Зимний перевал — страница 27 из 74

Высокие страсти были на время забыты. С. бросился подбирать свои сокровища, я ему помогала. До чего же мне хотелось стащить хотя бы самую малюсенькую рыбешку!

Когда воблины были собраны, С. заговорил снова, но теперь речь его стала иной. Похоже было, что покинутый дочерьми король Лир горестно жалуется на свою судьбу. Делал он это довольно-таки бессвязно, так что я почти ничего не понимала. Впрочем, душа моя была полна одной лишь воблой…

Потом я уловила, что он читает стихи. Какой-то Сильвандр. Какая-то Филис. Барашки, рощи, пастушки…

«Что за чушь, — подумала я тогда. — Типичный взбесившийся мелкий буржуа с буржуазно-помещичьей идеологией».

«Что за чушь, — подумала я теперь, вспоминая эту встречу. — Откуда может быть у мелкого буржуа, да к тому же „типичного“ буржуазно-помещичья идеология? Просто ты смотрела на несчастного старика глазами юношеской нетерпимости и возвела на него напраслину».

Но нет, в библиотеке я нашла книжку С. «Свирель» со стихами, написанными весной двадцать первого года. И вот он здесь, Сильвандр, а вот — Филис и барашки!

В лугу паслись барашки.

Чуть веял ветерок.

Филис рвала ромашки,

Плела из них венок.

           Сильвандра

           Она ждала,

           Филис Сильвандру,

           Сильвандру

           Венок плела.

           Тирсис под сенью ив

           Мечтает о Нанетте

           И, голову склонив,

           Выводит на мюзетте:

Любовью я — тра, та, там, та, — томлюсь,

К могиле я — тра, та, там, та, — клонюсь…

Все точно — и даже дата проставлена: 23 апреля 1921 года.

Подумать только: сидел это он, жуя воблу в своей нетопленой башне из слоновой кости, кропал эти стишки — и был ведь при этом искреннейше убежден, что эти его стишки служат высшим идеалам, — правде, которая выше нашей правды!

Путешествие в нэп

1

Москва, как это всегда бывает после Питера, и особенно весной, показалась светлой, солнечной, шумной, тесной, многолюдной. Трамваи не ходили, так что мне суждено было добираться до дому на своих двоих.

Дойдя до Красных ворот, я свернула на узкую Мясницкую, прошла мимо почтамта, повернула к Лубянке.

И тут я увидела колбасу!

Да, колбасу! Настоящую, всамделишную колбасу! Перерезанная пополам, она лежала на фарфоровом блюде, являя миру свои роскошные розовые внутренности, на которых, подобно звездам в ночном небе, сверкали белые кружочки сала. Блюдо стояло на прилавке, устроенном за стеклянной дверью парадного подъезда дома неподалеку от Лубянской площади. Рядом с блюдом высилась гора пышных булок, желтело сливочное масло, повсюду торчали этикетки, на которых были начертаны цены с целым шлейфом нулей: «3 000 000 рб. шт.», «15 000 000 рб. фунт», «50 000 000 рб. фунт», а за всей этой роскошью и великолепием празднично колыхались громаднейший живот, затянутый в бордовую жилетку с мелкими черными пуговками, и неправдоподобно розовая харя, свисающая тройною складкой подбородка. Вдруг протянулась мощная волосатая лапа, схватила булку, отковырнула изрядный кусок масла, мазанула этим маслом по булке и отправила все это куда-то наверх, в невидимую мне пасть.

Вот так вот мы, говоря старинным слогом, и «пребывали» один против другого: я — голодный, замученный, дрожащий в рваной шинелишке член правящей партии, и мурло Капитала, того капитала, даже след, даже запах которого мы три года вытравляли с нашей земли, а он, глядишь, выставил вперед брюхо и самодовольно ухмыляется.


Но разве же я не знала о том, что Десятый съезд партии решил заменить разверстку натуральным налогом?

Разумеется, знала. Об этом рассказывали прибывшие под Кронштадт делегаты съезда. Об этом писали газеты. Но своим глупым умом я поняла из всего этого лишь одно: раньше у крестьянина брали разверстку, это ему было тяжело. Теперь у него будут брать налог, теперь ему будет легче. А все остальное, казалось мне, да и не мне одной, останется по-прежнему.

И вот…


Известный русский историк Василий Осипович Ключевский уподобил переломные моменты истории буре, во время которой листья деревьев поворачиваются изнанкой. Так же на переломах истории поворачивается народная жизнь — и люди начинают видеть и понимать то, чего раньше они не видели и не понимали.

Нечто похожее произошло в начале нэпа. И откуда все это вылезло, откуда наползло?

Ну, была раньше «Сухаревка», знаменитая на всю Россию «Сухаревка», живучая и неистребимая «Сухаревка». Ее запрещали декретами, по ней молотили облавами, но толку от всего этого было не больше, чем от попыток перерезать кисель бритвой: сколько ни режь, хоть вдоль, хоть поперек, он все равно сойдется, как ни в чем не бывало.

Еще почти не были изданы законы, устанавливающие новые порядки; еще не сложилось название этих порядков — «новая экономическая политика»; в русский язык не вошло еще новое слово «НЭП», а уже, словно перестоявшаяся опара из квашни, изо всех щелей стали выпирать торговцы, спекулянты, дельцы, подрядчики, валютчики, комиссионеры, арендаторы, перекупщики, знавшие только один девиз: «Рви!»

Уже гремел во всю глотку новый жаргон: «Сорвал… Спекульнул… Два лимона… Пятьсот косых… Три лимонарда… Частно договоримся… Переиначенный на отечественный лад — „Копитал“».

Уже Ильинка кишела толпой, в которой только и слышалось:

— Даю франки, беру доллары…

— Делаю турецкие лиры, делаю турецкие лиры…

— Продаю…

— Покупаю…

— Желаете приобрести кибрики? Три вагона кибриков!


— А что это такое — кибрики?

— Я знаю? Мне предложили — и я предлагаю…

Уже на страницах газет, наших советских газет, появились объявления всяческих контор и артелей — «Труженик», «Сеятель», «Самоход», «Помощник», — а то и просто каких-то Зайчиковых, Губониных, Манделей, Агафуровых, Прасоловых, которые покупают и продают все на свете: моторы, бутылки, зубоврачебные кресла, сахарин, динамо-машины, каустическую соду, телефонные аппараты, «Все для хозяек», мыло «Ноблесс», резиновые камеры, старые галоши, неотрывающиеся пуговицы «Радость холостяка», граммофонные пластинки — перечень можно продолжить до бесконечности.

Некоторые объявления прелестны. Например:

«ИЗБАВИЛСЯ!! От мышей, крыс, клопов, тараканов, мозолей, пота, бородавок и прочих паразитов, употребляя продукты Глика!!!» (К этому — рисунок, изображающий весело пляшущего человечка в цилиндре.)

Или этакий набор:

«ПИВО! Долгоруковский пивоваренный завод. Крепость и качество ПИВА довоенного времени».

«Корнеев и Горшанов и Ко. ПИВО! Крепость и качество ПИВА ВЫШЕ ДОВОЕННОГО!»

«Завод „Новая Бавария“. ПИВО по качеству и крепости НЕ УСТУПАЕТ ЗАГРАНИЧНОМУ!»

Ну, чем не Америка?

2

«Приди ко мне, брате, в Москов!», — как некогда звала старинная летопись. — Приди и «обозри очима своими семо и овамо по обе страны Москвы реки и за Неглинною», взгляни на нэповскую Москву, на общий ее облик, на быт, унесенный волною времени. Давай пройдем хотя бы от нынешней Комсомольской площади по нынешним улицам Кирова и Горького до нынешней площади Пушкина. Но совершим этот путь не в первые месяцы нэпа, а попозже, этак через год-полтора.


Комсомольская площадь тогда называлась Каланчевской. Как и теперь, на ней было три вокзала, но здание Казанского вокзала, начавшее строиться накануне первой мировой войны, было еще недостроено и обнесено лесами. Не было лишь большого дома у въезда в нынешнюю Русаковскую улицу, названную так в память председателя Сокольничьего Совета (именно Сокольничьего, а не Сокольнического, как говорят теперь) доктора Ивана Васильевича Русакова, делегата Десятого съезда партии, поехавшего под Кронштадт для организации медицинской службы и убитого уже после подавления мятежа, в то время когда он обходил палаты раненых мятежников.

Но если по архитектуре Каланчевская площадь мало отличалась от нынешней Комсомольской, то во всем остальном она была настолько другой, что трудно представить себе, что это та же площадь. Мощенная булыжником, вся в ямах и выбоинах, заплеванная, грязная, день и ночь она была запружена шумной толпой, ручными тележками, салазками, саночками, пролетками, на козлах которых восседали извозчики в помятых цилиндрах и широких кафтанах, перетянутых чеканными поясами. Все это вопило, галдело, хватало мешки, шарахалось от вокзала к вокзалу или же устремлялось к пролетам под железнодорожным мостом, а оттуда — на «Сухаревку» или к Красным воротам.

Уже у вокзала начинался торг, пока больше «с рук». Чем ближе к «Сухаревке», тем он становился гуще, крикливей, многолюднее. У Красных ворот (там, действительно, тогда стояли ворота — выкрашенное в красное сооружение в стиле барокко; хотя я читала где-то, что это был памятник какого-то там зодчества, но ничего, кроме ощущения нелепости, оно во мне никогда не вызывало), у этих Красных ворот открывалось как бы преддверие «Сухаревки» — сухаревское «Монте-Карло»: вдоль тротуаров были установлены столики для игры в рулетку, и доморощенные крупье, вертя в руке шарик, зазывали то вроде бы по-французски: «Па-а-жалте в роженуар!», а то попросту по-нижегородски: «Вот без обмана, без обмана… Сам бери, сам пускай, сам и деньги получай!»

Ну а дальше начиналось поистине столпотворение, центром которого была Сухарева башня, вполне достойно заменявшая Вавилонскую. Сплошной волной, плечо к плечу, образовывая заторы и водовороты, кружа по ему только ведомому кругу, двигалось оголтелое человеческое месиво, горластое, орущее, ругающееся, лузгающее семечки, поминающее бога, черта, родителей и пресвятителей. Не поймешь, кто тут продает, кто покупает, несть числа и счета ларькам, лоткам, палаткам, санкам, ящикам, стульям, табуреткам, сундукам, кошелкам, корзинам, кузовам, образующим торговые ряды. Каждый наперебой выкрикивает свой товар: «А вот колбасы своего припасу!», «Спички есть! Спички!», «Кавказская медовая халва, прямо мед, клади в рот, сам бы ел, да хозяин не велел». «Булки, белые булки!» — верещит баба в цветастом платке и полукафтанчике: булки у нее лежат в корзине, покрыты холстом, а поверх холста