в горячем сверхзвуковом потоке моделировало разрушение головных частей ракет, возвращающихся на Землю после полета в космосе и сгоравших, разрушавшихся, как метеориты, не долетая до Земли.

В это время я стал ездить в новый для меня научно-исследовательский институт, где неизвестный тогда миру «инженер Королев» создавал свое «изделие», как тогда это называлась. Я начал повторять свои опыты уже на экспериментальной базе этого НИИ. Мои модели превратились из маленьких, толщиной с карандаш, в огромные, в сотни килограммов веса конусы и цилиндры. Они ставились в самых раструбов огромных сопл ракетных двигателей. А мы все стояли у экспериментальном бункере в ожидании, когда после длинного, похожего на пароходный, предупреждающего всех об опасности гудка вдруг раздастся почти взрыв и разверзнется на несколько минут страшным грохотом и ослепительным пламенем темнота за толстым, зачерненным пуленепробиваемым стеклом.

Всем хотелось, чтобы перепад между температурой огненной струи и температурой плавления или испарения материала модели был побольше, но температуру огня не повысить, она и так уже около трех тысяч градусов. И тогда вдруг возникла идея сделать модели с очень низкой температурой плавления не из стали или алюминия, а из… льда. Обычного льда. Вот тут я снова вернулся к тому, что, казалось, уже ушло, – к альпинизму. Точнее к книгам, купленным в период занятия альпинизмом, книгам по гляциологии, науки о ледниках и природных льдах. Начал ездить в библиотеку, чтобы просмотреть все, что по этому поводу написано.

Казалось, что в гляциологии, которая существует так давно, вопросы о таянии льда в горячих потоках воздуха или воды уже решены. Но оказалось, что это совсем-совсем не так…

Трудно сказать, как пошли бы дела молодого кандидата наук, если бы газеты не запестрели вдруг статьями и фотографиями о том, чего я никогда не ожидал. В газетах было написано, что Советский Союз посылает большую экспедицию в… Антарктиду для исследования до сих пор загадочного шестого континента. Эх, если бы можно было применить свои знания для исследования машины Земля, ее ледяной южной шапки – Антарктиды. Сразу вспомнились мне и книги Амундсена, и акварели типа «Красный снег в Баффиновом заливе» и «Досковидные корни в лесах Южной Азии».

То, что такая поездка не только удел каких-то неведомых героев, а и обычных людей, подсказал мне отъезд в Антарктиду коллеги по лаборатории. Это вдохнуло в меня надежду: «Я должен вырваться из мира, ограниченного проходными «почтовых ящиков», в мир, где светит солнце и сверкают снега и море». И я занялся изучением гляциологии теперь уже с акцентом на ледниковый покров Антарктиды. Неожиданно я обнаружил, что математическая форма уравнений переноса тепла и холода в толще огромного антарктического ледникового покрова в точности такая же, как и уравнения переноса тепла у плавящейся головной части королёвских «изделий», входящих в плотные слои атмосферы. А это значит, что можно предложить найденные уравнения и аналогии для исследования ледникового покрова Антарктиды!

Самым для меня удивительным оказалось что, когда я предложил свои идеи в качестве основы для комплексного изучения теплового режима огромной ледяной шапки Антарктиды, они были приняты. А я, их автор, был, в конце концов, зачислен в зимовочную часть антарктической экспедиции и в декабре 1958 года вместе со своими новыми друзьями уже стоял на борту теплохода, отправляющегося к Южному полюсу, в Антарктиду.

Более 460 дней провел я в этой своей первой экспедиции, а когда вернулся, понял, что моя жизнь принадлежит полярным странам. Я ушел из авиации и ракетной техники и занялся всерьез гляциологией, снова и снова участвовал в экспедициях в Антарктиду. Во время моей второй зимовки там, на американской станции Мак-Мердо, я встретил летчика Боба Дейла, много летал с ним и подружился. Как оказалось, на всю жизнь. Эта книга – результат дружбы.

Дорога через войну у «американского мальчика»